Около кота - Каплан Виталий Маркович 5 стр.


А потом вроде развиднелось перед глазами, пришёл я малость в себя, и где же оказался? Знакомая какая комнатка! Маленькая, четыре локтя на шесть, бревенчатые стены, под потолком пучки сухих трав свисают, в окошко малюсенькое луна Гибар светит, и пол вроде как серебром залит. Хотя на самом деле понимаю я, что обычный дощатый пол, и даже не очень чистый. Но пол ладно – запах-то, запах! Какой тут тяжёлый дух стоит! Это от лежанки, откуда смотрит на меня, десятилетнего, матушка моя, Хаамайи.

Всего каких-то два месяца прошло – а высохла она, почернела. Губы сизые, точно ежевичных ягод поела, но не от ежевики такой цвет, а от серой немощи. И под глазами желтизна, скулы остро выпирают, а волосы стали серыми и ломкими. И голос такой же, подстать волосам.

– Ну, как у тебя день прошёл, Гилар? – спрашивает. Медленно слова из сизых опухших губ выползают, и каждое слово точно горячая капля воска – обжигают до слёз.

– Хорошо, матушка, – отвечаю, присаживаясь рядом и дотрагиваясь до шерстяного одеяла. – С ребятами на ручье играл, запруду ставили, навроде как у бобров. И ещё бегали наперегонки в ближнем перелесье, я обогнал Миухири и Тайилая, а меня Гирхаль обогнал…

Легко вылетают слова из моих губ, недаром же как только говорить научился, так и сказали про меня: язык без костей. И знал бы кто, как от каждого этого слова тошно! Знала бы матушка, чем на самом деле день мой был занят! Может, и хорошо, что ослабли её глаза, и в лунном свете не может она различить синяки на лице моём и на руках, по локоть голых. Не то непременно бы спросила…

Да она и так спросила:

– Не обижает тебя дядя Химарай?

И снова напрягаю я свой бескостный язык и чувствую, будто в нём, в языке, целый скелет вырос:

– Что ты, матушка! Он добрый, он меня учит, как блюда всякие посетителям готовить, как деньги считать!

Ага, учит! Конечно, учит. Новая картинка вылепилась из лунного воздуха: красное дядюшкино лицо, маленькие, словно рачьи, глазки, скрипучий голос:

– Я тебя, поганца, научу, как считать гроши!

Лицо его становится огромным, пышет от него жаром раскалённой докрасна печи, а плеть в его руке кажется клубком змей. Я лежу вниз лицом на широкой лавке, но всё равно почему-то вижу и ухмылку толстых губ, и отвислые щёки, и как ременные тонкие хвосты, злобно свистя, впиваются в голое тело. Боль пронизывает меня всего – от макушки до пяток, но боль от наказания плетью – вовсе не самое страшное. Дядюшка Химарай способен и на большее.

А ведь всего три месяца назад было не так. Была весна, распускались белые первоцветы в саду, и жив был мой батюшка, и бегал я с мальчишками запруду строить.

А потом тот день… повозка, запряжённая парой быков, и кто-то назойливо стучит в наши ворота, работники вынимают засов, и повозка неспешно вкатывается на двор, скрипят колёса по каменно-твёрдой, утоптанной земле, я выбегаю из дома, шмыгнув сопливым носом – малость простыл накануне, но как же не выбежать, когда привезли что-то интересное… и тут я вижу, что привезли, и воздух в моей груди становится горячим, словно пар над кипящим котлом…

От похорон остались только картинки обрывочные. Тёмно-бурые, почти чёрные комья земли, пронзительный запах сырости… и дождевой червяк, розовой загогулиной устроившийся на одном из комьев. Тело, завёрнутое в белый холст – словно мешок муки, глубокая яма, похожая на шрам – и белое медленно опускается в чёрное… Мамины пальцы стискивают мне плечи, а седенький брат Галааналь что-то нараспев читает… но я не разбираю слов, они сливаются в серую пыль, и кажется мне, что я лежу и смотрю в хмурое, набрякшее скорым дождём небо, а пыль эта ложится на меня, и с каждым мигом становится её всё больше и больше, и давит она на сердце, страшно давит, не даёт сделать вдох.

