Лабиринты - Фридрих Дюрренматт 2 стр.


Мир больше деревни: над лесами блестят звезды. С ними я познакомился рано благодаря учителю Флури, тихому, серьезному человеку, который, пока не женился, был нашим жильцом. Флури преподавал в старших классах. Я рисовал звездное небо: неподвижную Полярную звезду, Большую Медведицу, Малую Медведицу и между ними изгиб Дракона. Я научился находить на небе яркую Вегу, мерцающий Альтаир, совсем близкий Сириус и очень далекую альфу Лебедя, гигантское солнце – Альдебаран и еще более мощные Бетельгейзе и альфу Скорпиона – Антарес. Мне было известно, что наша деревня находится на Земле, а Земля входит в Солнечную систему, я знал, что Солнце и его планеты движутся вокруг центра Млечного Пути, перемещаясь по направлению к Геркулесу, я знал и то, что туманность Андромеды, которую можно видеть невооруженным глазом, это такой же Млечный Путь, как наш. Я решительно не признавал систему Птолемея. Я знал нашу деревню, ближайшие окрестности, ближайший город, курортный поселок, расположенный опять-таки в ближайших горах, еще, благодаря школьным экскурсиям, я знал сколько-то других мест, отдаленных на сколько-то километров. Но это и все. Вертикально же, в космос, выстраивались конструкции огромной протяженности, и что-то похожее было с временем: прошлое воздействовало сильнее, чем настоящее, которое воспринималось, только когда оно затрагивало что-то непосредственно близкое, когда оно вторгалось в жизнь деревни. Политика деревенского масштаба уже была чем-то слишком абстрактным, слишком абстрактной была и роль молочного завода с его директором, пребывающим где-то вдалеке, еще большей абстракцией была политика страны, социальные кризисы, разорения банков, из-за чего мои родители потеряли свое состояние, – все слишком неопределенно, слишком неочевидно. А прошлое было ощутимо. О нем говорили взрослые. Мать пересказывала нам Библию. Она пошла учить детей в воскресной школе вместо дочери набожного стоматолога, у которой мы изнывали от скуки: нежным детским голоском эта унылая особа бубнила благочестивые изречения. Моя матушка развернула перед нами эпос. Правда, она обошла стороной историю Адама и Евы, считая этот сюжет весьма щекотливым, зато нарисовала нам грандиозную картину Всемирного потопа и гнева Божия – он же выплеснул на человечество целый океан, – ну-ка, поплавайте! Моисей и Иисус Навин, повелевший: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна, над долиною Аиалонскою!» От его повеления вселенная содрогнулась – на целый день и целую ночь остановились не только солнце и луна, – Млечный Путь и далекая туманность Андромеды, до того вращавшиеся с бешеной скоростью и мчавшиеся навстречу друг другу, замерли в неподвижности, пока на маленькой Земле бушевала битва, звенели щиты и мечи, летели наземь рассеченные кони и изрубленные в куски люди. Отец же рассказывал нам о древних греках. Когда мы шли через темный ельник в деревню Хойтлинген или поднимались по крутому склону в лес, где там и сям были разбросаны крестьянские усадьбы, отец молчал: обдумывал проповедь, которую собирался произнести в крестьянской горнице. Но потом, когда мы уже в полной темноте возвращались домой, он рассказывал нам древнегреческие легенды. Герои и чудовища, о которых говорил отец, сразу становились близкими, не только потому, что некоторые имена я узнал раньше, учась различать созвездия, а потому, что эти имена и персонажи, их носившие, были едины: сильнейший из людей, когда-либо живших на свете, мог зваться только Гераклом и никак иначе. Держась за руку отца, я слушал рассказ о двенадцати подвигах, совершенных полубогом, о том, как он перехитрил титана Атланта, несшего на своих плечах мироздание и стонавшего под его непомерной тяжестью, – урони он свою ношу, все было бы сметено и разрушено; как он спустился в Аид и усмирил пса Цербера, – в тот момент, когда отец говорил об этом, залилась лаем цепная собака в усадьбе богатого крестьянина, мимо которой мы проходили; как непобедимый герой подстрелил двух орлов, терзавших печень Прометея, и как сгорел заживо, надев рубаху кентавра Несса.

