Конгревова ракета - Сенчин Роман Валерьевич 7 стр.


Конечно, нередко он высоко оценивал те произведения, что очень быстро забылись. Например, одно время восхищался стихами Ивана Клюшникова (в общем-то, далеко не самого плохого поэта своей поры), прозой Петра Кудрявцева. Но в целом вкус изменял Белинскому очень редко, и он не пропустил, пожалуй, никого из тех, кто через пять-десять-двадцать лет создал великие произведения нашей литературы.

Не стоит замыкать позднюю деятельность Белинского на пресловутой натуральной школе. Это была очень удачная и плодотворная идея по выводу реалистической манеры письма, достоверного отображения действительности на ведущую позицию. Но Белинский не видел ее пределом развития русской словесности…

В статье 1857 года «Обозрение современной литературы» Константин Аксаков не без торжества констатировал:

…всякое явление, не имеющее состоятельности внутренней, недолго держится и падает само собою: так пала и натуральная школа, и название ее перестало употребляться. ‹…› Натуральная школа, ища натуральной пищи, спускалась в так называемые низменные слои общества и в силу этого доходила и до крестьян. Но и здесь она брала сперва лишь то, что ярче бросалось в глаза ее мелочному взгляду, лишь те случайные резкости, которые окружают жизнь, лишь одни родинки и бородавки.

И далее, заметив, что «цель и самое название натуральной школы исчезли сами собою», хотя «приемы ее остались; остался ее мелкий взгляд, ее пустое щеголянье ненужными подробностями: от всего этого доселе не могут избавиться почти все, даже наиболее даровитые, наши писатели», Аксаков с симпатией говорит о новых рассказах и повестях Тургенева и Григоровича, являвшихся одними из активнейших участников натуральной школы.

Действительно, они переросли ее цели и задачи, но об этом пророчествовал и сам Белинский во «Взгляде на русскую литературу 1846 года»:

Разумеется, нельзя, чтобы все обвинения против натуральной школы были положительно ложны, а она во всем была непогрешительно права. Но если бы ее преобладающее отрицательное направление и было одностороннею крайностию, – и в этом есть своя польза, свое добро: привычка верно изображать отрицательные явления жизни даст возможность тем же людям или их последователям (курсив мой. – Р. С.), когда придет время, верно изображать и положительные явления жизни, не становя их на ходули, не преувеличивая, словом, не идеализируя их реторически.

Да и против буквального переноса на бумагу натуры Белинский не раз выступал. К примеру, в рецензии на вторую часть «Физиологии Петербурга» заметил:

«Лотерейный бал» г. Григоровича – статья не без занимательности, но, кажется, слабее его же «Шарманщиков», помещенных в первой части «Физиологии». Она слишком сбивается на дагерротип и отзывается его сухостью.

Во всяком случае, натуральная школа была явлением полезнейшим – в ней, этой школе, русская литература научилась писать о действительной жизни. И наверное, во многом благодаря ее влиянию такими, уже практически сразу сложившимися мастерами вошли в литературу Писемский, Лев Толстой, Александр Островский, Салтыков-Щедрин, которым много внимания уделил Константин Аксаков в своем «Обозрении…» 1857 года.

Нечто вроде натуральной школы не помешало бы и современной русской литературе, – за несколько последних десятилетий (сначала во времена позднего, окостеневшего до предела, соцреализма, затем в период того, что получило название «постмодернизм») была утеряна способность достоверно фиксировать действительность. Попытки чаще всего заканчиваются неудачей – реалистической прозы не получается, да и очерка тоже (жанр очерка вообще почти умер). А всерьез поговорить о жизни, о человеке, о мире, по моему мнению, возможно только в форме реализма. Исключения случаются, но это действительно исключения. Да и реализм очень широк – это доказывает одновременное, на равных, пребывание в нашей литературе таких разных во всем писателей, как Толстой и Достоевский…

* * *

Виссарион Белинский не был ортодоксом, пришедшим в литературу с раз и навсегда поставленными целями и упорно старающимся эти цели воплотить в жизнь. Нет, цель у него была – научить людей мыслить. И даже в самых своих программных статьях Белинский не выступает с готовыми приговорами, а размышляет. Спорит не только с оппонентами, но и с собой самим, нередко противоречит себе самому, приходит к неожиданным выводам. Не стесняется признавать ошибки… Нашу сегодняшнюю критику в размышлениях не уличить – сегодняшние критики сначала в голове определяют отношение к тому или иному предмету, а потом фиксируют это отношение на бумаге и объявляют его истиной. Размышлять на бумаге сегодняшние критики то ли не умеют, то ли боятся (какой же это, дескать, критик, который прилюдно сомневается в своей правоте).

