Бытие и возраст. Монография в диалогах - Секацкий Александр Куприянович 8 стр.


Это в полной мере относится и к детям, но ввиду важности «детолюбия» существует его физиологическая подстраховка. Почему вид младенца вызывает умиление? Ведь если младенец «не такой», его никогда не сфотографируют на пачку детского питания с надписью «Малыш». Когда мы встречаем «такого» младенца, видим его воочию, мы ощущаем, что он просто «очаровашка», и это инстинктивный механизм. Он свойственен всем культурам, безотносительно к эксплицитным установкам. Одновременно он носит охранительный характер. Мы пока не знаем, против чего и кого он должен охранять, но у него есть прямые природные аналоги. Нельзя не вспомнить, например, о наблюдениях нидерландского этолога и зоопсихолога Н. Тинбергена. Все мы знаем, как птицы заботятся о своих птенцах – хотя она и птица, но ей птенца жалко. Но благодаря мудрым этологам, мы теперь знаем и следующее: оказывается, распахнутый клюв птенца с яркой желтой внутренней расцветкой работает как специфическая «желторотая машина», которую нужно непрерывно кормить. И если птица-мама не сунет туда червячка, она сама пострадает – последует внутреннее гормональное возмездие. Некоторые птицы даже погибают от стресса, если перестают подкармливать эту «желторотую машину». Она буквально требует: корми меня, иначе не сохранишься. Так устроила природа, чтобы птицы выкармливали птенцов. В человеческом мире также можно найти аналоги. И если бы не было физиологически подстрахованного восхищения младенцем, как знать, ареал людоедства, быть может, был бы куда шире.

К.П.: Мне нравится образ ребёнка как «желторотой машины», ведь разговаривая о детях, мы волей-неволей обращаемся к животным. Говоря о детях, мы в сущности говорим о животных. Говоря о животных, мы говорим о детях, потому что животные – это братья наши меньшие. Также я хотел бы обратить внимание на сферу искусства. Детские художники и детские писатели – это люди, которые заведуют ключевыми структурами в национальном духе. Наиболее показателен здесь пример поэта Сергея Михалкова – автора гимна Советского Союза, затем гимна России. То же можно сказать о К. Чуковском, А. Барто. Основу национальной культуры создают не Томасы Манны и Роберты Музили, пишущие толстенные романы для взрослых, которые надо читать с конспектом. Сегодня основания культуры формируют создатели мультфильмов, это, например, Эдуард Успенский, Вячеслав Котёночкин – создатели образов, которые понятны и доступны и детям, и взрослым. Детское письмо и детское изображение составляют базу существующей культуры, как и красота детского лепета. Последняя пародируется, но при этом пародия выступает как форма любования. Я никогда не забуду слов одного очень хорошего по отзывам учителя географии: «Я не люблю детей». И первая ступень философской рефлексии состоит в том, чтобы освободиться от любви. Любовь делает слепым. И поэтому философия детства подразумевает отказ от этой априорной любви.

Мы обрисовали феномен детства во временном плане. Что есть детство для нас в смысле онтологическом? Это некая данная нам изнутри метафора становления – становления, как оно понимается у Гегеля, трактующего истину как процесс35. Истина как бытие, так и ничто, говорит Гегель, представляют их единство. Это единство есть становление. Ребёнок – это становление, данное нам в чувствах, это становление, в психологическом плане раскрывающееся как импринтинг, как первоначальное впечатывание. Философски и культурологически детство интересно ещё и потому, что оно предстаёт как процесс самотворения, как процесс творчества. Ребёнок несёт в себе начало новизны, начало того, чего в обществе не существует, или оно забыто, или запрещёно. И, таким образом, ребёнок – это некий полюс в диалоге с системой образования. Система образования и воспитания предстает как институционализированная значимость, а ребёнок – как начало новизны. Шестилетняя девочка занимается мастурбацией. Родители говорят ей: это «нельзя» ни в коем случае, это запрещёно. Девочка спрашивает: а почему? Если это приятно, то почему запрещёно? Ребёнок часто оказывается в тупике, из которого взрослые не могут вывести его. Ребёнок непосредственно близок к творчеству, – к проверке заново всех общепринятых норм; он таким образом обновляет социум, обновляет культуру.

