Самое трудное началось, когда за допрос Степановой взялся адвокат, защищавший другую подсудимую.
— Скажите, Степанова, какую вы получали зарплату? Сто десять? Сколько человек у вас в семье? Какую зарплату получает ваш муж? Громче. Двести двадцать — высокий заработок. Значит, ваша семья была вполне обеспеченной. У меня нет больше вопросов к Степановой, я прошу у суда разрешения задать несколько вопросов подсудимой Рыжиковой. Ваша зарплата? Девяносто. Немного. У вас на иждивении находятся нетрудоспособная мать и шестилетняя дочь… А где ее отец? Не волнуйтесь, Рыжикова, суду представлена справка из больницы номер пять…
В пятой больнице лечили алкоголиков. Даже Затонов понимал, куда клонит адвокат. Если Рыжикова брала деньги за пособничество в хищении, то у нее хоть есть какое-то оправдание или — как там у них называется? — смягчающие обстоятельства. А у Степановой вся ее прежняя жизнь свидетельствовала против нее: зарплата приличная, муж зарабатывает, не пьет, не бьет…
Нехорошо, неуместно оказалось для мужа Степановой быть хорошим человеком. Ничем не мог ей помочь любящий, нежный муж, который пришел вместе с ней в суд, на всеобщее позорище, и не прятал от чужих глаз свое страдание. Ему бы лучше сейчас грязным пьяницей валяться за окном в весенней талой слякоти. И чтобы в суде справка была о его пьяных дебошах, о приводах в милицию. И чтобы соседи яростно свидетельствовали перед законом, как он над женой изгалялся.
Судья глянул вправо, глянул влево и объявил перерыв.
Все разом снялись с мест, поспешили к выходу, но милиционер придержал толпу, давая конвойному увести главного подсудимого. Затонов услышал за спиной негромкий обмен впечатлениями:
— Садчикову лет пять отвалят. Минимум.
— А этим?
— Два года, самое малое. Им еще повезло, судья мужик и заседатели мужики. Бабы за такие дела злее судят.
— А два года мало, что ли?
— Балда! Кому два года, тех на месте сразу расконвоируют…
Затонов подивился тому, как толково народ разбирается в судебных делах. Он двигался к выходу в плотной толпе, но у дверей какая-то сила повела его в сторону, он выбился из толпы, поискал глазами мужа Степановой, которую наверняка осудят, а уж потом, на месте, расконвоируют. Знает ли он, какой будет приговор? Конечно, знает, ведь сидит возле адвокатов.
Зал опустел, только на передней скамье, уронив лицо в ладони, сидела женщина в зеленом пальто — ничтожная баба, польстившаяся на какие-то засаленные десятки, слабое и беззащитное существо. Ее муж, как лунатик, шел к ней по кромке скамеечных рядов, как по краю бездонной пропасти. Подошел к ней, потоптался, не посмел сесть рядом на скамью, ему по закону тут сидеть не полагалось. Он обогнул скамью, сел позади, осторожно погладил рукой блестящий коричневый мех воротника:
— Ну ты чего?.. Ты чего?..
Никто, кроме Затонова, не слышал этих слов, а он последним вышел из зала и тихо прикрыл за собой мягкую дверь.
На улице с прежней беззаботностью сияло весеннее солнце, сияла чистая весенняя синева. Хороший был день. У Севостьяновых сегодня, наверное, здорово ловится. И секрет их не в особом умении, не в ловчей хитрости, а в счастливом спокойствии души.
Затонов побрел по улицам, держа в сторону своего дома, как вдруг его окликнула тетя Шура. Она догоняла его валкой, но быстрой походкой, причем нижняя половина ее тела чуть отставала от верхней, стремившейся вперед. К сорока пяти годам тетя Шура выровнялась в приятную, представительную женщину, хотя смолоду была до жалости некрасива. Все удивлялись, когда лихой красавец Севостьянов остановил свой выбор на щупленькой табельщице с острым носиком, с бледными втянутыми щеками, с тонкой, слабой шейкой. Но еще больше все удивлялись тому, что именно с нею, с Шурой, Севостьянов сходил в загс и, став законным супругом, вовсе перестал гулять, засел дома.
Затонов знал, что тетя Шура считает и его повинным в севостьяновской приверженности к рыбалке, и не мог взять в толк, отчего она обрадовалась встрече с ним, почему ей явно не хочется его отпускать.