О писателях и говорить не стоит – в подавляющем большинстве произведений нет не то чтобы размышлений, но и попросту мысли… Кажется, еще Пушкин называл это явление мыслебоязнью и требовал в прозе мысли.

Русская литература активно мыслила во второй половине XIX и в начале XX века; сквозь все цензуры старалась мыслить и в советскую эпоху. А в последние двадцать лет практически полной свободы писать и публиковать какие угодно тексты мысль из литературы ушла. Редчайшие произведения, где ощущается некое подобие мысли, приводят публику в недоумение: «Что это? Как к этому относиться? Что это за персонажи такие? А этот положительный или отрицательный?» И такие вопросы прекрасны, правда, ответить на них практически некому. Нет, ответить (верно или ложно) есть кому – некому поразмышлять вместе с публикой…

До сих пор нередко можно встретить утверждение: критик – это несостоявшийся писатель. Вроде бы Белинский как раз подтверждает его. Он автор одного дошедшего до нас стихотворения (стилизации под русскую народную песню) и двух пьес – «Дмитрий Калинин» (1830) и «Пятидесятилетний дядюшка, или Странная болезнь» (1839). Пьесы стоят особняком в его наследии, – в собрании сочинений в девяти томах (1976–1982 годов) «Дмитрий Калинин» помещен в «Приложении», а второй пьесы нет вовсе.

Обе вещи именно как произведения драматургии воспринимаются с трудом. «Дмитрий Калинин» и подзаголовок имеет соответствующий: «Драматическая повесть в пяти картинах». Это действительно повесть, лишь по форме принадлежащая к привычной нам драматургии. Действие не так динамично, как обыкновенно в пьесах, много длинных диалогов и монологов. Драма «Пятидесятилетний дядюшка…» тоже не отличается динамикой.

Не стану разбирать эти пьесы. Лишь советую почитать. «Дмитрий Калинин» напоминает мне послекаторжные романы Достоевского (особенно «Униженные и оскорбленные» и «Подросток»), а в «Пятидесятилетнем дядюшке…» есть та нота, что много позже отчетливо зазвучала в пьесах Чехова… Кстати сказать, в этой второй пьесе Белинский попытался достоверно вывести довольно-таки благородного (в душе), великодушного помещика. Его, немолодого уже человека, окружает не очень-то возвышенная действительность (деревня, мелочные заботы, сплетни и т. п.), но он не скатывается в болото жизни, а находит в себе силы уступить девушку (свою воспитанницу), которую любит, человеку, с которым, как он уверен, она будет счастлива.

Впрочем, важнее не сами эти пьесы и даже не то, что сделал Белинский для развития русского театра (собственно русская драматургия в его время находилась в зачаточном состоянии, и Белинский вынужден был опираться, по существу, на две пьесы – «Горе от ума» и «Ревизор»), а приемы драматургии, художественная одаренность Белинского, которые он применял в своих критических и публицистических статьях.

В форме диалога написаны «Русская литература в 1841 году» и «Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке», и хоть прием этот был далеко не нов (его использовали и Карамзин, и Пушкин, и многие другие предшественники Белинского), но он помогал донести до читателей то, что в иной форме вряд ли бы пропустила цензура. А отдельным эпизодам, например, из статьи «Александринский театр», лирическим отступлениям, многим образам и ассоциациям, из вроде бы чисто критических статей может позавидовать и профессиональный автор романов и повестей…

Из обращения почти исчезло слово литератор. Мы пользуемся другими – прозаик, поэт, публицист, писатель, критик, эссеист. Белинский и многие из тех, кто пришел позже, не были критиками в чистом виде (ну какие критики, скажем, Чернышевский или Писарев?). Это были именно литераторы, которые, отталкиваясь от чужих произведений литературы, создавали свои, развивали и боролись за свои идеи.

