Annotation
По завещанию бабушки дочь получила в наследство дом, внучка Марьяшка — фамильное кольцо с изумрудом, соседка — пальму в кадке и кактус, а любимая внучка Алина — пустую банку. За что ей такая обида?
Рассказ написан для конкурса «Рваная грелка-5».
…Ты роняешь пепел папиросы
На убогий коврик бытия
Все твои ответы на вопросы,
Не иначе — это жизнь моя.
Жак
— К вашему сведению, у меня тоже была бабушка.
Сергей Павлович откинулся в кресле и посмотрел на Алину поверх очков. «Все, финал, не вовремя сунулась, — с тоской подумала Алина, изучившая, как и полагается хорошему секретарю, повадки шефа вдоль и поперек. — Ну, а теперь мораль минут на десять, подкрепленная личным примером, потом уничижение и заслуженное наказание. Интересно на этот раз какое…».
— И моя бабушка, представьте себе, тоже умерла, когда мне было десять лет. Заметьте, не под тридцать, как вам, а десять. И вы думаете, мне кто-нибудь дал пропустить школу? Хотя бы день? Я все равно вставал, как положено в семь, сам варил себе овсянку и гладил школьную форму. И даже кружок по авиамоделированию не пропустил ни разу.
«Ну, попала… Раз пионерское детство в ход пошло, заставит трудовое законодательство перепечатывать», — вздохнула Алина и, как требовали правила игры «Я начальник, ты дурак», приняла позу «Раскаяние»: плечи скорбно опущены, взгляд на кончики туфель.
— А вы уже взрослый человек и должны, как мне кажется, четко понимать, что ваши личные проблемы мешать трудовому процессу всего коллектива не имеют права.
«Интересно, имеют ли проблемы права? А обязанности? Нет, пожалуй, на этот раз трудовым правом не отделаюсь, предстоит экзекуция конституцией. Да и бог-то с ней, пускай конституция. Только бы отпустил, проклятый. Я же больше ее никогда не увижу…» В размеренной речи шефа вдруг коротким двадцать пятым кадром промелькнул стакан молока на дощатом столе, узловатые бабушкины руки и белые горошины на ее кухонном переднике. И от этих несвоевременных воспоминаний загнанные поглубже слезы, штормовой волной прокатились по груди, поднялись к горлу и брызнули из глаз, закапав на стоптанные в профессиональном усердии туфли. Это уже было явным нарушением правил игры, по которым поставленный на ковер подчиненный мог: а) оправдываться; б) признавать свою ошибку; в) валить вину на другого подчиненного; г) торжественно клясться, что «больше этого не повторится»; д) гордо уйти, хлопнув дверью. При чем ход по варианту Д возможен только один раз. А хлюпать носом и орошать слезами кабинет начальника не позволяли себе даже ранимые уборщицы. Эти эмоции всегда следовало выносить за дубовые двери и выплескивать в туалете. Ну, на худой конец, на голову бессловесной секретарши, то есть Алины.
— Ну, что же вы молчите, Алина Николаевна? Как вы можете оправдать свое отсутствие?
Алина поняла, что скомандовано: «Смирно!». Она подобралась, подтянула папку с документами «на подпись» повыше под взмокшую подмышку и засипела, не поднимая головы:
— Я уже договорилась с Ольгой, секретарем Звягинцева, она за меня поработает. А если что-то понадобится, у меня мобильный телефон с собой будет, я все брошу и приеду…
— Ах, вы уже все за меня решили! Со всеми договорились и все продумали! Стало быть, Звягинцеву секретарша не нужна? Выходит, мы напрасно штатную единицу кормим? Ступайте на свое рабочее место и вызовите ко мне Звягинцева! Немедленно! — голос шефа разросся до завываний пожарной сирены, наполнил до скрипа кабинет и лопнул львиным рыком.
Алина пулей вылетела за двери, нырнула в свой секретарский закуток, торопливо вытерла мокрое от слез лицо и, чувствуя себя предательницей, сняла телефонную трубку:
— Геннадий Андреевич, вас срочно Сергей Павлович вызывает. Я точно не знаю, по какому вопросу. Кажется, по вопросу сокращения штатов… А? Нет, я не хлюпаю. Это я слегка простудилась…
Итак, первый раунд она продула не просто вчистую, а так, что хуже и придумать сложно. Дракон разозлен и требует крови девственниц. Хотя вошедший в приемную через три минуты Геннадий Андреевич Звягинцев на девственницу меньше всего походил. Скорее, он был Джокером, мудрым и увертливым шутом короля с запасом масок из папье-маше в кармане и красно-синим колпаком.