И снова красное, потное лицо дядюшки, младшего отцова брата. Слова вылетают из чёрной щели его рта как раздражённые осы. Нахлебник, захребетник, дармоед, свиное дерьмо, спиногрыз, оглоед, неблагодарная тварь, вонючий крысёныш… и после каждого слова – хлёсткий удар плетью. Эту плеть – с длинной бурой рукоятью, с пятью тонкими хвостами с узелками на концах – я ненавижу ещё сильнее, чем дядюшку Химарая. Мне она почему-то кажется живой. И не просто живой, а обладающей разумом и волей. Но это чёрный разум и чёрная воля. А дядюшка что… дядюшка – раб плети.

Сколько раз я мечтал, что в трактир наш – а по сути, уже не наш – ворвутся разбойники из предгорий Хагарабы, схватят потного, извивающегося дядюшку – и медленно отрежут ему голову. Но потом они напьются и обязательно подожгут трактир… и сумею ли я вытащить из задних комнат матушку? Хоть и скосила её серая немощь, но всё равно она ещё очень тяжёлая… а я ещё очень слабый, у меня болит перебитое и плохо сросшееся ребро, у меня болят пальцы на правой руке – спасибо дядюшкиному сапогу. Нет, лучше уж без разбойников. Лучше пусть бык взбесится и на рога дядюшку подымет, или Изначальный Творец молнией влепит… но если молнией, то лучше бы подальше от трактира, неровен час полыхнёт тут всё.

А началось всё со скорбных улыбок, сочувственных речей… «помогу уж на первых порах… по-родственному… Таалгаль же брат мне родной, меня, мальца, кашей кормил и гузно подтирал».

В лунном свете матушкино лицо расплывается, глаза мои всё никак не могут поймать её взгляд. Верит ли она моим словам? С каждым днём становится всё хуже, память покидает её – и я этим пользуюсь, мне не приходится всё время придумывать что-то новое, каждый день я рассказываю про запруду и про бег наперегонки. Верит ли она? Наши пальцы встречаются, и я чувствую поселившийся в её теле жар. Никакие смоченные холодной водой повязки на лоб не дают облегчения. Лекаря бы… Но дядюшка Химарай на лекаря скупится, называет матушкину болезнь «лёгким недомоганием, вызванным горестными событиями прошлого» и надеется на «скорейшее выздоровление естественным путём, буде на то всеблагая воля Изначального Творца». Впрочем, последние пару недель он уже и этого не говорит – просто более не заходит проведать матушку. И мне запрещает это делать днём. Днём – то есть с рассвета до того часа, когда засыпают, уронив головы на стол, припозднившиеся посетители – я кручусь без всякого роздыха. Мыть и таскать, таскать и мыть… и найдётся ли в трактире хоть один посетитель, который догадался бы, что грязный оборванный мальчишка, ползающий с мокрой тряпкой по полу – не раб и даже не наёмный слуга, а законный наследник всего заведения?

Лунный свет медленно уползает вправо, матушкино лицо уходит в тень, и я внезапно понимаю, что вот так же в вечную тень вскоре уйдёт и она сама. И ничего невозможно сделать, ничего! Холод прокатывается по спине, дерёт острыми крысиными коготками, и хочется кричать, но воздух замирает в лёгких, потому что нельзя тревожить матушкин сон – во сне ей куда легче, во сне нет никакой серой немощи, и жив батюшка, и кружатся они с ним в танце по изумрудному лугу, а под ногами у них распускаются белые и фиолетовые первоцветы… а мне боль раздирает грудь, потому что я-то знаю: этого уже никогда не будет, никогда!

И всё-таки не удаётся мне сдержать крик, разрывает он мои рёбра и выплёскивается крутым кипятком во внешнее пространство – отражается от книжных шкафов, достигает забранного фигурной решёткой окна, впитывается в ковёр, где дракон всё никак не может справиться с тигром.

Я снова был в гостевом кресле, только за окном уже сгущались мутные, грязно-синие сумерки, и три свечи на столе господина Алаглани почти догорели. В зеркалах было темно, а на спине у меня выступил пот и, должно быть, намочил рубаху. Отчего-то чуял я холод, хотя в доме стояла теплынь – один дождливый день не в силах изгнать накопившуюся за месяц жару.

Господин Алаглани нагнулся надо мной, щупал пульс на левой руке. Кот его уселся прямо на стол, поверх горки каких-то свитков, и топорщил шерсть – такой весь из себя рыжий колобок. Но глядел сурово, и в зелёных его глазах отражались свечи с люстры.