Но больше всего отец любил рассказывать о царском сыне Тесее, победившем разбойников Прокруста и Синиса, и о Лабиринте царя Миноса, построенном Дедалом, чтобы держать в неволе непокорного Минотавра. Я узнал и о гибели отца Тесея: сын, раззява, возвращаясь с Крита, забыл, что надо поднять белый парус; не увидев этого знака, Эгей подумал, что сын его погиб, и в отчаянии бросился в море, ну да, в Эгейское. Чрезмерная отцовская привязанность опасна, сыновья перестают оказывать родителю должное внимание. И я ведь тоже был невнимательным сыном, редко вспоминал об отце, еще реже размышлял о нем. Однажды, когда отец рассказывал о Сизифе, или о Тантале, или об Эдипе – в общем, о ком-то, кого боги прокляли, я спросил, что такое проклятие. Отец ответил, что все эти истории выдуманы, древние греки не знали, что существует только один Бог. Впрочем, в другой раз, когда поздно ночью в снегопад мы спускались из леса, он рассказал о человеке, который в молодости претерпел большие бедствия и проклял Бога, после чего дела этого человека пошли лучше некуда, он все больше богател, но душа его неуклонно погружалась в скорбь. Еще отец сказал, что существует грех, который Бог не может простить, однако никому доподлинно неизвестно, какой это грех. Эта загадка занимала меня долго, потому что она, по-видимому, занимала и моего отца.

Хорошими рассказчиками были не только отец и мать, но и наш учитель Ретлисбергер, у которого на одной руке не было большого пальца. Он возглавлял Союз надежды, молодежное отделение Синего Креста. Даже сегодня я иногда раздумываю об одной истории, услышанной нами, детьми, от этого человека, вспоминаю ее как забытый сон. Все там происходило в темноватом кабаке. Даже сегодня я волнуюсь, как тогда, когда впервые услышал эту историю, и даже сегодня мне жаль, что я не дослушал ее до конца, – я заболел, а когда поправился, Союзом надежды руководил уже не учитель, а мужской портной. Я перестал к ним ходить. Портной умел только молиться, а рассказчик он был никудышный. Моя тогдашняя болезнь не была притворством, как и та, которую я перенес позднее. До этого я ведь частенько притворялся больным – мою кровать придвигали к окну, откуда я мог видеть все происходящее на дороге в Тун, иначе говоря, видеть уныло плетущихся в школу несчастных мальчишек и девчонок. Уже в средней школе я время от времени симулировал, чтобы избежать атак учителя французского. Но в тот раз – никакой симуляции: сильный жар, родители перепугались, отец все вечера просиживал у моей постели, врач сказал, что у меня «мозговой грипп», но мама применила свое проверенное средство – компрессы с глиной. Через два месяца я встал. Вот только уже не мог, как прежде, быстрее всех пробежать пятидесятиметровку, бегал медленнее других ребят, и в футбол мог играть разве что правой ногой, и на лыжах с тех пор не хожу. Все потери мне возместили уроки нашего учителя истории и географии доктора Штендера, помнится, он был рыжеволосый, толстый и держался величаво. Он не учил нас – он развертывал перед нами грандиозные картины. Из географии – горы, долины, леса, глетчеры, родники и реки. Из истории – битва у горы Моргартен, когда на головы австрийцам полетели огромные камни и стволы деревьев, сражение при Земпахе, в котором швейцарцы били рыцарей алебардами и кистенями, а рыцари, с великим трудом спешиваясь с высоких коней, неуклюже переваливались, да и вообще едва могли пошевелиться в тяжеленных