Отработав день, Джозеф Уэллс не ленился пробежать милю с лишним до Пенсхерста, чтобы успеть до темноты погонять крикетный мяч. Когда у него появилась собственная лавка, он все равно продолжал зарабатывать игрой деньги. Саре это не нравилось. «Мы должны производить впечатление обеспеченных представителей высшего слоя слуг». Может, она и не произносила таких слов вслух, но они угадывались во всем ее поведении. «По большому листу бумаги с печатными буквами, что висел у нас на кухне, я усвоил алфавит, – вспоминал Уэллс. – С него же затвердил первые девять цифр. Потом она (мать, – Г. П.) научила меня считать до ста, а первое слово, которое я написал, было «масло», причем я скопировал его со слова, написанного ею пальцем на оконном стекле». Как только Берти (детское прозвище Герберта Уэллса, – Г. П.) проявил себя в счете и в чтении, его отдали в школу некоей дремучей леди Нот и ее не менее дремучей дочки. Надежды на Герберта возлагались большие: он должен был выйти в люди и заняться мануфактурной торговлей.
7
К счастью, Берти сломал ногу.
Это случилось в семь с небольшим лет.
Некий «молодой Саттон» (определение самого Уэллса), сын владельца гостиницы «Колокол», из самых добрых чувств подхватил мальчика и подбросил в воздух. К сожалению, трюк не удался, и в жизни будущего писателя начался новый период, может, не самый плохой. Боль и неудобства, вызванные наложенными лубками, конечно, досаждали, зато сердобольная миссис Саттон, замаливая вину сына, постоянно присылала больному фрукты и ветчину, цыплят и всякие другие вкусные вещи. А самое главное, теперь читать можно было сколько угодно. Никто не пытался отнять у Берти книги и заставить его заняться чем-то более полезным. Авторов он в то время не запоминал, да и не все прочитанное являлось собственно книгами. Были, например, переплетенные в большие тома подборки журналов. Скорее всего, географических, поскольку запомнились Уэллсу китайские пагоды, отроги Скалистых гор, монахи Тибета в оранжевых одеяниях. Была «Естественная история» Вуда, полная захватывающих, пугающих подробностей. «Листая ее страницы, я узнал о занятном родстве между кошками, тиграми, львами, а в какой-то степени еще и между ними и гиенами, собаками и медведями, и мысль об эволюции начала закрадываться в мое сознание».
Еще юный Берти прочел Вашингтона Ирвинга, и я понимаю его восторг, поскольку сам в детстве восхищался «Рип Ван Винклем» и «Историей города Нью-Йорка». Понятно, не прошел Уэллс и мимо Майн Рида с Фенимором Купером. Из журналов «Панч» и «Фан» он почерпнул свои первые представления о политической жизни; там же увидел прекрасные, стилизованные фигурки Британии, Ирландии, Америки и Франции. Эти фигурки (женские) глубоко поразили его. Как все дети, он признавал ужасную постыдность любого обнаженного человеческого тела, но почему, почему, почему, не понимал он, обнаженное женское тело так манит?
