Вы скажете – нетрудно любить человека, который всегда принесет то котлетку, то кусок вчерашнего пирога, а то и куриную ножку. Да не в этом же дело, уверяю вас! И эти стоны преданной любви, и плач, и чуткое вскакивание на стул при шуме подъезжающего автобуса… не из-за куриной же ноги. Нет, нет. Нет. «А что же?» – спросите вы. И я отвечу: «Душевная приязнь». Иначе как объяснить ошалелые прыжки Кондрата и визг при редких появлениях нашего друга Мишки Моргенштерна? Уж Мишка-то никаких котлет не приносит, Мишка наоборот – сам отнимет у собаки последнюю котлету под рюмочку спиртного. Но Мишка стоял у колыбели этого наглого пса, трепал его по загривку, целовал прямо в морду, а такие минуты не забываются. И вновь скажу я вам: душевная приязнь, вот что это, и четкое различение людей на аристократов духа, то есть собачников, и прочую шушеру. А Мишка-то, Моргенштерн, он самый что ни на есть аристократ духа. За ним по всей его жизни трусили стаи собак. У него и сейчас живут три пса: Маня, Бяка и Арчик. Представляю, что чувствует Кондрат, втягивая своим трепещущим кожаным носом сладостные флюиды запахов, исходящих от Мишкиной одежды, рук, бороды и усов…
* * *
В экстремальные моменты семейной жизни он куда-то девается, прячется, тушуется. Я в этом усматриваю особую собачью деликатность. Взять недавнюю воробьиную ночь. Часу во втором Боря наведался в туалет и, когда собирался выйти, обнаружил, что замок сломан. Сначала тихонько пытался что-то там крутить, боясь разбудить всю семью. Я проснулась от назойливого звука все время проворачивающегося ключа, как будто кто-то пытался влезть в квартиру. Потом поняла, вскочила, и мы – шепотом переговариваясь по обе стороны двери – пытались столовым ножом отжать заклинившую «собачку» замка. Проснулись дети. Сначала вышла из своей комнаты хмурая, заспанная Ева в пижаме, сказала: «Да чего там церемониться! Папа, заберись с ногами на унитаз, я выбью дверь».
Мы все-таки склонялись к мирному решению вопроса. Потом проснулся Димка и, как всегда, деятельно стал мешать. Мы втроем – я и дети – толпились в коридоре, папа страдал запертый. Кондрата вроде как не было видно… Наконец минут через двадцать замок был побежден, «собачка» выпала под нажимом напильника, и отец был освобожден из туалетного плена.
И вот, когда уже все улеглись, на нашу кровать вдруг вспрыгнул Кондрат и с непередаваемым радостным пылом, с каким обычно он встречает нас после отъезда, бросился целовать Борю. Нежность, счастье и восторг никак не давали ему успокоиться… Очевидно, он понял, что Боря попал в какую-то передрягу, если вся семья крутилась возле двери, за которой томился хозяин. Но вот наконец кончилось заточение, и он приветствует освобожденного даже более пылко, чем если б тот откуда-нибудь приехал.
Так встречают отца, отбывшего тюремный срок.
* * *
В его, по сути, героическом характере имеется некая постыдная прореха. Неловко говорить, но придется. Я имею в виду его мистический страх перед салютом. Да-да, праздничный салют – вот слабое место в душе бесстрашного пса.
Это стыдно. Ой как стыдно – бояться этих взрывающихся в небе разноцветных фонтанов и брызг, этих искр по всему небу… Но он ничего с собой поделать не может. Так бывает – у очень храброго человека, например, бывает патологическая боязнь высоты.
Он дрожит всем телом и нигде не находит себе места. При очередном раскатистом взрыве он вздрагивает, прижимает уши и жалко трусит, поджав хвост, из одной комнаты в другую… Забивается в туалет… Да и для нас – какая уж там радость и веселье, какое там ликование, когда любимое существо абсолютно, как говорят китайцы, теряет лицо, трепещет, мечется в безумии по квартире, то запрыгивая в ванну, то залезая под кресла… Сердце разрывается от жалости… Я хватаю его на руки. Обнимаю, прижимаю к себе, глажу, бормочу ласково: «Ну что ты, милый, это только салют, это ничего, ничего…» – он в отчаянии вырывается, продолжая трястись мелкой дрожью, мечется по дому и ищет пятый угол.
