Сегодня я проснулась в восемь часов, надо было учить биологию. На улице еще не рассвело, я лежала в легкой полудремоте, уткнувшись в прохладную подушку и наслаждалась этими минутами покоя, которые так нестерпимо хотелось продлить, чего нельзя было делать. «А может быть остаться?!» – мелькнула в голове предательская мысль. Она росла. Я перебрала в уме уроки, которые должны были быть и сонно соображала, что мне делать? Один голос настойчиво говорил, что надо идти, что один день уже имеет значение, а другой, хотя и слабо, но так соблазнительно шептал: «Останься, останься». И в голове рисовались неясные картины покоя, ничегонеделания целый день или, вернее, занятия своими делами. Некоторое время я была целиком во власти второго голоса, но разум победил желание. Я встала и засела за учебу, но что-то все утро говорило мне, что опроса не будет, и хотя я учила, но как-то спокойно, не волнуясь и не торопясь.
В школе меня также не покидало спокойствие, хотя девочки и твердили, что опрос будет, но я как-то не верила в это и была совершенно спокойна и уверена, что со мной ничего не случится. Предчувствие оправдалось, и я в душе ликовала. Да, что-то случилось с Левкой, он стал такой хулиган, что даже мне, смотрящей на его выходки сквозь розовое покрывало личного расположения, становилось неприятно. Я как-то не смогла привыкнуть к тому, чтобы видеть его в куче хулиганов, не могла равнодушно смотреть, с каким дерзким и нахальным видом обращается он с учителями. Немного огорчало и обижало, что мой кумир начинал падать с той высоты, на которую его поставило мое воображение и благопристойный внешний вид.
‹8 декабря 1932›
Вот уже два дня сижу дома. Скучно, вернее не скучно, а как-то немного странно, как будто чего-то не достает… Прервана связь между прошлым и будущим, образовалась пустота, которую уже не заполнишь. Читаешь, а где-то в глубине мозга стучит и ползет нескончаемой нитью мысль о школе: «Вот не пошла в школу, а там занимаются, идут объяснения, совершаются события, которые я уже не увижу». В душе шевелится легкое сожаление и досада, и так целый день.
Я не особенно скучаю по школе, но как-то длинно идет время. Вчера я утешала себя тем, что пропускаю школу, мол, из-за болезни, но сегодня температуры у меня уже нет. Вечером, правда, сестры, попробовав мою голову, уверяли, что у меня жар, и я как-то смущалась в их присутствии, чувствовала на себе их взгляды и неожиданно невпопад начинала смеяться, краснела, вскакивала и ходила по комнате, невольно возбуждая их подозрения. «Ты что, влюблена, Нина?» – спрашивала Ляля, я отвечала шуткой, а в душе говорила себе, смеясь: «Ведь совесть моя чиста?» Сама все-таки не знала, чиста ли.
‹15 декабря 1932›
13-го Левки в школе не было, а без него так скучно и пусто; вчера же, когда я входила в класс и по обыкновению взглянула на парту у окна, я с удовольствием увидела его. Что ни говори, но я соскучилась, а может, просто привыкла, глядя на парту у окна, видеть светлый затылок, или сияющее хорошенькое лицо с хитрыми серыми глазами, или, гуляя по залу, следить за мелькающей фигурой в коротких смешных брюках, что вдруг не увидеть его в толпе ребят или не услышать его разбитного голоса кажется просто невозможно. На уроке физкультуры мы столкнулись с Зиной так, что я выбила себе зуб и сильно ушибла нос. В начале следующего урока, когда мы уже сидели, я заметила, что около нашей парты вертится Левка, который неуверенно топтался, потом медленно отходил, поглядывая на нас. Наконец, он подошел и спросил, показывая черную ручку Иры: «Чья это ручка?» Я не могла удержаться и, уткнувшись в парту, неудержимо смеялась, говоря себе: «Выдал, он себя выдал с ног до головы».