– Задремал ты, Гилар, – скучным голосом объяснил мне господин Алаглани. – Прямо во время осмотра и задремал. И с чего бы? Времени на сон я слугам не жалею. Бегаешь, что ли, куда ночью?

– Не, господин, – покрутил я отяжелевшей головой. – Никуда я не бегаю. Сморило просто.

– Бывает, – коротко кивнул он. – Ну что ж, ступай. Со здоровьем всё у тебя в порядке, на тебе пахать можно. – И помолчав, добавил: – Но не нужно.

Встал я с кресла, поклонился, как положено, и побрёл себе в людскую. Там ребята уже спать укладывались – стало слишком темно, чтобы в камешки играть, белого камня от чёрного не отличить. А жечь свечи господин нам в людской запретил – Тангиль говорил, пожара боится.

Молча вошёл я, молча разделся и молча лёг на свой тюфяк у двери. Свернулся калачиком и задышал, будто сплю. Не хотелось мне в тот час ни с кем говорить, да и голова всё ещё кружилась, и не было в ней никаких мыслей. Только стукалось о стенки черепа эхо того моего крика.

Кто-то подсел ко мне, за плечо тронул. Хоть и темно уже было, а признал я Алая.

– Ну что? – одними губами прошептал он. – Познал, как это бывает?

– Угу! – ответил я мрачно и лицом в тюфяк зарылся. Ни к чему слёзы показывать, пускай и не видно их во тьме.

Лист 6.

Теперь о том, как я себе лазейку в город устроил. Тут вот что сказать надо: не то чтобы нам, слугам, явно запрещалось в город ходить, но как-то само собой понималось, что нет никаких причин там появляться, кроме как по делу. То есть по поручению. Письма по адресам разнести, или господина сопроводить – вот как Халти его сопровождает по лекарским делам. Ну, или припасы покупать. А другой надобности нет. Просто сбечь? А когда, спрошу я вас? Работа каждый день, с утра до вечера ты на виду. Как отлучиться, чтобы неприятностей избежать? Тоже вот, кстати, заметьте, ещё одна странность. Во всех домах у слуг выходные дни имеются, обычно в недельный день, а тут – ничего такого и в заводе. Семь дней в неделе, и все дни – рабочие. Свободное время только после ужина, да и то, как уже говорил я вам, если жара и сушь, то поливать приходилось.

И вот ещё что: никто по этому поводу особо и не роптал. Как-то свыклись, что не про нашу честь город с его базарами, ярмарками, смеющимися девчонками. Вроде и было на что потратить скудное наше жалованье – то есть можно было попросить господина выдать грош-другой на руки, под запись, а ребятам как-то в голову, что ли, это не приходило. Копили денежку – на будущую взрослую жизнь. Если хотите, можете считать это очередной странностью, но мне кажется, всё проще – господин наш лекарь себе не абы каких слуг подобрал, а таких, кому служба эта – спасение, кого отсюда ярмарочным калачом не сманишь. Временами казалось мне, что некоторые – Хайтару, Дамиль, и, само собой, безумица Хасинайи – попросту боялись выходить за ворота. Потом уж я сведал, почему.

Да, простите, что раньше про то не сказал: в храм никто в положенный седьмой день на службу не ходил. Не то чтобы запрещал господин Алаглани, но просто и разговоров про то не было. При Новом-то Порядке перестало это быть обязательным. А Колесо Спасения в доме висело, да. И в кабинете господском, и над парадной дверью. И перед трапезой мы благодарение читали – то есть Тангиль, как старшой, читал, а мы молчали. Молились ли слуги? Некоторые, по-моему, да. Уж точно Алай, и Хайтару, и старшой тоже порой круг ладонью обводил и тихо-тихо молитву малого испрошения произносил. Но вообще-то особых разговоров о вере не было. Знаете, всё-таки не зря говорят: Новый Порядок людям многое про себя открыл. Кому вера – вера, те остались, а кому только привычка… так на всякую привычку найдётся отвычка.

Молод, говорите, такие суждения иметь? А всё остальное делать – не молод? Ну вот то-то же. И, между прочим, ничего в моих суждениях нет такого, о чём бы в Посланиях не говорилось. И вообще это не сам я придумал, а от брата Аланара слышал. А уж в дому господина Алаглани лишний раз убедился, что так оно и есть.

Но к делу. То есть к тому, как я лазейку наружу проторил. Один только видел я способ – через поваров. И скажу: нелегко это было. Пришлось за братцами Амихи с Гайяном долго наблюдать. То воды на кухню притащить, то передать чего-то, то вызовусь помочь им котлы да миски к столу принести.

