Роман Сенчин
* * *
Предисловие
«Чистые поэты» или «чистые прозаики», не отступающие в жанр критики, всегда вызывают у меня недоверие. Возникает чувство, что ничего они вокруг не замечают, живут в своем стеклянном шаре, мысленно (именно мысленно) общаясь лишь с Бродским или Достоевским, с Тютчевым или Рубцовым, Пастернаком…
Редкие «кухонные разговоры» о литературе чаще всего демонстрируют, что они, «чистые», читают, знают, замечают, анализируют, высказывают очень интересные и верные суждения о своих современниках, предшественниках, классиках.
Я не обладаю даром интересно рассказывать о литературе вслух, не умею анализировать внутри головы. Для того чтобы поделиться своими впечатлениями, в чем-то разобраться, мне нужна ручка, бумага. Еще в детстве я пытался формулировать впечатления о прочитанной книге в тетрадке, а много позже стал писать нечто вроде рецензий, обзорных статей, которые, к моему удивлению, с готовностью брали в литературной периодике.
Существует устоявшееся мнение, что мы – наследники Пушкина, Толстого, Чехова. Но для меня очевидно, что русская литература XIX века каменеет, бронзовеет, сдается в архив. Пишущие романы и повести, стихи, пьесы, кажется (по крайней мере, возникает и не исчезает такое ощущение), не открывают так называемых классиков, – их книги стоят на полках как памятники. Господствует мнение, что как бессмысленно копаться в статуях, стоящих на площадях, так же бесполезно и открывать книги, исследованные, изученные до последнего слова сотнями тысяч людей десятков предыдущих поколений. Классика отдана литературоведам…
Был такой замечательный проект – «Литературная матрица». Очерки современных поэтов и прозаиков о писателях прошлого. Совсем другой, часто неожиданный, удивительный взгляд на вроде бы устоявшееся, давно решенное историками литературы, профессорами филологии… Вышло четыре тома; проект вроде бы закрыт. Правда, на мой взгляд, не хватило еще одного тома – очерков поэтов и прозаиков о своих современниках. Конечно, рискованно – литераторы, как правило, очень ранимы, – но полезно. И читателям, и самим писателям. Лично я с огромным интересом читаю в старых журналах и газетах слова, например, Передреева о Рубцове, Евтушенко о первой книге Рейна, Проханова о Маканине… Сейчас подобное – редкость.
Тексты, собранные в этой книге, писались в разные годы, но повод написания один – разобраться в сложных чувствах после чтения стихотворений Державина, статей Белинского, романа «Тысяча душ» Писемского, рассказов Екимова, очерков 60-х годов Распутина, произведений моих литературных сверстников… Что-то мне в итоге удалось себе объяснить, может быть, в чем-то эти очерки помогут разобраться и тем, кто откроет мою «Конгревову ракету».
Я пиит – я не умру
о Державине
Слова поэта и критика Аполлона Григорьева «Пушкин – наше все», произнесенные в середине позапрошлого века, считаются бесспорными, своего рода истиной отечественной литературы.
Действительно, с Пушкина, по существу, началась наша словесность на современном русском языке, у Пушкина намечены темы, приемы, мотивы, интонации, которые последующие поколения писателей развивают, разрабатывают на протяжении уже почти двухсот лет. И если время от времени Пушкина пытаются «сбросить с парохода современности» (а это началось отнюдь не с футуристов в начале двадцатого столетия, можно вспомнить, что творчество Пушкина призывал сдать в архив еще Белинский в статье «Литературные мечтания», опубликованной 1834 году, при жизни Александра Сергеевича), то эти попытки в итоге лишь доказывали необходимость и свежесть того, что Пушкин создал.
Да, «Пушкин – наше все», но не стоит считать, что до него ничего не было. Это не так.
Не буду сейчас погружаться в глубь веков, в эпоху древнерусской и вообще допетровской литературы. Тем более что многие из ее образцов Пушкину и его старшим современникам знакомы не были – изучение, расшифровка древних текстов в начале XIX века лишь зарождались. Можно отметить, что «Слово о полку Игореве» было впервые опубликовано в 1800 году, «Житие протопопа Аввакума» – в 1861-м. Русский фольклор тоже лишь начинал привлекать к себе внимание.
В общем, русская литература в XVIII веке возникла, по существу, на пустом месте. (Наверняка здесь кто-нибудь вознегодует; я отобьюсь утверждением Пушкина, кроме всего прочего автора статьи о «Слове о полку Игореве»: «Словесность наша явилась вдруг в XVIII веке».) Оригинальных произведений мы поначалу почти не видим – было, конечно, много переводов, переложений западноевропейских образцов, но и тогда перед литераторами встала проблема, на какой язык эти образцы переводить, перекладывать.