доспехах. Он живописал нам штурм крепости Муртен, когда солдаты Конфедерации, не теряя драгоценного времени на молебны, ночью атаковали лагерь Карла Смелого, где как раз подходило к концу богослужение и герцог, облаченный в ночную рубаху, посвящал своих вояк в рыцари. Накануне каникул Штендер, отложив в долгий ящик учебные материалы, рассказывал нам о нибелунгах, по Вагнеру и древней эпической «Песне». Мое воображение покорили германские герои: кузнец Миме, Фафнер со своей шапкой-невидимкой, Зигфрид и Хаген, Дитрих Бернский и его старший дружинник Хильдебранд, Кримхильда и царь гуннов Этцель. И страшный финал, кровавое побоище в охваченном огнем замке гуннов. Мы не знали тогда, что уже скоро вдали от нашей деревни и за пределами нашей маленькой страны, посреди которой мы прозябали в нашем захолустье, разразится побоище куда более страшное. Услышанное на уроках мы тотчас применяли на практике, в своих сражениях, мы бились деревянными, грубо сработанными мечами, а то и огородными подпорками для фасоли, стреляли из деревянных ружей; через некоторое время эти баталии сменились футбольными. Мы играли в футбол до позднего вечера, под конец валились с ног от усталости, я во всем этом участвовал, после болезни тоже. На краю футбольного поля сидел в коляске парень, у которого не было обеих ног, за ним присматривала сестра. Об участии девчонок в наших буйных играх не было и речи. Чтобы кто-то ходил с подружкой – такого у нас тоже не водилось. На высоком престоле восседали взрослые, властвовали над нами. Они повелевали – и мы ходили в школу: воскресную, начальную, среднюю. Они устанавливали наш распорядок дня – когда ложиться спать, когда просыпаться, когда обедать. Их повеления ставили рамки нашим войнам и битвам. Взрослые были всемогущи и держались заодно. Некоторых взрослых мы ненавидели за то, что они, как нам казалось, ненавидели нас – не отвечали, когда мы с ними здоровались, – и мы перестали здороваться, например, с торговцем текстильными товарами, который жил по соседству, мы его боялись. В день его свадьбы люди, собравшиеся перед церковью, отворачивались, и мы были рады, что взрослые тоже терпеть его не могут, что у взрослых тоже хватает ненависти и зависти, совсем как у нас. Свадебная процессия притащилась к церкви тихо, словно похоронная, и церковь ее заглотнула. Вечером был шумный праздник, я уже лежал в кровати, как вдруг с шипеньем и треском в небе стали рваться ракеты. После свадьбы красавицу-жену этого торговца почти не видели. В свой сад он никого не пускал. Однажды я в сумерках осторожно слез на землю с липы – на ее развилине у меня было устроено укрытие из дощечек, – пробрался через кусты смородины в соседский сад и крадучись подошел к окну – меня привлекли доносившиеся оттуда вопли и ругань. А как-то раз отец взял меня с собой, идя навестить тяжелобольную женщину, жившую на краю нашего прихода, со стороны Обердисбаха. По дороге отец показал мне полуразвалившийся дом, стоявший особняком, и поведал, что когда-то он принадлежал старухе-крестьянке, которая на смертном одре призналась, что отравила своих родителей, и отца, и мать. С тех пор эти стоящие особняком усадьбы и дома казались мне еще более таинственными. Одни были разбросаны по холмам, у самого леса, который, когда войдешь под его сень, напоминает собор: вечный мрак под громадными елями, редкие лучи солнечного света, словно покосившиеся колонны; другие крестьянские