Советское время приучило нас бояться тех, кто публично критикует. Тогда они могли своей критикой закрыть писателю дальнейший путь в литературе, а то и лишить его свободы или вообще жизни. Сегодняшнего критика никто не боится, – даже самая разгромная статья не заставит издателей не выпускать ту или иную книгу, а читателей – не читать раскритикованного писателя. И это правильно. Так было и во времена Белинского. Была борьба, были полемики, но не было того, что в советское время стали называть «оргвыводами». Критика не воспринималась приговором, а лишь выражением мнения. «Критика была бы, конечно, ужасным оружием для всякого, – читаем в статье Белинского “Ответ «Москвитянину»”, – если бы, к счастию, она сама не подлежала – критике же…» И то, что от какого-то писателя отворачивался читатель, доказывало зрелость общества, а не некий приказ. И такие люди, как Белинский, конечно, сыграли в развитии общества огромную роль.

В книге «Былое и думы» Александр Герцен сравнил Белинского конца 1830-х годов с Конгревовой ракетой, выжигавшей все вокруг… С одной стороны, образ довольно зловещий, а с другой, – для появления нового необходимо освободить пространство. Невозможно почитать и беречь старое и в то же время создавать нечто новое. Так же выжигалось старое в 1860-е годы, в 1910-е, в 1960-е. По-настоящему ценное не выжглось, а зацветало после этого еще пышнее, ложные же ценности не жалко.

Может, наша сегодняшняя литература и топчется на месте, почти не дает плодов, оттого что мы слишком увязли в грузе прошлого. Редкие призывы освободиться воспринимаются как вандализм, невежество. Но поклоняясь сотням (во времена Белинского их были десятки, и то большого труда стоило двинуться дальше) старых гениев, мы незаметно для самих себя превращаемся в этаких отшельников, отстранившихся в своей увешанной иконами келье от окружающей живой жизни…

Еще лет пять назад мне казалось, что нужен новый Дмитрий Писарев. Чтобы он, этот человек, отталкиваясь от произведений сегодняшней литературы, смело и понятно рассуждал о происходящем в общественной, экономической, политической жизни… Сегодня я уверен, что нужен новый Белинский. Общество одичало до времен крепостного права (а пассионарно, может, и до периода феодальной раздробленности). Нужно начинать все сначала. С нуля.

Кто сегодня заразит нас интересом к современной литературе, в которой нет-нет да и появится жемчужина? Кто скажет, в каком мире мы живем? Кто заглянет в будущее? Кто, пусть грубо, оскорбляя, но заставит русское общество задуматься о смысле своего существования?.. Голосков много, но сильного голоса нет. Нет той Конгревовой ракеты, которая, упав, выжжет все кругом, чтобы на этом выжженном пространстве поднялось новое – сильное, свежее, способное очистить отравленную атмосферу… К сожалению, у нас давно не было таких испепеляющих себя и окружающую заплесневелость фигур, как Белинский. Может быть, поэтому мы и воспринимаем существование в мире, где смысла почти нет, как само собой разумеющееся?..

2011

Рассадник Писемского

Лет в тринадцать у меня наступило такое состояние, когда любая книга, которую снимал со стеллажа в своей комнате и начинал читать, – не нравилась: из детских книг я вырос, приключенческое вызывало своими необыкновенными сюжетами вместо увлечения жгучее отвращение…

Я был тогда радикальнее, чем сейчас, и даже «Любовь к жизни» Лондона, «Старик и море» Хемингуэя не устраивали меня из-за «чрезвычайных» ситуаций… Я ходил вдоль полок со взрослыми книгами и мучительно перебирал взглядом названия и авторов на корешках, не решаясь брать в руки. А вдруг и это не то…

Однажды я попросил отца дать мне что-нибудь «настоящее». Он подумал, тоже как-то с мукой посмотрел на стеллажи, – они возвышались вдоль двух стен друг напротив друга от пола до потолка, – и снял одну из трех одинаковых темно-темно-синих книг.