С каждым новым поколением это совершается заново – каждая новая генерация обращается всё с теми же вопросами к институту семьи, к системе образования, а устоявшиеся социальные институты дают всё те же, зачастую пустые и ничего не значащие, но как бы правильные ответы. И этот совместный процесс обновления, в который включаются и ребёнок, и взрослый, и упомянутый уже старик как персонификация значимости. Творчество как единство нового и значимого предполагает диалог поколений. В своем безумном стремлении к новизне ребёнок раскрывает нам дионисийное измерение мира36.

Почему же эта «желторотая машина» столь чудовищна? Потому что она поедает прежнее поколение. Появившись на свет, ребёнок ставит под вопрос бытие тех, кто уже есть: «И всех вас гроб, зевая, ждёт». Мы предназначены для нового цветения, нового разыгрывания этой драмы. Ребёнок, как и всякая новизна, начинает с отрицания значимого. В диалоге со значимостью в случае удачи нововведения что-то выкристаллизовывается (или чаще всего ничего не выкристаллизовывается), при этом старшие поколения представляют аполлоническое начало порядка, устроенности, статичности, геометричности мира. Ребёнок – это начало дионисийное, временное, в нем ничего ещё не установлено, все может быть переиграно заново, сделано иначе. Таким образом, ребёнок постоянно напоминает социуму о необходимости творчества.

А. С.: Я хотел бы добавить, что на уровне реальности происходящего речь должна идти скорее о задержке окончательной определённости, о замедлении необратимого выбора. Бытие ребёнка представляет собой, как говорят в термодинамике, сумму взвешенных частиц «шанс-газа» (идеального газа). Чем дольше он хранит неопределённость как возможность стать кем-то или никем не стать, чем больше разнообразных шансов будущего содержится в резервуаре детства, тем больше мы выиграем, потому что мы сохраняем таким образом самый дефицитный продукт творения – результат неустанной работы негативности – пустоту. Из великой пустоты детства можно ещё сделать что угодно, в отличие, например, от уже осуществленных, специализированных, инструментализированных тел животных. Биология нас учит, что между зародышами и даже между новорождёнными младенцами людей и животных существует большое сходство. Например, новорождённый младенец шимпанзе и человеческий младенец какое-то время развиваются параллельно. Серьёзные различия появляются только с четырех месяцев, причем, на первый взгляд, не в пользу «человеческого детеныша»: младенец шимпанзе или любого другого животного слишком быстро взрослеет, срабатывают и замыкаются рефлекторные кольца, он уже может лазать по веткам дерева, осуществлять целесообразные действия. А человеческий младенец все ещё дурак дураком. Он ничего не умеет, и в этом есть величайшее преимущество: он более длительное время сохраняет пустоту. Такое продлённое детство надо выдержать, чтобы не замкнулось ни одно рефлекторное кольцо, чтобы осталось как можно меньше инстинктов, как можно больше неопределённостей и шансов бытия заново.

Чем дольше тянется детство, тем больше выигрывает культура, тем больше у нас шансов для воцарения диктатуры символического, а не какого-нибудь привычного пути природы. И именно здесь уклонение в специализацию, слишком быстрое программирование ведут в тупик. И, напротив, некоторое сохранение (и порой сохранение пожизненное) навыков ученичества, возможность чему-то научиться – это величайшая добродетель человечества. Это ценнейшее качество, которое по преимуществу является определением юного возраста, в каком бы реальном возрасте оно ни проявилось.

К.П.: «Хранить пустоту» – это ключевое понятие, к тому же удачно сформулированное. Культивировать ничто. Ничто, где всё присутствует в потенции. Фридрих Шеллинг вспоминает свою молодость: «Какие были времена! Казалось, что всё возможно!» Идея, что всё возможно, – это идея детства. Хранить пустоту, ничто, задержать детство – это фундаментальная дидактическая установка. Но смотрите, чем она тут же оборачивается? Задержать чье детство? Задержать детство взрослого? Человеку восемнадцать, двадцать, тридцать лет, а он все ещё мальчик, ребёнок, детство задержано, у него ещё всё впереди… И в какую позицию он попадает по отношению к настоящему ребенку? Ребёнок мне не нужен, ребёнок уже есть – это я. Поэтому я не хочу своих детей, а если они появились, то их надо поставить на место. И Ж. Ж. Руссо, этот великий мыслитель, гений, который нам и открыл феномен детства в философском измерении, своих детей не принимает, отдает в воспитательные дома. Внутренняя опасность хранения пустоты объясняет феномен инфантилизации современного мира. Это особенно видно при столкновении цивилизаций. Например, в чеченской войне с одной стороны стояли российские федеральные войска (двадцатилетние дети), с другой – чеченские боевики (четырнадцатилетние взрослые). Последние уже взрывают фугасы и тем кормят семью. Та же ситуация в Израиле, или в Иране, или в Афганистане. С одной стороны солдаты цивилизованных стран – дети, с другой – взрослые, которые с нашей точки зрения по возрасту совершенные дети.