дворы ютились в лощинах, прорезавших леса, оттуда до ближайшего хутора или поселка добираться несколько часов; дороги грунтовые, зимой завалены снегом, ни проехать ни пройти. Крестьянин работал в одиночку, делал свое дело механически, совсем один на своем горбатом поле, один под исполинскими облаками, один под небом, откуда низвергается палящий зной или снежные шквалы, пронизывающий ветер, и ливни, хлещущие плетьми, и жестокая дробь града; а еще он был один со своей семьей. Нередко случалось, если жена выстарилась, а прислугу не держали по бедности, крестьянин-отец спал с родной дочерью. Мы спускались в лощины или торопливо поднимались на холмы лишь тогда, когда там сжигало молнией какую-нибудь усадьбу. Мы вставали широким кругом, в центре которого пылал пожар, и смотрели, как все на дворе и в крестьянском доме с треском рушится, взметая искры, и гибнет в пламени. Ревела скотина, всюду громоздилась вытащенная из дому мебель, от пожарной команды не было толку, она, как правило, прибывала на пожар позже зрителей, из-за ужасных дорог. А потом, когда все уходили, когда на месте дома торчали лишь черные обугленные балки, от которых несло гарью и дымом, крестьянин со своей семьей опять оставался один, деревня о нем забывала. Иные погорельцы уезжали из наших краев, нанимались в батраки, женщины – в прислуги, детей отдавали в чужие семьи, но кое-кому удавалось отстроиться и завести новое хозяйство. Потом все заносило снегом, и погорельцы, наработавшись в лесу, долгими зимними вечерами раздумывали, за что же они прокляты, а те, кого злая судьба пощадила, обойдя стороной их усадьбы, думали-гадали, сидя в горнице, при свете месяца, почему же они удостоились милости Божьей, несмотря на то что спали со своими дочерьми или скотиной. И внезапно комнатенки, где они ворочались без сна, озарял свет огненный, и раздавался громоподобный глас Божий. Некоторые записывали, что им сказал Бог, затем печатали за свой счет или за счет своих сторонников. Однажды я нашел на чердаке толстую черную книгу, похожую на Библию, – пошел с ней к отцу, спросил, что это за книга. Отец не ответил, а книгу забрал. Потом уже я обшарил весь чердак, но так ее и не нашел. Мне тогда показалось, что я ненароком приблизился к тайне, которая отделяла мир взрослых от мира детей. Но в то время все еще было цельным – материнская утроба деревни и бушующий мир окружающей жизни, событий истории и сказаний, которые были одинаково реальными, а еще непостижимые в своей огромности силы вселенной – все было цельным, потому что был вседержащий бесплотный добрый Бог – ему нужно было молиться, у него полагалось просить прощения, и в то же время от него можно было ожидать чего-нибудь хорошего, светлого, желанного, как от загадочного, чудесного дядюшки, проживающего за облаками. Добро и зло были твердо установленными понятиями, каждый день ты сдавал экзамен, за каждый поступок как бы выставлялась оценка, поэтому, кстати, и школа была с нами так сурова – школа была продолжением небесного порядка: для нас, детей, взрослые были все равно что полубоги. Мир, познаваемый опытом, был невелик, ограничивался бестолковой деревней, – огромен был мир легенд и преданий, он плыл в загадочном космосе, полном сказочных миров, с героическими сражениями, неисчислимыми тайнами и внезапно озаряющими догадками, которые ничем не проверишь. Этот мир ты должен был принимать на веру. И ты, беззащитный и нагой, был отдан вере.