— К нам бы, что ли, зашел. Сейчас обедать сядем…
— Разве ваши нынче не на рыбалке? — до крайности удивился Затонов.
— Куда там!.. — горестно вздохнула тетя Шура. — Зайдешь, что ли?..
По голосу, по вздоху было ясно, что зайти нужно — и непременно. Что-то стряслось у Севостьяновых. Но что? Если бы заболел Витюня или слег сам Севостьянов, не стала бы тетя Шура строить из этого тайны, да и на обед не стала бы звать. Тут что-то другое… Наверное, серьезное. Из-за ерунды не стали бы оба Севостьяновы отказываться от рыбалки.
Расспрашивать тетю Шуру с ходу, прямо на улице Затонов не хотел. Придется зайти сейчас к Севостьяновым, посидеть с ними, потолковать. Так уж складывается день… На свои неприятности наваливаются еще и чужие.
Для приличия он предложил тете Шуре, что понесет ее солидно груженную сумку, но тетя Шура, конечно, только рукой отмахнулась. А когда шли мимо гастронома, она на всякий случай цепко придержала Затонова за рукав:
— Уже куплена.
Затонов рассмеялся:
— Теть Шур, а я как раз и не думал про это. Мне сегодня нельзя. Мне в три к зубному врачу.
Ему редко удавалось так удачно соврать. С зубным врачом получилось очень ловко. Севостьянов не большой любитель выпить, но к обеду обязательно предложит по рюмочке. От такой малости, конечно, не захмелеешь. Можно бы и выпить. Но запах… Маргарита сразу учует и обрадуется, что он без нее запил. Судья тоже учует и подумает, что, видно, хорош гусь. Нет, сегодня и притронуться нельзя. А если человек записан к зубному врачу, его никто не станет насчет рюмочки уговаривать — так что все будет в порядке. И отпустят к врачу, не станут удерживать.
Севостьяновы жили в новом поселке из одинаковых пятиэтажных домов. Дорога туда вела через железнодорожную линию и через пустырь, заваленный строительным мусором, разной битой и давленой тарой. Говорили, что здесь в скором времени построят стадион с плавательным бассейном, а пока кто-то успел расчистить посреди пустыря небольшую площадку, обнести ее штакетником, расставить в каком-то порядке гимнастические бревна и реечки на подпорках. Затонов много раз проходил здесь и всегда удивлялся, кому понадобился скучный деревянный загончик. Видно было, что окрестные ребятишки им пренебрегают, возятся не за штакетником, а на воле.
И вот теперь Затонов впервые увидел в загончике нескольких человек, которые под командой жилистого спортивного старикана учили своих собак ходить по гимнастическим бревнам, прыгать через реечки. То ли собаки собрались особенно бестолковые, то ли хозяева не умели с ними договориться, но дело не шло ни у одного пса. Старикан покрикивал недовольно и на очкарика в шапочке с помпоном, и на дамочку в эластичных брюках, и на школьницу с тонкими косичками.
— Да это специальная собачья площадка, — сказал Затонов.
— Каждую субботу они тут маются, — подтвердила тетя Шура. — И строили сами, на общественных началах…
Они замедлили шаг, глядя, как собаки одна за другой срываются с гимнастического бревна, лениво ворочают морды от деревянных реечек. И серая с черным рослая овчарка, и гладкий вороной доберман, и рыжий вислоухий сеттер — все псы держались как отпетые двоечники, которых насильно привели на дополнительные занятия. До лампочки им были все эти обязательные упражнения. Зато лица хозяев горели неисчерпаемым рвением — люди готовы были весь день проторчать за штакетником, в камень утоптать размякшую глину, продрогнуть до костей, но научить своих питомцев уму-разуму, чтобы потом на каких-нибудь официальных собачьих сборах их песики не отставали от более одаренных сородичей.
Как рыбак, Затонов оценил человеческое упорство, а тетя Шура, глядя на собачьи забавы, вдруг заговорила со слезой в голосе:
— Витюня, когда маленький был, все собаку просил. «Давай, — говорит, — щенка возьмем. Давай, — говорит, — заведем пограничную». Но разве в общей квартире заведешь? Шесть семей. У одних соседей грудничок. У других кошка. Так и не взяли Витюне щенка. А теперь отдельную квартиру получили, так уж не до собаки…
Затонов настороженно покосился на тетю Шуру: уж не с Витюней ли что стряслось? Дитя малое, однако и в драку мог угодить или еще во что похуже…
Дверь им открыл сам Севостьянов, по-рыбацки заросший суточной седой щетиной.
