Сквозь сеточку шляпы (сборник) - Рубина Дина Ильинична 4 стр.


…А вчера пировали мы с Лизой и Юрой в Доме Тихо – ты помнишь, конечно, этот окруженный соснами старый каменный дом…

Ребята пригласили нас с Борей обмыть их вступление в Союз писателей, я ведь руку приложила, а точнее – грудью проложила туда им дорогу, включая писанину рекомендаций, рецензий и прочее.

Оказывается, по вторникам вечерами в Доме Тихо играет замечательный джаз-банд (я даже не знала!), и столики надо заказывать заранее. На террасе стоит шведский стол с вином и супчиком в гигантской фаянсовой супнице, с огромным количеством сыров и салатов. И все это за твердые семьдесят шкалей можно повторять бессчетное количество раз, сколько влезет.

Под желтыми фонарями пьяно-сладостно гундосит джаз-банд, а чинная публика беседует.

Представь этот вечер.

Борька с жары и устатку выпил слишком много замечательного кармельского из подвалов Зихрон-Яакова и съел слишком много козьего, овечьего, а также верблюжьего, а также разного другого сыра, который в виде шариков, брусков, кирпичиков и голов, обсыпанных красной и черной паприкой, молотыми оливками и маслинами и обваленных в орехах, чесноке, тмине и других бедуинских приправах, – лежал на досках, покачивался и плыл в медовом свете ночи…

В общем, от всего этого янтарного великолепия Боренька на нетвердых ногах пошел блевать в этот – ты помнишь? – культурнейший в Иерусалиме туалет. Юра пошел следом – приглядеть – и спустя полчаса выволок на себе бледного вялого Борю.

Вечер, словом, удался.

Кстати, зайдя в женский туалет, я застала там смотрителя музея, Константина, со шваброй в руках. Значит, по совместительству он уборщик. Или просто не доверяет чужим никакой работы в Доме. Мне было как-то неловко заходить при нем в кабинку, и минут двадцать мы чинно обсуждали культурные мероприятия Дома Тихо, о которых (вечерних) я, оказывается, ничего не знала. Точно так же, как бывают дураки летние и зимние, я все эти годы была завсегдатаем дневным, а Лиза с Юрой – ночными. Мы стояли с Константином, изящно облокотившись на умывальники (он со шваброй в руках), делая вид, что стоим где-нибудь в фойе оперного театра; в туалет входили дамы в колье и диадемах, весело журчали в кабинках струи, потоки и ручьи разной мощи, а Константин (он энтузиаст и патриот Дома Тихо) говорил мне: «Вторники – это что! Джаз, шушера! Вы бы посмотрели – какая публика собирается у нас на исходе субботы! Играет ансамбль «Золотые струны Иерусалима», а собираются англосаксы – столики за три недели нарасхват!»

К чему я все это? – чтоб ты поняла, что должна еще приехать! Да что мы с тобой, в самом деле, хуже англосаксов? Или струи у нас слабее?!

(Из письма автора Марине Москвиной)

* * *

Мы устроили у нас дома «отвальную» по поводу отъезда на два года в Москву.

Губерман, узнав, что я собираюсь угощать гостей пловом, сказал:

– Только не плачь над ним, а то пересолишь.

Довольно весело, легко прошел этот вечер. Все, конечно, изгалялись на тему моего высокого назначения. Игорь обращался ко мне не иначе как «Дина Сохнутовна».

Сашка Окунь вспомнил, как его приятель, работая в московском «Сохнуте» в начале девяностых, нанял себе в телохранители полк казаков, которые повсюду с пиками наперевес и с шашками на боку выступали впереди него.

– Я вообще давно считаю, что надо учредить иорданское казачество. Если есть донское и кубанское… чем хуже легендарный Иордан? А ты, – сказал он мне, – вообще должна вести себя заносчиво, сплевывать на ходу, ходить повсюду завернутая в израильский флаг, требовать, чтобы тебе отдавали честь при встрече и носить на боку шпагу.

Игорь, весь вечер наблюдая за моими нервными вскакиваниями (на другой день мы уезжали), проникновенно сказал:

– Ну что ты так трепетна, как гимназистка, продавшаяся в портовый бордель? Не волнуйся, начнешь работать и увидишь, что ничего страшного нет, что среди клиентов даже и симпатичные попадаются.