Обратимся также к теме животных. Дело не только в том (хотя это очень важно), что человек дольше сохраняет пустоту и готовность к обучению, свою неокончательность; дело ещё и в том, что наблюдение над эволюцией домашних и диких животных обнаруживает следующую закономерность: одомашненное животное (например, собака) парадоксальным образом инфантильно. Если сравнивать кошку и собаку, то собака до старости остается «ребёнком», а кошка уже сразу «взрослая», так как она недостаточно, неокончательно доместифицирована. Это проявляется и на уровне анатомии. У многих собачьих пород до старости висят уши. Это детская черта, у щенков волка они тоже висят, но потом становятся. А у многих собак как висели, так и продолжают висеть.

Необходимо сказать также несколько слов о месте ребёнка в иерархии социума. Это место подчинения. Ребёнок в обществе всегда подчиненный, культура подчинения вырабатывается в детстве. Детство вообще можно охарактеризовать как воплощенную культуру подчинения, и так называемое детское непослушание предстает как фундаментальная помеха. Причём детство есть подчинение плодоносное. Надо сказать, что и всякая культура в значительной мере существует в горизонте подчинения. Там, где с подчинением плохо, там и с культурой неважно. Благоговение (это также термин В. Соловьёва) как базовая структура человеческого общежития формируется и культивируется в рамках взаимоотношений детей и родителей, детей и учителей. Бывают периоды, когда папа самый сильный, самый добрый, самый умный, самый богатый.

Мне кажется, одним из основных недостатков русского народа и его культуры является как раз эта неспособность или недостаточная способность к культуре благоговения и подчинения. Поэтому российское общество всегда нестабильно – либо низкопоклонство, безудержная лесть за пределами разумного, либо презрение и всяческое охаивание. Так обходится русский народ со своими властителями. Свержение кумира осуществляется, для того чтобы освободить место для нового идола. Характерен пример отношения к И. В. Сталину: безумное благоговение, затем яростное всенародное охаивание – и попытки нового возвращения к Отцу народов. Впрочем, так было и с Наполеоном во Франции. Там, где существует стабильное общество, где налицо устойчивые иерархические вертикали, которые мне представляются культурной ценностью, – вертикали, составляющие скелет социального порядка, там есть культура благоговения перед начальством.

И, наконец, последнее. В традиционном обществе имеет место фундаментальная близость между тремя категориями, входящими в это общество, – детьми, рабами и животными. Эта параллель не может в духе плоского морализирования унизить ребёнка, скорее она позволяет раскрыть сакральные основы всего многообразия социальной реальности (см. например, Г. Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» или А. С. Тургенев «Муму»). Отношение к детям такое же, как отношение к животным, а отношение к животным такое же, как отношение к детям. В стабильном цивилизованном обществе жалость к рабам, животным и детям суть явления одного порядка. А если наступает эпоха перемен, эта гармония разрушается.