* * *
(Я упоминаю о его слабостях отнюдь не для того, чтобы опорочить одно из самых бескорыстных и благородных существ, когда-либо встретившихся на моем пути, но если уж говорить, то говорить начистоту. Справедливость алчет правды.)
* * *
Еще одно занятие, чрезвычайно ответственное, – копать. Раскапывать передними лапами: одеяло, брошенный на кресло свитер, любую тряпку вообще, а если ее нет, то яростно раскапывается пол. При этом передние лапы двигаются как ноги танцующего чарльстон. Закончив разгребать таким образом умозрительную яму в полу, он начинает медленно и задумчиво вращаться вокруг собственного хвоста, пока не укладывается на «раскопанное» место.
Стоит ли говорить, что в его табели о рангах всяк домашний стоит на своем, только ему принадлежащем, месте. Но и свои, особые, отношения у Кондрата с гостями, которых он, кажется, подразделяет на виды, семейства, группы и подгруппы. К тому же он явно делит свою жизнь на служебную и частную. Когда, первостатейно обложив оглушительным лаем очередного гостя, то есть проявив положенное представительство, он смиряется с временным присутствием в доме чужого, он как бы снимает мундир, расслабляет галстук и облачается в домашнюю куртку. Тем более что гости перешли в кухню и сидят за столом, над которым, как водоросли, колышутся густые запахи мяса, колбас, салатов и, кстати, квашеной капустки, которой Кондрат тоже не прочь отдать дань уважения.
Тут он ведет себя в точности как хитрый ребенок, отлично понимающий, что послабления следует ждать совсем не от родителей, а от душки гостя.
Тактика проста. Вначале он садится у ног приступившего к трапезе голодного гостя и минуты три вообще не дает о себе знать. Этюд под условным названием «А я тут по делу пробегал, дай, думаю, взгляну – что дают…». Когда гость заморил самого назойливого первого червячка и расселся поудобнее, Кондрат приподнимается, присаживается поближе, складывает физиономию в умильно-скромное любование и, склонив набок башку, несколько минут сидит довольно кротко с выражением скорее приглашающим – «Угостите собачку», – чем требовательным.
Если гость не дурак и слабину не дает, Кондрат, сидя на заднице, протягивает лапу и треплет гостя по коленке – дай, мол, дядя, не жадись… Как правило, этот пугающе человеческий жест приводит гостя в смятение.
– Чего тебе, песик? – спрашивает он, опасливо косясь на Кондрата, настойчиво глядящего прямо в глаза нахалу, так вольно сидящему за семейным столом. – Дать ему кусочек? – неуверенно спрашивает меня гость.
– Ни в коем случае! – говорю я. – Кондрат! А ну, отвали! Щас получишь раза! Немедленно отстань от Саши (Иры, Маши, Игоря)!
Несколько секунд Кондрат молча пережидает, провожая тяжелым взглядом каждый кусок, который гость отправляет в рот. На морде выражение сардоническое и высокомерное, что-то вроде: «А харя твоя не треснет?» Потом, словно нехотя, поднимается опять на задние лапы и на этот раз уже дотягивается передней лапой до руки с вилкой. И требовательно треплет эту руку. На этот раз подтекст: «Не зарывайся, дядя! Не кусочничай. Угости честную собаку».
Тут его пора нещадно гнать в три шеи, пока не наступил следующий этап: хамское короткое взлаивание абсолютно нецензурного содержания.
Если же и этот этап упущен, остается только одно: накормить его до отвалу, к чертовой матери.
* * *
За ночь он, как отъявленный ловелас, успевает поваляться на всех постелях в доме. Начинает с Евы. Она ложится раньше всех, потому как уходит раньше всех в школу. Зайдешь к ней в комнату перед сном – Кондрат сонно поднимает голову с ее кровати: ну, чего ты беспокоишься, я же здесь. Как только я укладываюсь под одеяло, он вскакивает ко мне на постель и скромно примащивается в ногах, якобы – я тут с краю, незаметно. Я вас не обременю.