Кое-кто из гостей советовал тщательнее проверять у клиентов документы – черт-те кого, мол, привозят в страну…

* * *

Бершадские, например, привезли в Израиль старую няню, тихую русскую женщину. Привезли на свой страх и риск по купленным еврейским документам, ибо без Нюши никто бы и с места не тронулся.

Годах в тридцатых Нюшу прихватил с собой из Суздаля старый Бершадский. Ездил он по стране от «Заготзерна», увидел в какой-то конторе тощую девочку, таскающую тяжеленные ведра, по въедливости своей расспросил и вызнал все – что сирота, живет у соседей из милости, подрабатывает уборщицей. Был старый Бершадский человеком резких, мгновенных решений.

Так Нюша оказалась в семье. И прожила с Бершадскими всю свою жизнь. Вынянчила дочь Киру, потом ее сына Борю, потом народились от Бори Мишка и Ленка, подросли, пошли в школу…

Тут все они и переехали в Иерусалим.

Поначалу Нюша тосковала: все вокруг было непонятным, люди слишком крикливыми, свет слишком ярким, испепеляющим. С утра на окнах надо было опускать пластмассовые – гармошкой – жалюзи.

Но постепенно она освоилась, все ж таки Ерусалим, Земля Святая, по ней Своими ноженьками Сам Иисус ходил!

Она отыскала дорогу в церковь Марии Магдалины и буквально за несколько месяцев стала в христианской общине для всех родной и необходимой. И монахини, и послушницы, и паломники – все Анну Васильевну любили и почитали. Замечательно, кстати, готовила она еврейские национальные блюда, которым в свое время обучила ее жена старого Бершадского, великая кулинарка Фира. Монахиням очень нравились манделех и фаршированная рыба.

Потом Нюша заболела, тяжело, окончательно… Христианская община всполошилась, поместили ее во французский госпиталь «Нотр-Дам», ухаживали, навещали, поддерживали безутешную семью…

Под конец Нюша горевала, что Бог за грехи не пустит ее в рай.

– Да за какие такие грехи, ты ж святая! – восклицала пожилая Кира.

– Нет, – бормотала она, – за ненавиство проклятое.

– Да за какое такое ненавиство?!

– А вот, Полину не любила…

Полина была соседкой по коммунальной квартире в Трубниковском переулке – скандальная вздорная баба, терроризирующая все проживающие там семьи.

– Полину тебе не засчитают, – обещал Мишка, солдат десантных частей Армии обороны Израиля, безбожный представитель третьего выращенного ею поколения семьи Бершадских.

…Отпевали ее в церкви Нотр-Дам священник с хором мальчиков, пришло много народу с цветами, нарядный черный гроб, украшенный серебряными вензелями и кистями, торжественно сопровождал на кладбище кортеж из семи черных «Мерседесов», – все расходы по скорбному ритуалу взяла на себя христианская община.

Разве могла когда-нибудь Нюша помыслить, что лежать она будет на самой горе Сион, с вершины которой ее кроткой душе откроется во всем своем белокаменном великолепии святой Ерусалим!

Видно, прав был Мишка, безбожный представитель третьего выращенного ею поколения семьи Бершадских: Полину не засчитали.

* * *

Впрочем, не нам судить – что, и как, и кому засчитывают там, в небесной канцелярии…

Вот пожилой немец Готлиб фон Мюнц… Его мать, баронесса, после прихода Гитлера к власти в знак протеста приняла иудаизм, затем своим порядком попала в концлагерь и погибла. Мальчик успел спастись, его где-то спрятали родственники. Переживший смерть матери, потрясенный ее судьбой, он уехал в Израиль и всю жизнь прожил здесь, подрабатывая рисунками в газетах, какими-то карикатурами.

С расцветом эпохи компьютеров он, немолодой уже человек, осилил все премудрости компьютерной графики и подвизается на книгоиздательской ниве. Когда очередной работодатель разоряется, его нанимает следующий авантюрный еврей – продавец воздуха (поскольку многие из них – русские евреи, он выучил русский язык), и вновь он сидит и верстает страницы русских газетенок в программе «Кварк» или еще какой-то там программе – пожилой немец, барон фон Мюнц, гражданин государства Израиль, старожил Иерусалима, сдержанный негромкий человек.