— Так чего слезы льем, Алиночка? — хохотнул Звягинцев с порога. — Снова Сранский разбушевался?
Алина густо покраснела, как, впрочем, краснела всегда, когда слышала прозвище генерального директора. Сранским шефа стали называть с ее подачи. В ее арсенале бранных слов было всего два ругательства: свинский и сранский. Негусто, но в рамки этих двух понятий Алина умудрялась вложить всю свою оценку негативного явления. Свинским обозначалось все более или менее неприятное, начиная от плохих манер сантехника Евсеевича и случайного трамвайного хамства, и заканчивая расплывшейся физиономией конторской буфетчицы. А сранским называлось все то, что совсем никуда. Сранскими были: соседская болонка, растекающиеся стрелами колготки «Сан Пелегримо», метрополитен в часы пик, старый зонтик, выворачивающийся под порывами ветра наизнанку, гололед, дождь со снегом и начальник. При чем начальник был Сранским с большой буквы, как по фамилии. И потому все его дети Сранские, и жена у него тоже Сранская. Эта концепция как-то раз неосторожно вырвалась у Алины вслух, была подхвачена ветром злых языков, разнеслась по всем закуткам конторы и прижилась в всех отделах, надежно пустив корни в лексиконе каждого служащего.
— Да не переживайте вы так, Алиночка! — Звягинцев с детской радостью школьного хулигана любовался ее пылающими щеками. — Лучше расскажите мне подробно, пошагово, кто это преуспел с начальником «в дурака» перекинуться?
— А, — устало отмахнулась Алина. — Я под горячую руку попала. Пыталась на похороны бабушки отпроситься, сказала, что ваша Ольга согласилась меня заменить на один день, а он…
— Значит, бабушка умерла? — с лица Звягинцева всю веселость сдуло, как сдувает сквозняк со стола бумажную салфетку. — Тебя-то отпустил? Понятно… Ну, ничего, не реви раньше времени. Попробую вразумить старика-самодура. Эх, нелегка ты, доля арестантская!
Он легко соскочил со стола, нацепил на лицо маску простоватого добродушия и беззаботно толкнул массивную дверь. Алине даже показалось, что тоненько звякнули невидимые бубенцы.
Звягинцев снова совершил чудо. За пятнадцать минут сумел укротить шефа, выпросить для Алины выходной и вернуться в тихую гавань приемной целым и невредимым. Так что остаток дня Алина провела, разрываясь между корреспонденцией, телефонными звонками, подготовкой пакета документов к утреннему совещанию, подробной инструкцией для Ольги, приготовлением кофе и распечатыванием трех глав трудового кодекса (шеф остался себе верен до конца). Ушла, как обычно, последней, когда коридоры наполнились тишиной, а разделенные на ячейки кабинеты-закутки укутались, как одеялами, мягкими серыми тенями и задремали до утра. Алине всегда казалось, что только в это время, когда офис покидала деловая суета, каждая вещь, каждая деталь, освободившись от влияния человека и собственной функциональности, становилась чем-то самодостаточным и бесстыдно рассказывала о своем владельце больше, чем он сам мог бы рассказать. К примеру этот брошенный на столе мятый тюбик с дешевым кремом для рук жаловался, что его хозяйка раздражительна и нетерпелива, искусственные цветы на соседнем с головой выдавали чью-то романтическую натуру, а пришпиленная возле монитора фотография ребенка с самодельными заячьими ушами из белого картона — заботливую мамашу, вся жизнь которой помещается в короткий час пахнущего кипяченым молоком семейного утра и нежного вечера с волшебной сказкой на ночь. Алина проходила мимо, подглядывая и подслушивая чужие тайны и думала, что только ее собственный стол молчит, как обесточенный автоответчик. Нет на нем ни семейного фото, ни поздравительной открытки от друзей, ни засушенной розы, подаренной на восьмое марта робким поклонником. А все потому, что у нее самой нет ни семьи, ни поклонников, ни близкой подруги. Была лишь бабушка, и та оставила.