– Вот, попробуй. «Тысяча душ».

Я прочитал «А. Ф. Писемский. Сочинения». От слова «сочинения» мне, помню, стало муторно: опять сочиненное. А хотелось несочиненного, – настоящего. Но, доверяясь выбору отца, открыл толстую книгу и стал читать роман под названием «Тысяча душ».

Позже, познакомившись со многими произведениями русской литературы девятнадцатого века, я стал удивляться, почему отец дал мне именно этот роман этого автора. Ведь мог бы, логичнее, предложить «Обыкновенную историю» Гончарова, «Бедных людей» Достоевского, «Отцов и детей» Тургенева, «Отрочество» Толстого…

Сейчас, спустя тридцать лет, спрашивать об этом отца наверняка бесполезно. Вряд ли вспомнит. Лучше сам придумаю ответ: скорее всего, он был уверен, что Гончарова, Достоевского, Тургенева, Толстого я рано или поздно прочту обязательно, а вот Писемского…

В разнообразных перечислениях обоймы русской классики Писемский почти не встречается. Он давно стал писателем так называемого второго ряда. Очень печальный, но точный термин.

В наших тесных квартирах многие книги (у кого они еще уцелели) стоят в два ряда. Первый ряд на виду, и к этим книгам время от времени тянется рука. А второй ряд спрятан, книги там покрываются пылью, страницы срастаются, и даже если, во время уборки или решив посмотреть что там, за первым рядом, мы извлекаем их на свет божий, то осторожно, морщась, боясь надышаться вредной книжной пылью.

Такая участь – стоять во втором ряду – постигла книги Алексея Феофилактовича Писемского. Может, и справедливо – все более или менее достойные в первый ряд не влезут. Но, по крайней мере, его роман «Тысяча душ» нужно доставать со второго ряда и давать юношам, обдумывающим житье. Пригодится.

…Этим летом, у родителей, я отыскал в поредевшей после давнего переезда и не столь давнего пожара домашней библиотеке третий том сочинений Писемского.

Конечно, не помню, быстро или медленно прочел «Тысячу душ» тогда, тринадцатилетним, – линии ногтем, отмечающие место, до которого дочитывал, встречаются то раз на десять-пятнадцать страниц, то почти на каждой странице. Изредка есть отмеченные карандашом абзацы или фразы, которые мне показались интересными и важными. Вот такие, например:

Автор берет смелость заверить читателя, что в настоящую минуту в душе его героя жили две любви, чего, как известно, никоим образом не допускается в романах, но в жизни – боже мой! – встречается на каждом шагу.

…Величие в Отелло могло являться в известные минуты, вследствие известных нравственных настроений, и он уж никак не принадлежал к тем господам, которые, один раз навсегда создав себе великолепную позу, ходят в ней: с ней обедают, с ней гуляют, с ней, я думаю, и спят.

…во мне самом, как писателе, вовсе нет этой обезьяньей, актерской способности, чтоб передразнивать различных господ и выдавать их за типы. У меня один смысл во всем, что я мог бы писать: это – мысль; но ее-то именно проводить и нельзя!

Сейчас, в сорок четыре года, могу похвалить себя, что отметил именно такое: оно и теперь кажется мне важным. Но процесс чтения я не запомнил. Зато навсегда, наверное, запомнились фамилия главного героя – «Калинович» – и вопрос, с которым я, дочитав роман, подошел к отцу:

– А Калинович хороший или плохой? Отец усмехнулся:

– Этим, брат, – тогда он меня часто называл «брат», – и отличается хорошая книга от плохой – не поймешь, хороший герой в ней или нет. И в жизни часто так же.

Спустя три десятилетия я прочитал «Тысячу душ» снова. (Замечу, что долгое время больше у Писемского я ничего не читал. Скорее всего, потому, что роман так меня напугал своей неоднозначностью, что я не решался читать другое.) Да, прочитал во второй раз уже более чем взрослым и снова готов задать вопрос: «Калинович хороший или плохой?» И о других персонажах тянет думать. Они того заслуживают.

Назад Дальше