Ребята они, как уже сказал я, не шибко приветливые, но мало-помалу ко мне привыкли. Увидели, что не ради лишнего куска я услужить готов, и перестали дичиться. Так и вышло, что разнюхал я их маленькую тайну.

Оказалось, зажиливают они всё-таки денежку. Господин им на покупки деньгу выдаёт и строгого отчёта требует. Знает, где они всё покупают, у какого лавочника и какие у того цены. Всё до гроша сходиться должно.

Но и они хитрюги! Покупают всего по чуть-чуть меньше, чем полагается. Это-то господин не проверяет, покупки не перевешивает. Тем более, на глаз ничего и не заметно. Ежели пуд гречневой крупы закупишь, то где там увидеть, что фунта недостаёт? А поскольку на кормёжку господин не скупится, то и в наших мисках недостачи не видать.

Я об этом как догадался? Подглядел, как они пряники медовые грызут. Откуда у нас пряники? Нас таким не кормят! Ясно, с базара. А на какие, спрашивается, шиши? Как завидел я, что пока один к господину идёт по деньгам отчитываться, второй быстро купленное в подпол тащит и тут же за готовку принимается, так и понял. Ежели бы и взбрела господину такая мысль – глянуть, а что же накупили – так оно уже в работе, не перевесишь.

Короче, и мы на кормёжку не жалуемся, и господин видит, что сдачу ровно дают, и эти при наваре. Навар-то невелик, я прикинул, вряд ли больше пяти медяков в день выходит, да и не каждый ведь день они на базар таскаются. Однако деньги – такая штука, которой всегда не хватает. Поэтому и придумал, как к ним подклеиться.

Сперва момент улучил, после обеда, когда все по работам разошлись. Меня полоть горох поставили, и в таком месте, что рядом никого. Если отлучиться ненадолго, то и не заметят. Вот и шмыгнул я – вроде как в отхожее место. Для верности даже туда зашёл, дела малые сотворил, и тихонько так на кухню. Мол, Тангиль послал узнать, не надо ль подсобить чем. Сперва я, конечно, подождал чуток, в щёлку подглядывая. И как эти за пряники взялись, я и вхожу. Говорю – послали узнать, не нужно ль чем помочь. И тут делаю вид, будто только-только вкусность приметил.

Нет, что вы! Конечно, не стал ни о чём спрашивать. Просто глазами так повёл и жалостливым тоном кусочек попросил. Мол, ну, не поскупитесь, ребята, я сладостей больше года не ел, аж, почитай, с того пожару…

Ну и сами подумайте! Встаньте на их место! Вот прогонят они меня – а я обижусь и растреплю всем, что они втихаря пряники жрут. А уж откуда пряники, господин бы враз догадался. Но Амихи с Гайяном – ребятишки неглупые. Потому угостили они меня, и получилось так, будто я этим пряником с ними повязан. Если всплывёт, то меня с ними же и накажут – и не донёс, и тоже лакомился купленным на неправедные доходы. Так вот они и решили, будто обхитрили меня. А я, конечно, обхитрился. И с того раза иногда заходил к ним на прянички. Получилась у меня с ними общая маленькая тайна.

А как появилась у меня с поварами общая тайна, так и стал я у них исподволь интересоваться, откуда такое счастье? Ну и разговорил их. Они как решили – если не сказать правду, вдруг я подумаю, что пряники на базаре покрадены? А если меня так и так о пряниках расколют, то за кражу наказание всем сильнее будет, чем за умную экономию.

Ну ладно, поехали дальше. Как ребята мне про свои проделки поведали, так стал я у них подробно про всё допытываться. Где именно что покупают, по какой цене, сколько сберегают, насколько хорош товар. А когда выслушал, то и сказал: можно ведь проще и лучше всё делать! Господин же проверять не будет, где именно вы покупаете. Он знает, что в такой-то лавке. Ну иногда вы там и покупайте, и лавочник, если что, подтвердит, что бываете вы у него. Но чаще ходите не к нему, а на базар в Нижний Город – там, если умеешь торговаться, то же самое можно куда дешевле взять. Не пять медяков в день заимеете, а все восемь, а то и девять. Слушайте, говорю, меня, я ж купецкий сын, у меня жилка торговая, я сызмальства таким штукам обучен.

Назад Дальше