‹21 декабря 1932›
Командир взвода у нас Левка, в его обязанности входит приводить группу на четвертый этаж, построить ее и, отдав ряд приказаний, принимать рапорты командиров отделений. Я была командиром второго отделения, он подошел ко мне и, пока я говорила, смотрел в сторону, потом немного смущенно и растерянно спросил: «А где рапорт, ты мне должна письменный рапорт». «А у меня нет, я не успела еще». Он прошел мимо, а я, смеясь, смотрела ему вслед. Когда нам говорили отметки, Левка что-то сказал мне, но я по обыкновению не расслышала вопроса (я редко слышу, что говорит мне Левка) и, бессмысленно улыбнувшись, отвернулась. Меня постоянно интересуют его глаза: когда не видишь их, он мальчик, как мальчик, но стоит посмотреть ему в глаза на довольно близком расстоянии, то создается такое впечатление, будто они мерцают, и там в глубине загораются и гаснут огоньки. На немецком Левка сидел на первой парте, и я зорко следила, стараясь подметить в его поведении что-то особенное. Я теперь больше, чем всегда, боюсь смотреть на него; скорее, не боюсь, а не могу, стоит мне лишь на минуту взглянуть на него, как тотчас какая-то сила заставляет отворачиваться. Весьма любопытно и забавно – сижу на уроке и верчу глазами то на него, то от него.
‹30 декабря 1932›
Вчера распустили нас на каникулы. Желание, которое за последнее время целиком овладело мной, исполнилось. Какое блаженство не думать некоторое время о школе, не рыться в тетрадях, не зубрить древнюю Вавилонию или физические свойства почв, не откладывать больше писания дневника, за который я не бралась последнюю неделю. До чего приятно ощущение полной свободы: захочешь, будешь рисовать, захочешь – писать или читать, а то, подхватив коньки, уехать на каток, куда так манит матово прозрачный лед и мчащиеся стрелой фигуры. 9-го опять будет вечеринка у Ю.И., мне немного жутко, хотя я и стараюсь прогнать страх, но все же при воспоминании об этом в глубине души начинает что-то слегка покалывать.
Ровно с 24-го я не бралась за дневник, откладывая все на каникулы. Это был странный день, какого я не помню в своей жизни. Во-первых, был день моего рождения, и мне было неприятно больно мое равнодушие, с которым я отнеслась к подаркам, было немного стыдно перед мамой, и все это от того, что Ю.И. вздумала устроить вечеринку. Еще раньше я решила не идти, но когда появилась возможность сделать это, и я очутилась в положении добровольного заточения, чувства мои начали двоиться. К концу занятий мне уже так нестерпимо хотелось на вечеринку, что я еле сдерживала себя, старалась заглушить голос, который уговаривал остаться.
Я решила пойти, но мама оказалась против, и я должна была остаться дома. Весь день я была сама не своя, ничего не делала, ходила по комнатам и чуть не плакала от досады. К вечеру я все-таки вырвалась на несколько минут к Ире, и когда вернулась домой, настроение было веселое и спокойное – все как рукой сняло. Хотела написать много, но нет уже настроения. Хочется написать какой-нибудь рассказ, но нет сюжета. Порой проносится что-то в голове, но неясное и туманно-бесформенное.
‹4 января 1933›
Новый год прошел для меня совершенно обыденно. Как всегда, читала книгу и ждала маму, а около 12 часов ночи мы пошли домой. В двенадцать играли «Интернационал» и мощно пел хор. Ох, люблю я эту песню! Вот и начался новый год. Я два раза была на катке, и сейчас сильно болят ноги, по обыкновению занимаюсь ничегонеделанием и страданием о пропавших зря часах – к сожалению, это у меня бывает всегда и отделаться трудно.
Так жаль, например, сегодня было покончить со своим воображением, и я не покончила. Читала у бабушки Чехова только потому, что в комнате все время кто-нибудь находится, но и читая, ухитрялась думать о другом. У каждого есть свои недостатки. Например, как хочется сделать сразу и прекрасный рисунок, и написать что-нибудь хорошее, и хорошо играть на рояле, и много читать. Попробуй ухитрись. Мудрено! Кроме того, еще ходьба за картошкой в магазин, занятия немецким языком, поход на каток.
Скоро вечеринка у Ю.И., Ирина не идет, я тоже хотела не пойти, но заговорило вдруг самолюбие, мне стало стыдно, что без нее я не могу, так что решила идти, хотя и страшно. О Левке я почти не думаю, а думая, представляю его очень смутно и туманно, хотя это еще не значит, что я к нему равнодушна. Хорошие глаза у него и у Ю.И., люблю их и сама не знаю, у кого больше.