«Любознательный юноша, – описывал позже Уэллс переживания Эдварда-Альберта Тьюлера, героя романа «Необходима осторожность», – прилежно и усидчиво трудился в конторе «Норс-Лондон Лизхолдс». В свободные минуты, еще не ведая осложнений, связанных с расширением общественных связей, он бродил по Лондону, – почти всегда в тех районах, где в окнах выставлены картинки, где стоят голые статуи, где с вызывающим видом расхаживают странные женщины и порой даже называют вас «душкой». Но нельзя было увидеть ничего такого действительно поучительного. Правда, он обнаружил существование Национальной галереи и Южно-Кенсингтонского музея. Там можно было бродить тихонько посвистывая. Можно было посматривать искоса. Потом осмелеть и смотреть прямо. Удивительно, до чего статуя или картина может быть обнаженной и все же бесстрастно несообщительной. А еще можно было подглядывать в окна. Против окна его спальни тянулась мансарда целого ряда домов на Юстон-роуд. Там каждый вечер ложились спать – в частности, одна молодая женщина, совершенно равнодушная к тому, видят ее или нет, раздевалась догола перед маленьким зеркалом. Погасив у себя свет и стоя в темноте, он смотрел, как постепенно освобождается от одежд ее освещенное светло-розовое тело. Он видел руки и торс, когда она расчесывала волосы. Взобравшись на стул, видел уже большую часть всей ее фигуры. Но никогда не мог увидеть всего. Она зевала. Еще мгновение – она надевала ночную рубашку, и свет гас. Тайна оставалась неразгаданной…»
И далее: «В те годы женщины как будто старались показать себя побольше, никогда не показывая себя достаточно. Но иногда казалось, будто видишь их сквозь платье. Как-то вечером, сидя в гостиной, он (Эдвард-Альберт, – Г. П.) изучал объявления бельевого магазина в каком-то иллюстрированном журнале и вдруг поднял глаза. За письменным столом, спиной к нему, сидела мисс Пулэй. Ее светлые волосы, подстриженные как у мальчика, открывали полную круглую шею: в разрезе платья была видна светлая кожа до углубления между лопатками. И потом – линии ее тела, такие отчетливые, и голые локти, и одна нога, отставленная назад. Он едва мог поверить своим глазам: вот край чулка и над ним – целых три дюйма голого гладкого и блестящего тела мисс Пулэй – до самого подола узкой юбки. Реакция была необычайная. Ему захотелось убить мисс Пулэй. Захотелось кинуться на нее, повалить ее на пол и убить. У него было мучительное ощущение, будто она в чем-то обманывает его…»
8
ОТСТУПЛЕНИЕ.
Николай Романецкий (писатель):
Для меня история фантастики, естественно, пошла с начала 60-х годов прошлого века. Естественно потому, что именно в ту пору передо мной открылось существование этого рода литературы. Первой фантастической книгой, с которой мне довелось познакомиться, стал молодогвардейский сборник «Дорога в сто парсеков», выпущенный в 1959 году и привезенный отцом в Старую Руссу (там я жил до окончания средней школы) из столичной командировки. Заглавной вещью в сборнике оказалась повесть «Сердце Змеи (Cor Serpentis)» Ивана Ефремова, ставшая для меня настоящим потрясением. Именно от «Сердца» пошел отсчет моих читательских впечатлений. На время фантастика сделалась для меня литературой о светлом коммунистическом мире, который непременно ждет нас в будущем. Может, и дожить до него удастся – ведь коммунизм (так нам обещали) наступит всего через какие-то двадцать лет…
Потом были открыты «Туманность Андромеды» того же Ивана Антоновича, романы Георгия Мартынова, «Полдень, XXII век» Аркадия и Бориса Стругацких. Космические путешествия по Солнечной системе и далеко за пределы ее; удивительные научные открытия; славные, душевные, порядочные люди грядущих веков; «борьба лучшего с хорошим». Все перечисленное прекрасно соответствовало мироощущению школьника начальных классов, человечка с широко открытыми глазами, только начинающего жизнь и верящего в разумное, доброе, вечное…
А потом в руки мне попал томик Герберта Уэллса и в нем – роман со звучным названием «Машина времени». И вдруг оказалось, что, кроме мира, где царят всеобщее братство и творческая работа, может существовать и такой вот мир будущего – мрачный, безысходный, в котором рядом с чудесными элоями живут зловещие морлоки. Причем, благодаря таланту Уэллса, мир элоев и морлоков и сейчас выглядит не менее реальным и возможным, чем, скажем, общество «прекрасного Далёка». И это было настоящим потрясением, гораздо более сильным, чем потрясение от книг, описывающих счастливое будущее, поскольку мир Уэллса входил в полный диссонанс с тогдашним моим душевным настроем. Это было как физиономией об стол!
И чрезвычайно вовремя.
От Морли до Хаксли
1
Наконец Берти выздоровел.
Пришла пора продолжить учебу.