* * *
— Ерунда какая-то… — в несчетный раз пробормотала Алина, и в несчетный раз посмотрела за на торопливое мелькание елок за окном электрички. — Ничего не понимаю.
Она уже полтора часа крутила в руках бабушкино наследство — пузатую трехлитровую банку, в которой не было ровным ничего. Если не считать замысловатой этикетки, усыпанной, как бисером, мелкими буквами, которые хоть и складывались в более-менее связный текст, но, казалось, не несли в себе никакого смысла. Только тоску и сумятицу.
— В саду темно, кровать пуста. Во имя чистоты искусства… — читала Алина этикетку и чувствовала, как голова наполняется гулом, а в висках стучит то ли кровь, то ли колеса электрички. — Во имя чистого листа. Здесь рай сплошной, здесь высота…
В том, что эту буру писала бабушка, не было никаких сомнений. Ее аккуратный почерк, отточенный еще гимназическими перьями, невозможно перепутать ни с чем. Да сама по себе этикетка — не редкость, бабушка всегда подписывала банки с вареньем, дотошно указывая из чего и когда оно сварено. Но что бы так… Да еще стихами…
— Здесь пребывает Заратустра…
Ей богу, если бы она не видела бабушку за неделю до смерти, сейчас решила бы, что все это писал человек, мягко говоря, неадекватный. Но еще в прошлое воскресенье бабушка встречала ее на крыльце, радуясь так, словно не видела внучку по меньшей мере с прошлого лета, поила золотистым липовым чаем, и болтала по своему обыкновению без умолку. Про то, что погода установилась замечательная и будет такой сорок дней, что помидоры хорошо завязались, что соседская корова отелилась, и соседка теперь продает меньше молока, чем обычно, а другая соседка, Анна Львовна, подарила клубничные усы просто волшебного сорта и они, кажется, прекрасно прижились. А еще про то, что она наконец-то продумала свое завещание до последней мелочи, и теперь полностью им довольна — каждый должен получить именно то, что ему больше всего нужно. «Завещательная» тема была такой же вечной, как погода и клубничные усы. Сколько Алина себя помнила, бабушка писала завещание, как Лев Толстой: продумывала, переписывала, охотно о нем рассказывала, но никогда никому не показывала. И тогда Алина только отмахнулась («Ну, ладно тебе, Ба! Какое завещание! Ты живее меня выглядишь!»), и боже, как она была не права! Всего неделя, и неугомонная бабушка замолчала навсегда, завещание прочитано, все, согласно последней воле, поделено, и Алина часть прекрасно поместилась подмышкой. Неужели эта пустая банка именно то, что больше всего ей нужно? Или все дело в этикетке?
— Здесь красота иного чувства. Здесь золотые холода. Русалка на ветвях болтается, и чтоб ей было пусто…
Вот именно, чтоб ей было пусто! За полтора часа тупого созерцания Алина выучила этот бред до последней запятой, до последнего нелепо вынесенного в отдельную строку восклицательного знака. Но поняла только небрежную карандашную приписку в конце: «Алина, пожалуйста, верни банку туда, где я ее взяла». Относительно поняла. Все равно осталось неясным, куда и зачем надо вернуть треклятую банку. Но основным вопросом, за которым все остальные меркли и стыдливо поджимали куцые хвостики: зачем вообще бабушка завещала ей пустую банку? К примеру, тетушка получила в наследство дом, двоюродная сестра Марьяшка фамильное кольцо с изумрудом, соседка Анна Львовна пальму в кадке и чудовищных размеров кактус, рождающий каждый год по алому бутону. И на Алинину банку все прочие наследницы посматривали иронично.
— Надо же! — фальшиво восклицала тетушка. — Ладно бы с солеными огурцами банка, а так…
— И кто бы мог подумать! — вторила ей Марьяшка. — Любимой внучке — стеклотару… Ну, ты не переживай. Снеси в пункт сдачи, копеек пятьдесят получишь, еще немного добавишь и на «Чупа-чупс» хватит.
А тишайшая Анна Львовна не сказала ни слова, красноречиво покосилась на банку и шустренько уволокла неподъемную пальму домой.