Снова приехав в деревню несколько лет тому назад, я узнал только обступившие ее холмы, трактир на площади, пасторский дом с садом, где поредели деревья, – исчезла и ель, на которую я любил залезать; церковь перестроили, все как будто уменьшилось, стало тесным, хотя деревня разрослась; прибавилось индустрии, по Бернской дороге стояли склады отопительных котлов. Я ощущал себя чужаком, – только поднявшись по лестнице от старого здания школы к домам на холме, пройдя возле сваленных в кучу еще влажных поленьев, я вдруг почувствовал, что вернулся домой, – этого запаха, запаха сырых нарубленных дров, я не слышал с юности. Но меня ждала еще одна встреча с юностью, призрачная. В здании большой больницы патологоанатом с гордостью показал мне современно оборудованный морг, перед входом стояла группка крестьян, дожидавшихся, когда их позовут посмотреть на «дедушку», я заметил там старуху с тощим букетиком цветов – должно быть, вдова старика, «бабушка». В морге лежал дед – уже вскрытый. На столах лежали еще два мужских трупа, рядом в мисках их мозги. Дедом и еще одним покойником занимались ассистенты прозектора, работник морга зашивал третий труп, грубо, точно шорник седло: труп дергался. «Ну что ж вы так люто, – бросил ему прозектор, видимо смущенный моим присутствием. – Незачем так лютовать!» Потом он спросил, какой диагноз врачи поставили старику, когда тот, еще живой, лежал в клинике, спросил о возрасте – восемьдесят, и сказал, что в молодости крестьянин мог в школе военной подготовки подхватить сифилис, а впрочем, сейчас посмотрим, – и запустил руки в кишки деда. Рядом со столом, на котором производилось вскрытие, стояли весы, совсем как те, что на разделочном столе в мясной лавке, и даже с ценниками. Один из ассистентов положил на весы печень. В дверях появился хирург с зажатой во рту сигаретой, он спросил, есть ли уже заключение по трупу, который зашивали – который подпрыгивал на столе; ему поставили неправильный диагноз. Прободение кишечника, верно, однако сверх того там рак почки с метастазами в кишечнике. Хирург, надувшись, ушел. Патологоанатом, торжествуя, подозвал к себе ассистентов: на стенках кишечника он обнаружил следы застарелых сифилитических язв, характерные пятна, это же сенсация – сифилис такой великолепной, зрелой стадии нынче стал редкостью. Затем он пожелал взглянуть на головной мозг. В которой миске? В этой? Нет, в той. Вот, и здесь, смотрите, признаки сифилитического поражения, фантастика! Последствия сифилиса – кровоизлияния в мозг, это и есть причина смерти, а вовсе не воспаление легких, которое было диагностировано. Да и когда диагнозы были правильными! Дело случая. Если у одного оказался рак почки, он запросто может быть и у другого. Патологоанатом покопался в кишках «дедушки». Вот, тоже рак почки, объявил он счастливым голосом. Один диагноз у двоих, в его работе это часто случается. Ему возразил работник морга: для статистики не хватает еще двенадцати трупов; патологоанатом его утешил, мол, в декабре наверстаем, недостачи не будет. Пока продолжался этот макабр, это торжество исследовательского усердия, все это отчасти даже веселое медико-криминалистическое предприятие, я, примолкнув, уйдя в себя, вновь очутился в своей прежней деревне, снова увидел скотобойню, в нос ударила вонь крови и мочи, как сорок лет назад, когда большие, ни в чем не повинные животные валились замертво так близко от нашего дома и в канаву темными потоками бежала их кровь.

Он не отвечал моим представлениям о художниках. Он иногда приходил к нам, очень опрятно одетый, в нашей садовой беседке пил лимонад. Мама сказала, он богатый человек, но неудачно женился, так как жена у него ревнивая. Его излюбленным жанром были пейзажи, обычно с храмом в центре композиции. Один такой пейзаж висел у отца в его кабинете, куда отец вызывал нас, чтобы молча, печально выслушать наши признания. На этом пейзаже пастелью была изображена невероятно зеленая лужайка перед маленькой церковкой в Амзольдингене, первом приходе моего отца. Других картин этого художника отец не покупал. Зато в его кабинете висела копия Рембрандта, цветная, в размере оригинала. Отец приобрел ее в память о сданном государственном экзамене. «Проповедник меннонитов Корнелий Ансло и его жена». Проповедник с жаром говорит что-то пожилой женщине, оба озарены светом, горит свеча. Я не любил эту картину. Корнелий