Тот век изобиловал спорами, дискуссиями между писателями, а то и беспощадными войнами с драками, доносами, уголовными делами. Каждый из тех, кто занимался литературой, в первую очередь стихотворством, был и теоретиком литературы, критиком, идеологом. Например, у монаха-литератора Феофана Прокоповича, жившего в годы правления Петра I, есть огромный трактат «О поэтическом искусстве»… Примечательно, что трактат этот был написан на латыни (и в переводе читается легко и местами представляется до сих пор актуальным), попытки же Феофана сочинять стихотворения и трагедии на русском кажутся нам откровенной тарабарщиной. Тем не менее и там есть некоторые штрихи живого, которые последователи Феофана Прокоповича стали развивать и в то же время оспоривать, двигая тем самым литературу дальше.
Наверняка мало кто читал, но наверняка большинство слышали фамилии – Кантемир, Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков, Херасков («ласков – Херасков – неожиданная рифма», – с иронией заметил однажды Пушкин). Это пятерка крупнейших литераторов XVIII века. Почти всего века… Впрочем, они – лишь вершина айсберга. Литераторов на самом-то деле уже тогда было очень и очень много. Читать их произведения действительно тяжкий труд да и вряд ли благодарный. От этого чтения можно заболеть физически, к тому же немудрено утратить вкус к литературному слову, заразиться грамматикой того времени.
Но чтобы понять, как наша литература рождалась, как и через что пробиралась она к Пушкину, хрестоматии полистать стоит. Особенно интересно, по-моему, предисловие Тредиаковского к роману «Езда в остров любви» (это перевод с французского, но очень вольный), написанное в 1730 году. В предисловии писатель заявляет, что в «мирской книге», каковым является роман, «славенский (церковнославянский. – Р. С.) язык» неуместен, так как «славенский у нас есть язык церковный», к тому же он «очюнь темен, и многие его не разумеют». Литературным языком Тредиаковский призывает считать «российский язык», «каковым мы меж собой говорим».
Да, мысль смелая и прогрессивная, но воплотить ее в жизнь оказалось сложно. Потребовалось несколько десятилетий, чтобы литература на «российском языке» перестала быть «очюнь темной»… Впрочем, литература среднего и низкого «штилей» (жанров) – сатира, лирические стихотворения, комедии, басни, эпиграммы – уже под конец XVIII века была вполне читабельной. А вот героические поэмы, оды – литература высокого штиля – долго оставалась «очюнь темной». По существу, и у Пушкина есть стихотворения, читать которые сложно, да и в современной поэзии мы можем найти следы этого высокого штиля. К примеру, у Иосифа Бродского, Александра Кушнера…
Теория трех штилей принадлежит Михаилу Ломоносову и заключается в правиле употребления разных слов в произведениях разного штиля. Стоит отметить хотя бы одно правило оттуда: разговорные слова в героической поэме запрещались строго-настрого. И правило это хоть и нарушалось, но в теории было незыблемо еще во времена Пушкина. Александру Сергеевичу здорово попало от ценителей поэзии за смешение штилей. «Разве так мог разговаривать русский богатырь?!» – возмущались критики, захлопывая поэму «Руслан и Людмила». «Лучше свобода и ошибки, чем чопорная наша правильность», – отвечал Пушкин.
С одной стороны, теория Ломоносова о трех штилях была закономерной – тогда, в середине XVIII века, необходимо было создать некую основу для дальнейшего развития языка, жанров. С другой стороны, жесткие рамки, в которые эта теория заключала не только жанры, но и пласты русского языка, тормозили это самое развитие. Особенно в серьезной поэзии. Мы легко можем увидеть, как литераторы умышленно уродуют слова, фразы, чтобы подогнать их под тот или иной поэтический размер, пытаются воскресить слова мертвые, искусственно облагородить прос торечные…
Русскую поэзию в ту эпоху стремились сделать наукой (впрочем, подражая в этом еще древним грекам), убивая тем самым живые ноты.
Стихотворцы, – писал пусть не самый талантливый, но, на мой взгляд, особенно остро чувствующий необходимость дать поэзии больше свободы, литератор того времени Сумароков, – которые, следуя единым только правилам, а иногда и единому желанию ползти на Геликон, нимало не входя в страсть и ничего того, что им предложит, не ощущая, пишут только то, что им скажет умствование или невежество, не спрашиваяся с сердцем или паче не имея удобства подражать естества простоте, что всего писателю трудняе, кто не имеет особливого дарования, хотя простота естества издали и легка кажется. Что более стихотворцы умствуют, то более притворствуют, а что более притворствуют, то более завираются.
Впрочем, попытки Сумарокова написать нечто серьезное, приводили к комичным результатам. И недаром еще при жизни он прослыл беспомощным графоманом…
Все это я привел для того, чтобы показать, в какой среде появился наш герой и, как мне кажется, самый крупный предшественник Пушкина Гавриил Романович Державин. (В последние десятилетия в литературоведение вернулась традиция называть Державина Гаврилой. Но в первых строках автобиографии он величает себя Гавриилом. Этого варианта буду придерживаться и я.)