‹10 января 1933›
Вчера около пяти часов вечера я шла с замиранием сердца к Ирине: «Пойдет или не пойдет?» Сумерки незаметно сгушались, но что мне было до этого. Я вошла во двор, поднялась по лестнице, вошла в сени и постучала в дверь. Через минуту мне открыли. «Ирина дома?» «Дома, дома». Я прошла в столовую. Ирина была одета в белую блузку и красный джемпер, на груди она приколола изящную брошку. Я, уже не сомневаясь, спросила: «Идешь?» «Иду». Я была счастлива. Мы выскочили из дома и пошли к трамваю. На остановке по требованию мы слезли и пошли по улице к дому Ю.И. «Ой, страшно!» Но делать нечего, не стоять же все время на лестнице, я собралась с духом и постучала.
У дверей раздался голос Ю.И., она открыла, и мы вошли в длинный коридор. «Раздевайтесь, девочки», – сказала она, после чего провела нас в свою комнату. Какое-то время чувствовалась неловкость, и общий разговор как-то не вязался, но вскоре пришли другие девочки, с ними же появился Левка, впрочем, он вскоре скрылся, но нам стало уже как-то веселее (на меня удручающее впечатление произвела квартира Ю.И.; может быть, потому, что вокруг шныряли чужие люди или же виной была скука, которая сначала овладела всеми нами). Потом мы перешли в столовую, а оттуда в небольшую комнату. Постепенно мы разыгрались, а когда стали пить чай, настроение почти у всех было приподнятое и веселое, все ели с аппетитом. Перед уходом Ю.И. собрала нас в комнате и начала разговаривать о школе и о наших ребятах. Я, почти не моргая, смотрела в голубые глаза Ю.И. и внимательно слушала ее, а потом вышла на улицу с чувством тихого счастья.
‹18 января 1933›
Перед концом каникул, дня за два до начала занятий, мною овладело вдруг ужасное отвращение к учебе и школе. Так не хотелось идти туда, заниматься зубрежкой уроков, в то время как эти часы можно употребить на чтение интересных книг, которыми я за каникулы начала увлекаться. Теперь придется отрываться от этой жизни и заменить ее скучными уроками. Последнее время я живу, придерживаясь двух правил, до того улучшающих мое положение, что я нередко просто бываю довольна. Первое правило образовалось из пословицы, что «ученье горько, но плоды его сладки». Когда мне становится особенно невыносимо, моментально в голове где-то в глубине промелькнет эта фраза, и я успокаиваюсь. Другое правило заключается в том, что я живу сейчас будущим, например, захочется вдруг есть, сразу говоришь себе: «Ничего, в будущем будет лучше». Или нестерпимо захочется пить так, что начинает жечь в желудке, но, подавляя желание, скажешь себе: «Скоро появятся много конфет, тогда можно будет пить сколько хочешь чаю». Иногда мне так хочется читать, а надо делать уроки. Как быть? В душе поднимается досада, но… ничего, говоришь себе: «Ученье горько, но плоды его сладки, настанет время, когда можно будет делать только то, что самой хочется, не думая о школе».
В школу я пошла в новом платье. Сначала было неприятно, но я заставила себя думать по-иному и, отбросив предрассудки в сторону, не обращала ни на что внимания. Оба эти дня, которые я проучилась, в школе был невыносимый холод, такой, что ручка вываливается из посиневших рук и по телу пробегает мелкая лихорадочная дрожь. Левка постригся и стал такой смешной и нехороший. Глядя на него, я невольно вспоминала Женю и Лялю года три-четыре тому назад, когда они, смеясь, говорили мне, что ребята раз в месяц у них в школе становились страшными из-за того, что стриглись. Левка страшно изменился, обычно волнистая голова его и густо поросший затылок были теперь коротко пострижены, затылок обострился, а уши как будто выросли, и от этого лицо его как будто переменилось. Несмотря на холод, мне было очень весело эти дни, тем более что мы на третьем или на втором уроке надевали пальто и немного согревались, уткнувшись в воротник и прижавшись друг к другу.
А вчера нас распустили после четвертого урока. На улице еще не совсем стемнело, были голубые зимние сумерки. Ясное небо наверху было светло-синее и только к горизонту как-то серело как будто от неподвижных туч или застывших клубов дыма, и на фоне этой серой пелены, как извержение вулкана, ярко выделялась темная клубообразная громадина-туча, неподвижно застывшая в морозном воздухе. Фонари светлыми чистыми пятнами тянулись прямой линией вдоль улицы. Я с Ирой шла впереди, а Ксюша плелась сзади. Ира что-то трещала мне всю дорогу, и мне оставалось всю дорогу только молча удивляться, как это она ухитряется болтать, не переставая, и ведь это каждый день. Меня злила и раздражала глупая болтовня то о каких-то платьях, то о разведенных муже и жене, в общем, на любую тему, а ей всего двенадцать лет, что же будет в четырнадцать? Остается только пожимать плечами.