Уже часа через полтора я просыпаюсь от храпа где-то около моего плеча. Точно: Кондрат покинул свое кухаркино место и развалился рядом, прямо в барской опочивальне, лохматая башка на подушке, рядом с моей, и храпит, как намаявшийся за день грузчик. Когда я его спихиваю, он огрызается и, ворча, перебирается к Борису. Но тот спит беспокойно, ворочается, просыпается то и дело, встает пить и вообще – пассажир беспокойный. Тогда раздраженный, невыспавшийся Кондрат бежит к Димке. Это его последнее рассветное прибежище. Во-первых, Димка спит как убитый, на нем можно топтаться, плясать, храпеть ему в оба уха, бесцеремонно спихивать с места. Во-вторых, у него широченная тахта.
Утром можно видеть такую картину: раскинувшись в одинаковых позах, эти двое дрыхнут, как пожарники, всю ночь таскавшие ведра с водой.
Вообще, поразительны его позы, в которых он копирует хозяев. В жестах, привычках и манерах очеловечился до безобразия. Например, полулежит на диване в совершенно человечьей позе, опершись спиной на подушки, передние лапы расслабленно покоятся на брюхе, и кажется, будь на них пальцы, он бы ими почесывал поросшую нежной белой шерстью грудку. Если б мне впервые показали такого где-нибудь в чужом доме, я бы испугалась. Мне и сейчас иногда становится не по себе, когда мы с ним одни в квартире и он вдруг подходит к рабочему моему креслу, где я сижу за компьютером, и, приподнявшись на задних лапах, кладет переднюю мне на колено.
– Что, старичок?.. – рассеянно спрашиваю я, не отрывая взгляда от экрана, зная, что он накормлен и нагулян, то есть не одержим в данный момент никакой срочной нуждой.
Он молчит, не снимая лапы с моего колена. Я не глядя опускаю руку и треплю его по лохматой мягкой башке, глажу, бормочу что-то нежное.
Наконец оборачиваюсь.
Он смотрит на меня ожидающим, внимательным, абсолютно человечьим взглядом. Сейчас что-то скажет, неотвратимо понимаю я, заглядывая в эти проницательные глаза. И в тот момент, когда холодок продирает меня по коже, он вдруг отводит взгляд и уютным, тоже – человечьим, движением мягко кладет мне голову на колено… Ему ничего не нужно. Он пришел напомнить о своей любви и потребовать подтверждения моей. И я подтверждаю: беру его, как ребенка, на колени, объясняю страстным шепотом, что он самый высоконравственный, ослепительный, мудрейший и качественно недосягаемый пес. И некоторое время он, как ребенок, сидит у меня на коленях, задумчиво глядя на наше с ним туманное отражение в экране компьютера.
* * *
У нас, конечно, и враги имеются. Например, черный дог в доме напротив. Этот гладкий молодчик полагает себя властелином мира. Конечно, у него есть балкон, с высоты которого он обозревает местность и делает вид, что контролирует ее. На самом деле никто, конечно, не наделял его такими полномочиями. Всем известно, кто хозяин данной территории. Кондрат, разумеется. Капитан Конрад, лохматая доблесть, ни у кого сомнений не вызывающая. И мы не позволим всяким там наглецам демонстрировать… то есть регулярно не позволяем часов с пяти утра, когда того выпускают на балкон – проветриться и он, возвышаясь над перилами, оглашает окрестности первым предупредительным угрожающим рыком.
Ну это уж дудки! Этого ему уж никто из порядочных особ спускать не намерен! Кондрат взрывается ответной утроенной яростью, непонятно – откуда такая громогласность в этом небольшом, в сущности, субъекте… Повторяю – в пять утра.
– Кондрат! – Я шлю ему вдогонку сонный вопль, исполненный отчаяния.
– Нас выселят, – бормочет Борис, просыпаясь, – в конце концов соседи позвонят в полицию, и будут правы.
Спящий в большой комнате Димка подбирает с пола тапок и, рискуя попасть в окно, швыряет в Кондрата.
Все тщетно. Разве станет отважный обращать внимание на летящую в его сторону гранату? Он стоит на задних лапах на своем капитанском мостике, опершись о подоконник передними. Хвост – как бешено вертящийся штурвал. Дрожа от ненависти, воинственного возбуждения и невозможности сцепиться в честной рукопашной, противники со своих позиций поливают друг друга шквалом оглушительных оскорблений.
Отношения с остальными представителями собачьего рода немногим лучше. Все гордость, гордость проклятая. Врожденное высокомерие и нежелание подпустить к себе всяких там безродных на близкое расстояние. Если на прогулке к нему подбегает собачонка и приветливо петляет вокруг, обнюхивая его хвост, Кондрат встает как вкопанный, напряженно и холодно уставившись на заискивающую шушеру.