И другая судьба: девушка, француженка, родилась в истово католической семье, воспитывалась в бенедиктинском монастыре, затем окончила школу медсестер и уехала в Африку с миссионерскими целями. Быт там своеобразный, особой библиотеки взять было неоткуда, по ночам донимали москиты… Она пристрастилась читать Библию. И в процессе этих ежедневных, вернее, еженощных чтений открыла для себя экзальтированная девица, что еврейская религия – основа основ, самая естественная, самая доподлинная вера и есть.

Она приехала в Иерусалим, вышла замуж за польского еврея и прожила здесь буквально всю жизнь: дала себе обет, что никогда – никогда! – не покинет Иерусалима.

Она ни разу из него и не уезжала… Муж, известный в Польше архитектор, спроектировал и построил в Старом городе причудливую трехэтажную квартиру с огромной террасой, обращенной к Западной стене.

Потом он умер, а женщина эта так и живет – удивительная пленница своей истовой веры, старая иерусалимка. Время от времени она является в Министерство абсорбции, берет адрес или телефон какой-нибудь совсем новой семьи репатриантов и некоторое время опекает этих обезумевших от собственного шага в пропасть людей: возит их повсюду, объясняет все, рассказывает – приручает к Иерусалиму, царственному дервишу, припыленному королю городов, мифу сокровенному. А к нему ведь необходимо припасть, не глядя на мусорный бак у соседнего дома… И вот она, приемная дочь Иерусалима, понимает это как никто другой и поит, поит из собственных ладоней драгоценной любовью к этому городу, который пребудет вечно, даже если распахать его плугом – как это уже бывало, – вечно пребудет, ибо поставлен – на скале.

* * *

Довольно часто я размышляю о возникновении феномена мифа в сознании, в чувствовании человечества. Я не имею в виду культурологический смысл этого понятия. Скорее, мистический. Знаменитые сюжеты, отдельные исторические личности, произведения искусства, города – вне зависимости от степени известности – могут вознестись до сакральных высот мифа или остаться в ряду накопленных человечеством земных сокровищ.

Вот Лондон – огромный, имперской славы город. Париж – чарующий, волшебный город! Нью-Йорк – гудящий Вавилон, законодатель мод…

Иерусалим – миф.

Миф сокровенный…

2004

Я и ты под персиковыми облаками

Это история одной любви, бесконечной любви, не требующей доказательств. И главное – любви неослабной, не тяготящейся однообразием дней, наоборот, стремящейся к тому, чтобы однообразие это длилось вечно.

Он – прототип одного из героев моего романа.

Собственно, он и есть герой моего романа, пожалуй, единственный, кому незачем было менять имя, характер и общественный статус, которого я перенесла из жизни целиком на страницы, не смущаясь и не извиняясь за свою авторскую бесцеремонность. В этом нет ни капли пренебрежения, я вообще очень серьезно к нему отношусь. Более серьезно, чем ко многим людям. Потому что он – личность, как принято говорить в таких случаях.

Да, он – собака. Небольшой мохнатый песик породы тибетский терьер, как уверяет наш ветеринар Эдик.

Почему-то я всегда с гордостью подчеркиваю его породу, о которой, в сущности, ничего не знаю, да и знать не желаю: наш семейный демократизм равно широко простирается по всем направлениям. На нацию нам плевать, были бы душевные качества подходящие.

Попал он к нам случайно, по недоразумению, как это всегда бывает в случаях особо судьбоносных.

В то время мы жили в небольшом поселении в окрестностях Иерусалима, в центре арабского города Рамалла, в асбестовом вагоне на сваях, посреди Самарии. Весна в том году после необычно снежной зимы никак не могла набрать силу, дули змеиные ветры, особенно ледяные над нашей голой горой.

Щенка притащила соседская девочка, привезла из Иерусалима за пазухой. В семье ее учительницы ощенилась сука, и моя шестилетняя дочь заочно, не спрашивая у взрослых разрешения, выклянчила «такусенького щеночка». В автобусе он скулил, дрожал от страха, не зная, что едет прямехонько в родную семью. Родная семья поначалу тоже не пришла в восторг от пополнения.