Вечер.
Часов в девять-десятом пришла мама и принесла мою шубу. Я надела ее и просидела так с час, пока папа о чем-то разглагольствовал, мама тоже говорила. Я молча слушала. Несколько раз (еще раньше) я начинала возражать, и папа часто осекал меня, заставляя помолчать. Уже позднее перед тем, как что-либо вставить, я долго думала, а когда вдруг забывалась и опять попадалась на удочку, уже не злилась на папу, а только смеялась в душе над собой и злорадно говорила: «А, попалась! Ну, в другой раз будешь умнее». Все-таки какая трудная штука – умение владеть собой, и я давно борюсь с собой, но достигла совсем незначительных результатов, правда, что умею – так это молчать. Но то, что обычно меня мучает, я никому не говорю. С какой стати? У некоторых людей дурная привычка выбалтывать все, что знаешь.
‹19 января 1933›
Вчера или позавчера на уроке обществоведения, когда учитель говорил что-то о кадрах и о том, что сейчас открываются новые институты, я начала подумывать, что неплохо было бы спросить его, а почему старые институты сейчас целиком распускаются. Пока я только собиралась спросить и сообщила об этом Ирине, я оставалась совершенно спокойной, но когда я уже решила, что спрошу обязательно, сердце так сильно забилось… Я сидела и ждала, когда кончит учитель говорить, и твердила своему сердцу: «Ну, замолчи же». Но оно не только не замолкало, а, наоборот, начинало биться еще сильнее… Конечно, после моего вопроса учитель меня засыпал, а возражать мне уже совсем не хотелось.
‹21 января 1933›
27 ºС ниже нуля. На окнах появились узоры и пушистый иней. Я собралась идти на урок к немке. Оделась и вышла на лесенку, в голове вертелись обрывки немецких фраз из стихотворений, которые весь вечер и утро зубрила. Спускаясь по ступенькам, я мысленно твердила их себе, напрягая всю память. Я повернула на лестницу первого этажа и вдруг остановилась. Немецкие слова мигом выскочили. Внизу, куда только слабо достигал дневной свет из окна и где царил легкий полумрак, я различила белые клубы пара, медленно поднимающиеся с пола и ползущие вверх по ступеням лестницы. Слышно было бульканье и как будто журчанье. «Ах, да это труба лопнула», – догадалась вдруг я и пошла дальше. В углублении между ступенями и дверью, ведущей на улицу, образовалась лужа теплой воды, через которую было бы трудно пройти, если б не батарея, которая лежала на полу, образуя мостик, и трубы которой обледенели. Кое-как открыв примерзшую дверь, я вышла на улицу.
Светло-розовое матовое небо было ясно; всюду, куда ни глянь, был размыт розовый свет – воздух был густо пропитан им, придавая всем предметам туманную неясность, заволакивая их розовой пленкой. Лицо охватил 27-градусный мороз и приятным холодком прошел по телу. Твердый снег звонко скрипел под ногами. Я спрятала руки в рукава и бодро зашагала по улице, опять начиная бормотать стихотворение. Мороз сильно хватал за нос, перехватывая дыхание. Вот и Ирин дом (я всегда заходила за ней).
Я вошла во двор и закрыла за собой калитку. Справа возвышалась глухая стена большого серого дома, слева стоял маленький одноэтажный домик с замороженными окнами. Солнце, поднимающееся розовым шаром, неясно освещало блестящий снег. Я вошла в теплые сени и, дернув за закрытую дверь, три раза сильно ударила по обитой кожей двери. Некоторое время никто не подходил, но вот послышались шаги. Отперла Луша. «Дома Ира?» «Дома». Я пошла по коридору. «Нина?» – крикнула из комнаты Ирина мама. «Да, – отозвалась я и, войдя в комнату, громко воскликнула. – Здравствуйте!» Ира сидела за столом боком ко мне и что-то внимательно перебирала. «Что это ты делаешь?» Она не отвечала. Аленушка молча покосилась на меня своими большими голубыми глазами.