Алина молча простилась со старым домом, где стремительной ласточкой пролетело ее детство, провела ладонью по облупленному столу, на котором каждое утро ждал ее стакан с парным молоком, поправила кружевное покрывало на бабушкиной кровати и, взяв банку подмышку, зашагала к электричке, напевая про себя, чтобы не разрыдаться, подходящую случаю детскую песенку: «Вот горшок пустой, он предмет простой, он никуда не денется…» Но под бодрым ритмом песенки плескалась глухая обида. Первая в жизни обида не на Сранского начальника, не на гололед и мокрый снег, а на единственное родное и бесконечно любимое существо, на бабушку. «Зачем она так со мной, — булькали горькие мысли. — Пусть бы лучше ничего не оставляла… Да и не надо мне ничего на пресловутую «память», я так каждый ее жест, каждое слово помню… Но при Марьяшке, при тетушке зачем?…» Нести все это в себе стало совсем невыносимо, и так стыдно, что уже взбираясь на платформу, Алина завопила в голос:
— И потому горшок пустой, и потому горшок пустой ГОРАЗДО ВЫШЕ ЦЕНИТСЯ!
— Ненормальная, — укоризненно прошептали ожидающие электричку дачники и суетливо, по-пингвиньи подтянули поближе к ногам сумки и корзинки.
«Ну и пусть! Ну и наплевать!» — после только что пережитого позора обвинения в сумасшествии Алину уже ничуть не трогали. Да и обидными уже не казались, слишком часто ее называли ненормальной. А если быть точнее, то всегда. В этом и крылись корни ее пожизненного одиночества: где бы она ни появлялась, будь то суетливая группа детского сада, неорганизованный школьный класс, безалаберный студенческий курс или новый трудовой коллектив — рано или поздно она всегда оказывалась изолированной: последней в строю, за отдельным обеденным столом, за отдельной партой, в отдельном закрытом глухой дверью кабинете. Словно упавшая в молоко капля растительного масла, желтое на белом.
Алина плюхнулась на пустую скамейку, прижала к животу «предмет пустой» и только тогда заметила, что помимо банки унаследовала и бабушкину белую кошку Пемоксоль. Точнее, Пемоксоль унаследовала Алину: сама увязалась следом, умудрилась не отстать по дороге, проскользнула в закрывающиеся двери электрички и, счастливо мурлыча, устроилась на скамейке рядом. И, свернувшись калачиком, проурчала все полтора часа, пока электричка, отдуваясь и напряженно стуча колесами, перла в сторону города измученную умственным напряжением Алину.
— И бродит кот вокруг холста, и днем, и ночью простота, — сливалось с ритмом колес неуклюжее стихотворное плоскостопие. — И кисло так, и очень грустно…
И очень грустно…
* * *
Утром следующего дня Алина аккуратно отлепила этикетку от банки, принесла ее на работу и прикнопила возле своего стола. «Ну вот, — подумала она удовлетворенно, любуясь бабушкиной каллиграфией. — Теперь и у меня есть что-то, способное обо мне рассказать. А что? Может, кто-то и догадается, что все это значит».
Этим «кем-то догадливым» оказалась Звягинская секретарша Ольга. Она влетела в приемную на минуточку («Алин, я на минуточку! Мне Сранский вчера письмо продиктовал, а распечатывать не велел. Сказал, что еще коррективы вносить будет. Оно вот тут сохранено… Я тебе сейчас открою») и осталась на долгих полчаса, пришпиленная этикеткой к стенке, как бабочка Лимонница.
— Ой, что это у тебя? Стихи? А откуда? Вчера не было… Слепой ковбой не видит прерий. Игра на ощупь — мир иной. К тому же ночь и за стеной уже пьяны по крайней мере. По крайне мере… — Ольга оторвалась от текста, поправила очки и задумчиво посмотрела не на Алину, а словно сквозь. — Знаешь, а что-то в этих стихах есть. Какая-то загадка… И вроде простая, только руку протянуть… В саду темно, кровать пуста, во имя чистоты искусства, — бормотала она, снова повернувшись к стене, а Алина смотрела на ее острые плечи и робкий завиток волос на длинной шее и думала, как может хрупкая и легкая Ольга носить такое тяжелое, как несварение желудка, имя.
— Алина! Ну, Алька же! — нетерпеливо окликнула Ольга. — А почему «пребывает» с ошибкой написано?