Мы втроем стояли у нашего вагончика, на жалящем ветру, дочь-самовольница скулила, и в тон ей из-за отворотов куртки соседской девочки поскуливало что-то копошащееся – непрошеный и ненужный подарок.

Я велела дочери проваливать вместе со своим незаконным приобретением и пристраивать его куда хочет и сможет.

Тогда соседка вытащила наконец этого типа из-за пазухи.

И я пропала.

Щенок смотрел на меня из-под черного лохматого уха бешеным глазом казачьего есаула. Я вдруг ощутила хрупкую, но отчаянную власть над собой этого дрожащего на ветру одинокого существа. Взяла его на ладонь, он куснул меня за палец, отстаивая независимость позиции, придержал ухваченное в зубах, как бы раздумывая – что делать с этим добром, к чему приспособить… и сразу же принялся деятельно зализывать: «Да, я строг, как видишь, но сердцем мягок…»

– Его назвали Конрад… – пояснила девочка.

– Ну, мы по-ихнему не приучены, – сказала я. – Мы по-простому: Кондрат. Кондрашка.

Недели через две, когда все мы уже успели вусмерть в него влюбиться, он тяжело заболел. Лежал, маленький и горячий, уронив голову на лапы, исхудал, совсем сошел на нет, остались только хвост и лохматая башка… Ева плакала… Да и мы – были минуты – совсем теряли надежду. Завернув в одеяло, мы возили его на автобусе в Иерусалим, к ветеринару. Тот ставил ему капельницу, и, покорно лежа на боку, щенок смотрел мимо меня сухим взглядом, каким смотрят вдаль в степи или в пустыне.

Но судьба есть судьба: он выздоровел. Принялся жрать все подряд с чудовищным аппетитом и месяца за два превратился в небольшую мохнатую свинью, дерущуюся со всеми домашними.

Стоял жаркий май, днем палило солнце, к вечеру трава вокруг закипала невидимой хоральной жизнью – что-то тренькало, звенело, шипело, жужжало, зудело, и все это страшно интриговало Кондрата.

Под сваями соседнего каравана жил какой-то полевой зверек невыясненного вида (у нас он назывался Суслик, и не исключено, что таковым и являлся). Это было хладнокровное и мудрое существо, которое каким-то образом сумело наладить со взбалмошным щенком приличные, хотя и не теплые отношения. Во всяком случае, Кондрат не стремился загрызть своего подсвайного соседа. Однако постоянно пытался «повысить профиль» и поднять свой статус. Для этой цели время от времени он притаскивал к норе пожилого и сдержанного Суслика что-нибудь из домашнего обихода: старую Димкину майку или мочалку, завалившуюся за шкафчик и добытую им с поистине человеческим тщанием, – выкладывал на землю и вызывающе лаял: «А ну, выдь, жидовская морда, глянь – ты эдакое видывал?!» Вообще, с детства обнаружил уникальную, поистине мушкетерскую хвастливость.

Когда, украдкой сцапав упавшую на пол тряпочку для мытья посуды, Кондрат мчался под сваи соседнего каравана, Димка говорил: «Опять хлестаться перед Сусликом пошел».

Целыми днями он гонял кругами вокруг нашего асбестового жилища, молниеносно бросаясь в траву, отскакивая, рыча от восторга, поминутно пропадая из поля зрения, и тогда над холмами Самарии неслись, пугая пастухов-арабов, наши призывные вопли…

Так что детство его прошло на воле, среди долин и холмов, а дымы бедуинских костров из собачьей души, как ни старайся, не выветришь.

* * *

Но скоро мы променяли цыганскую жизнь в кибитке на мещанский удел: купили обычную квартиру в городке под Иерусалимом. Судьба вознесла нашего пса на немыслимую высоту – последний этаж, да и дом на самой вершине перевала. Войдя в пустую квартиру, первым делом мы поставили стул к огромному – во всю стену – венецианскому окну. Кондрат немедленно вскочил на него, встал на задние лапы, передними оперся о подоконник и залаял от ужаса: с такой точки обзора он землю еще не видел.

Назад Дальше