Никакой собачьей фамильярности, Боже упаси. Знаем мы этих шавок, мизераблей, побирушек, приживалов. Не наша это компания, не наше, что ни говорите, сословие.
* * *
Когда, отгуляв, мы завершаем круг, он садится и смотрит на Иерусалим.
Всегда в одном и том же месте – на площадке, куда обычно привозят туристов. Над этой странной его привычкой я размышляю восемь лет. Почему он с таким упрямым постоянством созерцает этот вид, неужели из соображений эстетических? Именно в такие моменты сильнее всего мне хочется проникнуть в его мысли…
Сидит как вкопанный. Наслаждается. Иногда уже и мне надоест, потянешь его – ну, хватит, мол, Кондраша, идем домой… – он упрямо дернет башкой, не оборачиваясь. Упрется, сидит. Пока не насмотрится. Потом поднимается и трусит к подъезду, преисполненный достоинства.
* * *
Мой возлюбленный пес! Когда вот так мы стоим с тобой, в молчаливой задумчивости, на высоком гребне нашего перевала, под персиковыми облаками нового утра, – что видишь ты там, на холмах Иерусалима? Чем ты заворожен? Что за собачий тебе интерес в этих колокольнях, и башнях, и куполах, в этих старых садах и дорогах? Или твоя преданность хозяйке достигает того высочайшего предела, когда возвышенные чувства сливаются в единой вибрации духа в тех горних краях, где нет уже ни эллина, ни иудея, ни пса, ни человека, а есть только сверкающая животная радость бытия, которую все божьи твари – и я, и ты – чувствуют равно?
Нет такой преданности в человечьем мире.
Проклятая моя трусливая страсть заглядывать за толщу еще не прочитанных страниц уже нашептывает мне о том времени, когда тебя не будет рядом.
Возлюбленный мой пес, не оставляй меня, следуй за мной и дальше, дальше – за ту черту, где мы когда-нибудь снова с тобою будем любоваться на вечных холмах куполами и башнями другого уже, небесного Иерусалима…
Время соловья
Название улицы, на которой стоит наш дом, в переводе с иврита звучит возвышенно и даже претенциозно: «Время соловья». Но это вполне определенный соловей – муэдзин мечети соседней, через ущелье, арабской деревни Аль-Азария, где когда-то Иисус воскрешал безнадежно умершего Лазаря…
Ежедневно, часа в четыре утра, гнусавым рыком через громкоговоритель, установленный на куполе минарета, он окликает правоверных.
Когда замирает его грозный речитатив, со стороны бедуинского становища доносится довольно слаженный хор голосов проснувшихся ослов, собак, петухов и овец. Когда и эти голоса тонут в облачке отдаленного шума дороги, внизу, в тишине над черепичными крышами спящего городка, проносится панический вопль павлина…
Чуть позже с околицы нашей катящейся к лесу улицы мягким кошачьим шагом поднимается юноша-бедуин. Его драные кроссовки бесшумны, и сам он гибок и проворен, как ящерица. Возможно, у него есть веские причины обходить блокпост на въезде в город, где под большим щитом «Наш город благословляет каждого, кто во вратах его!» на пластиковых стульях сидят трое подобных ему парнишек, только в форме солдат израильской армии, жуют сэндвичи и пьют утренний кофе, наливая его из термоса в одноразовые стаканы. Вот они-то и благословляют каждого, кто во вратах, рассеянно при этом проверяя.
Так же, как охранник-эфиоп проверяет каждого на входе в городской «каньон» – огромный торговый центр. Ощупывая сумки не лишенным эротики, взвешивающим движением ладони, словно благословляющим урожай изобильной груди, он дежурно спрашивает:
– Пистолет есть?
И когда вы так же дежурно отвечаете: «Нет», – наклоняется и заговорщически произносит:
– Так купи два!
Улыбчивый мир нашего городка я постигаю в утренних прогулках с моим псом Кондратом.
Пять тридцать утра… Молочная нега жемчужных далей обволакивает окрестные холмы с прозрачными рощицами на загривках.
Воздух еще продут ветерком и со дна ущелья воскуряет ароматы шалфея, тысячелистника, лаванды, олив на склонах и чуть саднящую нёбо гарь очередного пожарища очередной арабской свалки на соседней горе.