А. С.: Когда мы оперируем понятием «детство» с его размытой тематизацией, нам волей-неволей выпадает крайняя синкретическая точка зрения, как если бы мы взяли такое понятие, как «неамериканец» и стали бы рассматривать всех не-американцев, пытаясь выделить их обобщённую характеристику. Так мы поступаем и по отношению к детству. Очевидно, что подросток, тинейджер – это иное человеческое существо, оно не похоже ни на взрослого, ни на младенца, но странным образом (по принципу неамериканца или незрослости в нашем случае) тинейджер причисляется к этой категории, с которой не имеет ничего общего, а скорее даже во всем ей противоположен. Детство – это лестница взаимно перпендикулярных друг другу модусов бытия и совершенно неоднородных феноменов. Некоторые из площадок могут быть пропущены или редуцированы, но все они являют собой совершенно особую стадию метаморфоз. Если мы говорим, что путь бабочки состоит из трех ступеней, или трех звеньев – куколка, личинка и взрослая особь, – похожих и непохожих друг на друга, то, вероятно, мы должны выявить как минимум три звена и в человеческой метаморфозе (хотя их, конечно, не три, а даже трудно сказать, сколько). Эти звенья различаются по всем параметрам, в том числе антропометрически. Если бы можно было снять в ускоренной съемке процесс взросления и затем просмотреть снятое, получился бы впечатляющий триллер: вот прекрасный бутуз, верх сентиментальности, у которого, не дай бог, увидеть слезинку, или чудная девочка, похожая на Мальвину, и вдруг возникает угловатый подросток, совершенно невероятное существо. Споры «чужого», созревшие внутри, выходят на поверхность, образуют новую телесную группировку. Может быть, различие не всегда столь велико, но оно существует. Это действительно результат некоторого взрыва, который потом перекрывается контрвзрывом, потом другим контрвзрывом, и мы имеем дело с симбиозом возрастов под обобщенным названием «человек». Хотя вроде бы одного и того же человека мы видим в образе младенца, подростка, юноши, но, случайно находясь в одном и том же теле, они по сути являются разными существами. Однако в силу определённых культурных конвенций эта инаковость «смазывается», и мы зачисляем все эти ипостаси в одно и то же существо. Но так поступали не всегда. Как говорит Фуко, это следствие определённой политики тела – презумпции его единственности, дополненной презумпцией единственности имени. Все это могло когда-то выглядеть совершенно иначе37.

Детство действительно связано с подчинением – есть такой определенный коридор подчинения, который даже маркирован в некоторых культурах. Например, нельзя представить себе более тиранского тирана, чем младенец. И он должен быть тираном, он ради этого и существует. Это важно и потому, что им должен быть освоен принцип наслаждения: пусть сработает и отгорит затяжная галлюцинация, которая не подкреплена реальностью. Все желания маленького ребёнка, несмышленыша должны всячески и максимально исполняться, чтобы он как-то закрепился в принципе наслаждения. Потом ему это очень понадобится, и отсутствие признанного детского самодержавия ничто не сможет компенсировать.

А вот реальность всегда успеет сказать своё жёсткое слово. Поэтому ребенку позволено то, что не позволено никому из взрослых, кроме тирана. Это нечто прямо противоположное опыту подчинения, но подобное имеет место до определенной стадии метаморфозы. Подобно тому как личинка в своё время неизбежно начинает окукливаться, так и здесь происходят некоторые видимые изменения, срабатывает определенная сигнализация, и наступает иное бытие, запускается другая культура – человек сформировался, у него есть желания. Когда же приходит полнота созревания, мы можем отыскать среди теневых практик очередную (противоположную) культурную стратегию, в рамках которой действительно требуется максимальное подчинение. Подлинная полнота проживаемых возрастов, которая и составляет сумму времен, предъявляемых к человеческой жизни, дает возможность обретения экзистенциального богатства. Ребёнок ведь нередко существует в социальной и психологической скудости, в своеобразном «минимализме», в унылой атмосфере битья по рукам и т. п. В результате засилья такого минимализма и формируется нечто минимальное. Случаются подлинно трагические вещи. Страшно, когда, например, ребёнок, растущий в семье алкоголиков ещё сам ни о чём не знает, но извне, даже беглым взглядом, уже видно, что он, скорее всего, обречён стать таким же алкоголиком. Кто-то выберется, но большая часть сгинет таким образом. Грустно сознавать неизбежное.

К.П.: Обратите внимание, что у Александра Куприяновича скрытым образом прозвучал 3. Фрейд. Помните о принципе наслаждения и принципе реальности?38 Детство – это воплощённый принцип наслаждения. Взросление же – становление принципа реальности. Подросток – фигура сложная. Но я бы не согласился, что подросток – полная противоположность ребёнку, даже если он и предстает таким внешне. Эта «праздник непослушания», трудный возраст и т. д. Но в экстремальных ситуациях детство внутри подростка обнаруживается с прежней силой. Что бесконечно обыгрывается в американских боевиках с тем же Шварценеггером? Его дочка – та, которую потом украдут – никогда не слушается. Хотя и нежно любит отца, но не слушается и всё делает ему поперек. И он мучается, оттого что воспитание «не получается». Но тут приходят «плохие дяди» и ставят её в действительно экстремальную ситуацию, и она понимает, чего стоит папа, и раскрывается полностью как ребёнок. И, может быть, свидетельством того, что подросток стал уже взрослым, служит то обстоятельство, что в экстремальной ситуации детство в нём не обнаруживается, – его уже нет. Как уже нет слёз, когда надо бы заплакать.

Назад Дальше