Затонов сбросил короткое полупальто, одним шагом оказался в той комнате, где надрывался телевизор, — в парадной севостьяновской комнате с сервантом, обеденным столом и диваном, который был Витюне вместо кровати.
Витюни там не было. Но гитара его по-прежнему висела над диваном. Затонов сел как раз под гитарой и почувствовал, как гитара дрожит фанерными лакированными боками в ответ на телевизорную развеселую музыку.
Передавали из Москвы какой-то молодежный концерт. На сцене, перед оркестром, голосил в микрофон лохматый паренек в роговых очках.
— Одобряешь? — хмуро спросил Севостьянов.
— Обыкновенно, — пожал плечами Затонов. — А ты не одобряешь?
— Душа не принимает. Я Утесова еще молодого помню. Клавдию Шульженко в госпитале вот так, как тебя, видел…
— Ну и что? У твоего Утесова тоже голоса не было.
— Не было, — грустно подтвердил Севостьянов. — Так он сердцем пел. А этот чем поет? Чем поет, я тебя спрашиваю?..
Затонов решил спора не разжигать, только хмыкнул.
— Ляжками он поет! — в сердцах заключил Севостьянов. — Ты когда-нибудь видел, чтобы мужик вот так собою вилял?.. — Севостьянов с презрением ткнул пальцем в певца на экране, однако выключать телевизора не стал. К жизни он относился серьезно, всегда выслушивал внимательно хоть отвратную музыку, хоть нудный доклад, находился в курсе всего происходящего на свете.
Тетя Шура успела переодеться в домашнее ситцевое платье, проворно собирала на стол, застелив дорогую полировку клеенкой в крупных алых розах.
— А где ж Витюня? — спросил Затонов, увидев на столе всего три глубокие тарелки.
— В кино пошел! — буркнул Севостьянов.
— С барышней!.. — многозначительно произнесла тетя Шура.
— Да ну?! — обрадовался Затонов.
У него отлегло от сердца. Больше всего он с самой встречи с тетей Шурой тревожился за Витюню, своего названого младшего братца. Но если сынок как ни в чем не бывало ушел в кино, то что же тогда стряслось у Севостьяновых? Может, болезнь какая-нибудь открылась и надо на операцию ложиться самому Севостьянову или тете Шуре? Затонов украдкой стал приглядываться к обоим, горько примечал, сколько седины у них в волосах и как темны стали морщины.
Тетя Шура принесла с кухни селедку в колечках лука, миску с винегретом, присела попотчевать:
— Ты уж не взыщи, — обед не мясной. Я и не готовилась нынче стряпать. Постираться думала. А отец вчера только за сундучок, чтобы, значит, к утру все наготове, а сыночек-то и скажи: «Я, папа, завтра не поеду, я в кино пойду, уже билеты куплены…» И ни в какую… Не соглашается, что ему ни говори… В жизни мы от него такого упрямства не видели…
Тетя Шура спохватилась, кинулась к серванту, выставила на стол графин и пару лафитников. Севостьянов крякнул и взялся за графин, но Затонов, отводя глаза, сослался на зубного врача, и тете Шуре велено было вовсе убрать с глаз эту проклятую посуду. Она вздохнула, спрятала графин с лафитниками, со значением поглядела на Затонова и пошла на кухню за борщом.
— А если бы тебе с Семеном договориться? — спросил Затонов, берясь за винегрет. — Семен бы поехал, он тоже с прошлой недели без пары остался, у него зять в командировке.
— На что он мне, Семен твой! — огрызнулся Севостьянов. — Не в том дело, что мне лично не с кем ехать было. Не в том…
— Своих-то еще не ростил, вот и не понимаешь! — жалеючи, пояснила Затонову тетя Шура, вернувшаяся с кастрюлей борща.
Уже сколько зим рыбалка была для тети Шуры поперек горла. Сколько раз слышал Затонов, как пилила она своего Севостьянова, чтобы не таскал с собою на лед малого парня. Говорила, что у Витюни гланды. Рассуждала насчет того, что, чем двое суток на реке пропадать, лучше дома книгу почитать или с товарищами сходить в кино. А теперь вдруг оказалось, что тетя Шура куда горше, чем Севостьянов, переживает Витюнин отказ от рыбалки. Чудеса!..