Ансло походил на все более богатевшего инспектора мусульманской миссии в нашей деревне. Где-то жил еще один художник, не то за Балленбюлем, не то над деревней Урзеллен – где именно, я не знал. Иногда, раза два-три в год, я видел его на скамейке у дверей нашего дома, он спал, отвернувшись к стене. Он, значит, решил начать новую жизнь и дать моему отцу «подписку», как именовалось вступление в общество Синего Креста, а чтобы принять решение, сначала изрядно «принял на грудь». Отец не будил его, ждал, когда художник проспится, тот ведь никому не мешал, а вечером он давал «подписку». Обращения хватало на неделю новой жизни, но отца это не смущало: трезвая неделя – уже прогресс. А потом в деревне объявился третий художник. Он вернулся из Базеля, где учился после того, как мой отец убедил родителей парня, что живопись вполне достойное профессиональное занятие. Этот художник написал мой портрет и портрет моей сестры, в старинной манере, маслом на деревянной доске, полученной в дар от церковного совета; на заднем плане изображен ландшафт в окрестностях нашей деревни – лесистые холмы, на них крестьянские дома. Хорошо помню этого художника – осанистый, моложавый, с большими глазами и встрепанной шевелюрой. Разочарованием для меня было то, что он писал в основном пейзажи, тогда как я восхищался офортами Рембрандта и ксилографиями Дюрера на темы Апокалипсиса, «Лист в сто гульденов», «Три креста», Распятие, тьма, скрывшая небо и землю, ангел, нисходящий в огненных столпах, архангел Михаил, копьем поражающий дракона, ангелы-мстители, избивающие людскую толпу. Картины обрушивались на меня как горный обвал – и не отпускали. Врач, как раз в те дни открывший в деревне свою приемную, дал мне альбом Рубенса, – должно быть, ухмыляясь про себя: мои родители смутились, увидев, сколько там тучной плоти. А я пришел в восхищение от «Битвы амазонок»: дикое месиво людей и коней на мосту, удары и столкновения, Тесей наносит страшный сокрушительный удар, афиняне наступают, амазонки обращаются в бегство, тела женские, конские срываются вниз, в воды реки, битва идет даже в небе, где буйно смешались облака. Но еще больше поразила меня «Охота на львов». В сущности, это охота на людей: два свирепых хищника – лев в броске и разъяренная львица – кинулись на людей, те в ужасе отбиваются. Я часами рассматривал и другую книгу, которую дал мне врач, альбом Арнольда Беклина, к ней я возвращался снова и снова. Фавн, с ухмылкой выглядывающий из зарослей тростника, пятна ослепительного солнечного света, огромный дракон выползает из пещеры, два кентавра сошлись в жаркой схватке, третий получеловек-полуконь поднял и в следующий миг обрушит на них каменную глыбу. Позднее на книжных полках в кабинете Германа Гримма я нашел иллюстрированную биографию Микеланджело. Страшный суд, вознесение праведных, низвержение осужденных; князь Аида Минос, обвитый змеями, одна из них впилась ему в срам; Харон, с занесенным для удара веслом. Я начал рисовать, подражая Микеланджело. Рисовать женщин было неинтересно – ну грудь, ну длинные волосы, женщины еще не играли роли в моих фантазиях. «Копировать», учиться на натуре, заниматься наблюдением я считал ниже своего достоинства и не сомневался, что художник всем овладевает только силой собственного воображения. В моих рисунках начисто отсутствовало анатомическое и биологическое правдоподобие, рисунок что-то значил – этого мне было достаточно; и вот так, особо не утруждаясь, я рисую и пишу красками по сей день. Когда я показал Варлену одну из моих немногих живописных работ, «Катастрофу», написанную в 1968 году, великий художник уставился на нее в изумлении, отказываясь верить своим глазам. На мосту через глубокое ущелье на высокой скорости столкнулись два переполненных людьми поезда. Оба, вылетев из туннелей навстречу свободе и гибели, обрушиваются вниз, на другой мост, по которому движется шествие коммунистов. Мосты, вагоны, пассажиры, коммунисты – все низвергается в ущелье, на стоящую там церковь, к которой стеклись толпы паломников, все они гибнут под развалинами храма. А наверху, над ущельем, в синем весеннем небе происходит столкновение солнца с другим солнцем, удар, знаменующий гибель Земли и всех планет Солнечной системы. Варлен долго молчал, наконец высказался, пожалуй, слегка озабоченно: «Взрослый человек не должен рисовать подобные вещи».

Назад Дальше