Некоторые ценители поэзии, кстати сказать, считают Державина пушкинским предшественником лишь формально – они до сих пор оплакивают то, что направление, которое символизировал Державин, вскоре после его смерти зачахло и стало экспонатом в музее русской литературы.
Чтобы вновь не растекаться по древу нашей литературы, скажу по этой теме лишь несколько слов. Несмотря на обилие в первые десятилетия XIX века модных поэтов, люди со вкусом выделяли двух не самых модных: Пушкина и Баратынского. И если Пушкина считали хоть и поразительно одаренным, но ветреным, легким, то Баратынский был, по общему мнению, поэтом-философом, поэтом поистине державинской силы. И как главную похвалу Александру Сергеевичу его друзья восприняли восклицание Баратынского, участвовавшего в разборе пушкинского архива: «Пушкин – мыслитель!» Правда, потом последовало: «Можно ли было это ожидать?» Да, ожидал мало кто – общество было воспитано на иной поэзии, ориентирами были для нее другие поэты.
Образцом поэта в то время был Державин. Уходящая, но величественная натура.
Осталось много прижизненных изображений Гавриила Романовича. На большинстве он изображен в мундире, при орденах. Совсем не поэт, а вельможа, государственный муж. Но и там, где он не в мундире, Державин не менее значителен – чего стоит только портрет Николая Тончи: пожилой, седовласый, красивый мужчина сидит у подножия скалы, на нем огромная медвежья шуба, бобровая шапка, на губах – преисполненная достоинства полуулыбка… Тоже государственный муж, но в редкие минуты отдыха, доброго расположения духа. И лишь последние портреты, где у Державина на голове колпак, на шее платок, в глазах гаснущая жизнь, губы безвольно опущены, показывают, что это некто больше вельможи. Вельможа бы и не согласился позировать в таком виде, а наперсник муз – вполне.
Он родился в 1743 году то ли в Казани (как он сам утверждал), то ли в селе Сокуры (именьице родителей) Казанской губернии. По семейному преданию, Державины происходили из древнего татарского рода. В XV веке предок Гавриила Романовича, Багрим-мурза, выехал в Москву из Большой Орды и после крещения, получив имя Илья, поступил на службу к великому князю Василию Темному. У этого Ильи одного из внуков звали Держава. Так появилась фамилия «Державины».
Родители Гавриила Романовича были мелкопоместными дворянами, владели примерно ста пятьюдесятью крестьянами. Отец, секунд-майор Роман Николаевич, умер, когда будущему поэту было лет десять. Вдова осталась с двумя сыновьями почти без средств к существованию, долго судилась с соседом из-за клочка земли. Брала в суд детей…
Недоучившись в гимназии, Гавриил вынужден был поступить на военную службу – рядовым в Преображенский полк в Петербурге. Денег, чтобы снимать жилье, не было, и он жил в казарме вместе с солдатами – вчерашними крестьянами.
Начало его службы совпало с государственным переворотом, в результате которого на престол была возведена Екатерина II. И сцена – императрица на белом коне в мундире Преображенского полка, с обнаженной шпагой в руках – навсегда осталась в памяти Державина. И не только в памяти – позже он не раз обыгрывал этот исторический эпизод в своих стихотворениях…
Военная, а затем гражданская служба Державина пришлись на годы царствования Екатерины, Павла I и начало правления Александра I. В общей сложности больше сорока лет. Лишь осенью 1803 года он был освобожден от государственных постов («уволен от всех дел»). А посты были неслабые – в том числе министр юстиции, генерал-прокурор Правительствую щего сена та, еще несколько. А до этого Державин участвовал в по давлении восстания Пугачева, был губернатором Олонецкой (нынешняя часть Карелии, Ленинградской, Вологодской и Архангельской областей), Тамбовской губерний; занимал пост кабинет-секретаря Екатерины II, президента Коммерц-коллегии (так сказать, главный по торговле)…
Я не буду подробно описывать яркую и противоречивую (бывал и жесток, и добр, выступал то реформатором, то консерватором), сложную («даже подвергаем под суд»), как и сама та эпоха, биографию нашего героя. О Державине написано много. Советую, например, недавно изданную в серии «Жизнь замечательных людей» книгу Арсения Замостьянова «Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век». А лучше всего, собравшись с духом, прочитать длинную, подробную автобиографию Державина – «Записки из известных всем происшествиев и подлинных дел, заключающие в себе жизнь Гаврилы Романовича Державина».
Впрочем, о себе и своем времени лучшего всего сказал уже на закате земного пути Державин стихами… Приготовься, читатель, встретить незнакомые слова, непривычные обороты, неправильные ударения – все-таки написано это два с лишним столетия назад. Но прочитай, не пропусти.