Наливая Затонову борща и радуясь голодному нетерпению, с каким он косится на тарелку, в которую из поварешки соскальзывают шкварки, тетя Шура спросила:
— Мать как? Здорова?
— Да вроде не жалуется…
Затонов никогда не мог понять, какая кошка пробежала между матерью и тетей, Шурой. Помнил с детства, что мать то ли не одобряла гульбу Севостьянова, то ли осуждала его окончательный выбор. И тетя Шура чего-то матери не прощала. Но про здоровье и та и другая у него обязательно справлялись. Причем, когда он приходил к Севостьяновым, то про здоровье матери всегда не сам хозяин спрашивал, а тетя Шура — это ее забота.
Съели борщ, взялись за пирожки с луком и яйцами. Тетя Шура принесла с кухни, включила в розетку новенький блестящий электрический самовар. Он был не кряжист, не пузат, а тонок и вытянут вверх, как молоденький петушок, готовый вот-вот попробовать свой голос. В горячих и гладких боках самовара играло веселье, крышка с черным гребешком вскоре начала легонько притопывать, приплясывать, призванивать.
— А это зачем? — оглянулся на самоварное веселье хмурый Севостьянов. — Скипятила бы чайник. На троих-то твой самовар и не расхлебать.
— Вкуснее из самовара. Наваристей, — по-девичьи покраснела тетя Шура.
Видно было, что уж очень по душе ей самовар, которого прежде у Севостьяновых не было. А раз вещь новая, значит, гость обязан ее заметить и похвалить.
— За границу вывозим, — сказал Затонов. — Исключительно модная теперь вещь — наши русские самовары.
— Витюня подарил, — счастливо заулыбалась тетя Шура. — Мне к рождению. Как знал, что я о самоваре подумывала… Еще летом деньги заработал в совхозе на клубнике и сберег, не растратил…
— А чего ему тратить? — заметил Севостьянов. — Сыт, обут, одет…
— Да уж ты зря на него не говори… — Тетя Шура низко наклонилась над столом, принялась разглаживать складку на клеенке. — Зря не говори… — Тетя Шура наклонилась еще ниже, громко всхлипнула: — А пошел-то он в чем?
— В новом костюме, в черном… В чем же еще!
— Да я не про костюм. Костюм я ему сама утречком вынула. Носки-то какие надел? В тонких, боюсь, пошел…
— Заладила, — рассердился Севостьянов, но все же дал разъяснение: — Надел шерстяные, а поверх новые, те, что ты ему по два пятьдесят взяла.
Затонов посмотрел на сердитого Севостьянова, посмотрел на всхлипывающую тетю Шуру и со злостью выложил:
— Вы что? С ума сошли, что ли? Я уж неизвестно что подумал, а у вас только и заботы… Такую тут историю развели, а всего-навсего Витюня с девчонкой в кино пошел!
Севостьянов в ответ только головой покачал, а тетя Шура подперла щеку ладонью, посмотрела на Затонова, как на тяжело больного или вовсе тронувшегося умом, и ласково укорила:
— Так и это не пустяк. Всей жизни перемена.
От глупых бабьих слов у Затонова заскребло в горле. Как же он сразу не понял, что не беда какая-то поселилась в севостьяновском доме, а предчувствие перемены всей их дальнейшей жизни.
Он посмотрел на тетю Шуру, на ее оплывшее, обмякшее лицо и вдруг понял, чем она когда-то полонила орла и красавца Севостьянова. Не красотой, не женскими уловками, нет. Объявила Севостьянову про перемену всей жизни, и после этого Севостьянов навечно остался при ней, потому что уже другим сделался человеком, не тем, что прежде.
Ах, тетя Шура, тетя Шура, вот какой в ней есть душевный дар! В ней и в ее Севостьянове. И Витюня пошел в мать и отца. Молод, бестолков, а понял молодым наивным чутьем, какая подходит в его жизни перемена, точнее умного расчета угодил своим подарком и матери и отцу. Не пустячок принес, не тряпку, которая, глядишь, и сносится, — принес семейную затейливую радость, домашнего бога-колдуна.
Застолье незаметно повернуло на праздник. Тетя Шура, открыто светясь лицом, распечатала заветную банку вишневого варенья, налила всем чая. Севостьянов, отхлебнув глоток, уважительно поглядел на Витюнин подарок: