Богема - дю Мор'є Дафна 8 стр.


Мария и Селия жили вдвоем в одной комнате, Найэлу была отведена смежная с ней маленькая гостиная, поэтому при открытой двери мы могли переговариваться. Но в то лето мы не играли в наши старые, шумные игры, которыми увлекались еще год назад. Не носились в пижамах друг за дружкой по комнате, не прыгали по кроватям.

Мария по утрам была сонливой и зевала. «Не разговаривайте. Я сочиняю сон», – и она завязывала глаза носовым платком, чтобы солнце окончательно не разбудило ее.

Найэл по утрам сонливости не чувствовал, но садился в изножии кровати, которая стояла у окна, и смотрел через сад на море и скалистые острова. Даже в самые тихие дни море вокруг маяка никогда не бывало спокойным. Белые буруны постоянно разбивались о скалы, вода вскипала легкой, пушистой пеной. Труда приносила ему завтрак – кофе, круассаны и золотистый мед.

– О чем мечтает мой мальчик? – спрашивала она.

И получала неизменный ответ:

– Ни о чем.

– Вы слишком быстро взрослеете, вот в чем дело, – говорила она, словно взросление было внезапной болезнью, но болезнью в чем-то постыдной и достойной осуждения.

– Ну-ну, поднимайся. Нечего притворяться спящей. Я знаю, что ты меня дурачишь, – сказала Труда Марии. Она одним движением раздернула портьеры, и комнату залил поток солнечного света.

– Не хочу я никакого завтрака. Уходи, Труда.

– Что-то новенькое, да? Не хочешь завтракать? Вот пойдешь в школу, моя милая, так очень даже захочешь. Тогда не поваляешься в постели. И никаких танцев по вечерам и прочей чепухи.

Наслаждаясь завтраком, особенно теплыми круассанами, которые так и таяли во рту, Найэл размышлял о том, почему Труда, которую он очень любит, обладает удивительным даром вызывать раздражение.

Ну и пусть Мария лежит и мечтает, если ей так нравится; пусть Найэл сидит, скрючившись, у окна. Мы никому не мешаем, не нападаем на мир взрослых.

Взрослые… Когда же это случится? Когда произойдет внезапный и окончательный переход в их мир? Неужели это действительно бывает так, как сказал Папа, – за одну ночь, между сном и пробуждением? Придет день, обычный день, как все другие, и, оглянувшись через плечо, ты увидишь удаляющуюся тень вчерашнего ребенка; и уже не вернуться назад, не поймать исчезающую тень. Надо продолжать путь, надо идти в будущее, как бы ты ни страшился его, как бы ни боялся.

Господь, вспять поверни вселенной ход
и мне верни вчера!

Папа шутя процитировал эту строку за ланчем, и Найэл, посмотрев вокруг, подумал, что этот миг уже принадлежит прошлому, он прошел и никогда не вернется.

В конце стола Папа в рубашке с закатанными по локоть рукавами, его старый желтый джемпер с дырой расстегнут, глаза, очень похожие на глаза Марии, улыбаются Маме.

Мама с чашкой кофе в руке улыбается в ответ, холодная, бесстрастная. Когда все вокруг были веселы и возбуждены, Мама всегда держалась холодно и отчужденно; на ней розовато-лиловое платье и шифоновый шарф, наброшенный на плечи. Она уже никогда не будет так выглядеть – скоро она допьет кофе, поставит чашку на блюдце и, как всегда, спросит Папу: «Ты кончил? Пойдем?» – и, оборачивая шарф вокруг шеи, направится из столовой на веранду, или, думал Найэл, из прошлого в будущее, в другую жизнь.

На Марии поверх купальника был надет свитер под цвет ее глаз, волосы еще не высохли после утреннего купания. Утром она наспех подрезала их маникюрными ножницами.

У Селии волосы были заплетены в косички, отчего ее лицо казалось еще более круглым и пухлым. Она надкусила шоколадную конфету, и оно вдруг стало задумчивым: конфета попала на пломбу, и пломба выпала.

Нет и никогда не будет фотографии, думал Найэл, остановившей тот миг, когда мы пятеро вместе сидим за столом, улыбающиеся и счастливые.

– Ну и куда мы пойдем? – Мария встала из-за стола; очарование было нарушено.

Но я могу удержать его, сказал про себя Найэл, я могу удержать его, если не буду ни с кем разговаривать и если никто не будет разговаривать со мной. Он пошел за Мамой на веранду и молча смотрел, как она поправляет подушки на шезлонге, а Папа раскрывает зонт и укрывает ей ноги пледом, чтобы их не искусали комары. Мария неспешной походкой уже спускалась к пляжу, а Селия где-то в глубине дома звала Труду, чтобы та снова вставила ей пломбу.

– Даже не знаю, кто растет быстрее, этот мальчуган или Мария, – сказал Папа и, улыбаясь, положил руку на плечо Найэла, потом спустился в сад и во весь рост растянулся на траве, заложив руки под голову и прикрыв лицо панамой.

– Скоро мы пойдем с тобой прогуляться, – сказала Мама, и мгновение, которое Найэл хотел удержать в себе на весь день, сразу отлетело. Теперь оно казалось мелким, незначительным, и он удивлялся тому, что еще несколько минут назад мог придавать ему такое значение.

– Я уйду, чтобы дать тебе отдохнуть, – сказал он и, вместо того чтобы по обыкновению пойти в гостиную и сесть за пианино, побежал в огород за домом, где мальчик, помощник садовника, держал свой велосипед, вскочил в седло и выехал на дорогу. Его руки крепко сжимали горячий, блестящий руль, голые ноги в сандалиях, едва коснувшись педалей, ощутили неожиданную свободу и силу. Не обращая внимания на летящую в лицо пыль, он мчался по извилистой песчаной дороге.

В глубине дома Селия показывала Труде дыру в зубе, и та вкладывала в нее твердый кусочек зубной пасты.

– Придется тебе подождать, пока мы не вернемся в Лондон, – сказала она. – От этих французских дантистов мало проку. Хорошенько запомни и не жуй на левой стороне. Где Мария?

– Не знаю, – сказала Селия. – Наверное, пошла гулять.

– Ну уж не знаю, чего это ей вздумалось гулять в такую жару, – сказала Труда, – но сдается мне, что гуляет она не одна. Не ковыряй зуб, Селия. Оставь его в покое.

– Но мне там неприятно.

– Конечно неприятно. И будет еще неприятнее, если ты вытащишь пасту и заденешь нерв. Хорошо бы вам с Найэлом догнать Марию, а то того и гляди она угодит в какую-нибудь неприятность. Слава богу, что на будущей неделе мы уезжаем в Англию.

– Почему слава богу?

– Не твоего ума дело.

Как похоже на Труду – делать намеки и не объяснять, к чему она клонит. Селия потрогала пальцем нагревающийся утюг.

– По мне, так пусть Мария в воде делает все, что ей заблагорассудится, – сказала Труда. – Меня беспокоит, чем она занимается, когда выходит из воды. Девочке ее возраста не на пользу свобода, которую она позволяет себе с таким джентльменом, как мистер Лафорж. И куда только смотрит Папа?

Утюг был очень горячий. Селия едва не обожгла пальцы.

– Я всегда говорила, что с Марией мы не оберемся хлопот, – сказала Труда.

Из груды выстиранного белья она вытащила Мамину ночную рубашку и принялась ее гладить, осторожно водя утюгом. Маленькая комната наполнилась запахом горячего утюга и пара, поднимающегося над гладильной доской. Хотя окно было широко распахнуто, не чувствовалось ни малейшего движения воздуха.

– У тебя плохое настроение, Труда, – сказала Селия.

– У меня не плохое настроение, – возразила Труда, – но оно испортится, если ты будешь во все тыкать пальцами.

– Почему мы не оберемся хлопот с Марией? – спросила Селия.

– Потому, что никто не знает, что за кровь в ней течет, – сказала Труда. – Но если та, что я подозреваю, то она еще заставит нас поплясать.

Селия задумалась, какая же у Марии кровь. Да, она ярче, чем у нее и у Найэла. Когда на днях во время купания Мария порезала ногу, то кровь, маленькими каплями выступившая из раны, была ярко-красной.

– Она будет бегать за ними, а они за ней, – сказала Труда.

– Кто будет бегать? – спросила Селия.

– Мужчины, – сказала Труда.

В том месте, где утюг прожег ткань на гладильной доске, виднелось коричневое пятно. Селия выглянула в окно, словно ожидала увидеть, как Мария, танцуя, движется между скалами, а ее преследует большая компания мужчин.

– Против крови не пойдешь, – продолжала Труда. – Как ни старайся, она даст о себе знать. Мария сколько угодно может быть дочкой вашего Папы и унаследовать его талант в том, что касается театра, но она еще и дочь своей матери, а то, что я про нее слышала, лучше не повторять.

Взад-вперед, взад-вперед двигался по ночной рубашке разъяренный утюг.

Интересно, подумала Селия, у матери Марии тоже была ярко-красная кровь?

– Всех вас воспитывали одинаково, – сказала Труда, – но вы, все трое, так же не похожи друг на друга, как мел на сыр. А почему? Да потому что кровь разная.

Какая Труда противная, думала Селия. И чего ей далась эта кровь?

– Вот Найэл, – продолжила Труда. – Вот мой мальчик. Вылитый отец. То же бледное лицо, те же мелкие кости, а теперь, коль он понял, что может выделывать с пианино, так уж не бросит его. Хотела бы я знать, что думает об этом ваша Мама; что все эти недели творится у нее в голове, когда она слышит, как он играет? Уж если даже я переношусь на много лет назад, то что говорить о ней?

Селия задумчиво посмотрела на простое, морщинистое лицо Труды, на седые, тонкие, гладко зачесанные волосы.

– Труда, ты очень старая? Тебе девяносто лет?

– Боже милостивый, – сказала Труда. – Час от часу не легче!

Она сняла с гладильной доски ночную рубашку, которая из бесформенной и мятой превратилась в тонкую и гладкую, хоть сразу надевай.

– За свою жизнь я много чего навидалась, но мне пока еще не девяносто, – ответила она.

– Кого из нас ты больше любишь? – спросила Селия, на что получила ответ, который уже не раз слышала.

– Я всех вас люблю одинаково, но тебя совсем разлюблю, если ты не перестанешь тыкать пальцами в гладильную доску.

Как они умеют отделаться от вас, эти взрослые, чтобы избежать прямого ответа на трудный вопрос.

– Если Мария и Найэл пойдут в школу, я останусь единственной, – сказала Селия. – Тогда и ты, и Папа, и Мама должны будете любить меня больше всех.

Она вдруг представила себе, как получает тройную дозу внимания; такая мысль была для нее внове. Раньше она над этим не задумывалась. Она на цыпочках подкралась к Труде за спину и, чтобы досадить ей, завязала кушак ее передника тройным узлом.

– В избытке любви нет ничего хорошего, – сказала Труда. – Так же как и в недостатке. Если ты всю жизнь будешь просить слишком многого, то будешь разочарована. Что ты делаешь с моим кушаком?

Селия рассмеялась и попятилась от нее.

– Вы все трое жадны до любви, – сказала Труда. – Вы получили это в наследство среди прочих талантов. И уж не знаю, к чему это приведет, а хотелось бы знать.

И она попробовала утюг мозолистым пальцем.

– Во всяком случае, мой мальчик за последние несколько недель наверстал упущенное. Кто-кто, а уж он-то изголодался, бедный малыш. Одна надежда, что она удержится. Если да, то он вырастет настоящим мужчиной, а не мечтателем. Может быть, оно случилось как раз вовремя, когда у нее начинаются трудные годы.

– Когда Найэл был голодный? – спросила Селия. – И что такое трудные годы?

– Не задавай вопросов – не услышишь неправды. – В голосе Труды вдруг зазвучало раздражение. – А теперь беги, слышишь? Выйди на свежий воздух.

Чтобы Селии было не так жарко, Труда связала ей косы узлом на затылке и заправила ее короткое бумазейное платье в панталоны.

– А теперь, чтобы тебя здесь не было, – сказала она и слегка шлепнула Селию по пухлым ягодицам.

Но Селия вовсе не хотела выходить на свежий воздух. Да и свежим он совсем не был, а наоборот, слишком горячим. Ей хотелось остаться в доме и порисовать.

Она побежала по коридору к себе в комнату, за бумагой. В глубине шкафа были спрятаны пачка бумаги, которую она привезла с собой из Парижа, и ее любимые желтые карандаши «Кохинур». Она отыскала перочинный нож, подошла к окну и принялась точить карандаш; стружка легкими хлопьями падала из окна, обнажая острый грифель, запах которого очень нравился Селии. С веранды под окном до нее долетали приглушенные голоса. Должно быть, Папа проснулся. Он сидел на плетеном стуле и разговаривал с Мамой.

– …На мой взгляд, они еще слишком молоды и им рано начинать, – говорил он. – Да и все эти драматические школы никуда не годятся. Я гроша ломаного не дам ни за одну из них. Ну а если до того дойдет, пусть она всего добьется собственным трудом, как я и ты, дорогая. Вреда от этого не будет.

Должно быть, Мама что-то ответила, но ее слабый, тихий голос не долетал до окна, как голос Папы.

– Кто это говорит? Труда? – ответил Папа. – Вздор. Скажи ей, чтобы она не вмешивалась не в свои дела. Она просто пустая, вздорная старуха. Если бы речь шла о Селии, тогда…

Его голос стал тише, а скрип стула окончательно заглушил его. Селия помедлила и посмотрела на карандаш.

«Если бы речь шла о Селии, тогда…» Что Папа собирался сказать?

Она прислушалась, но смогла уловить только обрывки разговора, неразборчивые слова и фразы, которые не складывались в единое целое.

– Коли на то пошло, это относится к каждому из них, – продолжал гудеть Папин голос. – Если ничто другое, то само имя откроет им дорогу. В них есть, есть искра, может быть, не более того. Во всяком случае, мы не доживем, чтобы увидеть… Нет, наверное, не первый класс. Он никогда не почувствует уверенности в себе, если ты ему не поможешь. Ты ответственна за него, дорогая. Что ты сказала?.. Время, одно только время покажет… Разве с нами было не так? Где бы ты была без меня, а я без тебя, дорогая? Конечно, он заразился и ничего другого не хочет, как и они, как мы с тобой… Ты меня научила, а может быть, мы друг друга научили тому, что в этом мире только две вещи имеют значение… если все рушится, то остается работа… Хотя бы это мы можем внушить им…

Селия отошла от окна. Во взрослых это хуже всего. Начинают разговаривать, и ты думаешь, что они собираются сказать что-нибудь особенное, вроде: «Из них троих Селия самая славная» – или: «Селия будет очень хорошенькой, когда немного похудеет», но они никогда этого не делают. Уходят в сторону и продолжают говорить совсем о другом. Она села на пол, положила пачку бумаги на колени и стала рисовать.

Ничего большого. Только маленькое. Маленькие мужчины и женщины, которые живут в маленьких домиках, где они никогда не заблудятся, где никогда ничего не случится – ни пожара, ни землетрясения; и, водя карандашом по бумаге, она разговаривала сама с собой. Миновал полдень, а Селия продолжала рисовать, закусив язык и подогнув под себя ноги; тогда-то и долетели до нее горестные крики, страшный отголосок которых с тех пор всегда звучал в ее ушах, подобно призыву из потустороннего мира.

Выйдя за ворота сада, Мария в нерешительности посмотрела сперва направо, потом налево. Справа был пляж и скалы, слева тропинка, ведущая к утесам и отелю.

Было очень жарко, самый жаркий день в году. Солнце нещадно палило непокрытую голову, но Марию это не беспокоило. Она не боялась солнечного удара, как Селия, и никогда не носила шляпу; даже если бы она пошла гулять нагишом, то не сгорела бы. Ее кожу покрывал темный загар, даже темнее, чем у Найэла, притом что он черноволосый. Она закрыла глаза, раскинула руки, и ей показалось, что волна знойного воздуха поднимается снизу и захлестывает ее; из сада за ее спиной доносился аромат земли, мха и нагретой солнцем герани, в лицо веял запах самого моря, играющего и сверкающего под голубым небом.

Ее охватила радость. Та радость, которая всегда приходила внезапно, беспричинно и пронизывала все ее существо. Это чувство поднималось от живота к горлу, почти душило ее, и она никогда не знала, почему оно появляется, что его вызывает и куда оно исчезает так же быстро и внезапно, как появилось, оставляя ее почти бездыханной, вопрошающей, но все еще счастливой, хотя и без былого экстаза. Оно пришло, оно ушло; и Мария стала спускаться по правой тропинке к морю. Горячий песок обжигал босые ноги. Она спускалась все ниже и ниже, и каждый ее шаг, каждое движение попадали в такт мелодии, которую она вполголоса напевала:

Назад Дальше