В 1874 году «за три месяца до того, как мне исполнилось восемь, – вспоминал Уэллс, – я отправился в школу мистера Морли на Главной улице (все того же Бромли, – Г. П.). Я был бледным ребенком в холщовом переднике с зеленой суконной сумкой для книг, и между мною и большим миром стоял холодный протестантский Юг. Он отгораживал меня от снежных гор Арктики, негров и дикарей с островов, от тропических лесов, прерий, пустынь и глубоких морей, городов и армий, горилл, людоедов, слонов, носорогов и китов, о которых я мог говорить и говорить». К тому же в душе мальчика уже навсегда поселились безымянные богини, о которых он никому не мог признаться и не признавался, тем более сверстникам из маленькой платной школы.
Программа мистера Морли не отличалась разнообразием. В Коммерческой академии (так он называл свою школу) он обещал обучить своих юных учеников письму «простым почерком, а также с украшениями, математической логике и истории, в первую очередь истории Древнего Египта». Лысый красноносый очкарик был твердо убежден, что сам он и его ученики обязаны носить цилиндры, сюртуки, белые галстуки и как можно чаще употреблять слово «сэр». Как ни странно, несмотря на всю свою ограниченность, он более или менее благополучно довел своих учеников до экзаменов, которые принимала специальная ассоциация частных учеников, так называемый Колледж наставников, имевший право выдавать бухгалтерские дипломы. А Берти Уэллс даже разделил с одним из своих товарищей лучшее место по знанию бухгалтерии. «Во всяком случае, – осторожно добавляет Уэллс, – в той части Англии, на которую распространялась власть Колледжа наставников».
Что еще получил Уэллс в школе Морли, окончив ее в 1880 году?
Ну, освоил правильный английский, хотя на всю жизнь сохранил акцент «кокни». Математику, то есть не только арифметические действия, но и эвклидову геометрию, тригонометрию и даже кое-какие детали дифференциального исчисления. Азы французского, пойдя чуть дальше спряжения глаголов и длинного списка исключений, совершенно бесполезных в практике. А еще обостренное классовое чувство, постоянно раздражаемое теснотой помещений и потасовками учеников. «Я никогда не верил в превосходство низших, – позже признавался Уэллс. – Моей любви к пролетариату не хватает энтузиазма, и думаю, это чувство восходит к нашим дракам на Мартин-Хилл (школа Морли, – Г. П.). Я никогда не скрывал своего инстинктивного неприятия материнского почитания королевской семьи и всех вышестоящих, а все потому, что изначально во мне была заложена немалая нетерпимость: пылкая моя душа требовала равенства, но равенства социального статуса и возможностей, а не одинакового уважения ко всем или одинаковой платы; у меня не было ни малейшего желания отказаться от представления о своем физическом превосходстве и сравняться с людьми, добровольно признавшими свое униженное положение. Я считал, что быть первым в классе лучше, чем быть последним, и что мальчик, выдержавший экзамен, лучше тех, кто провалился. Я не намерен пускаться в спор о том, насколько приемлем или похвален такой взгляд, но долг биографа повелевает мне рассказать о действительном положении дел. В том, что касалось широких народных масс, я целиком разделял взгляды матери; я принадлежал к среднему классу, или к «мелкой буржуазии», если использовать марксистскую терминологию».
2
А в 1880 году ногу сломал отец Берти – Джозеф Уэллс.
«Материальные обстоятельства стали хуже некуда. Мы жили в скудости, и нам чем дальше, тем больше не хватало еды. Хлеб с сыром на ужин, хлеб с маслом и полселедки на завтрак и тенденция заменять обеденный кусок мяса дешевой картошкой под соусом или картошкой, слегка приправленной тушенкой, возобладали в наших трапезах. Счет мистера Морли оставался неоплаченным в течение года. Мой брат Фрэнк, который зарабатывал 26 фунтов в год и жил отдельно, приехав домой на праздники, дал полсоверена мне на ботинки, и мать над этими деньгами плакала».
Характер человека формируется разными причинами.
Писатель Герберт Уэллс, став знаменитым и состоятельным человеком, до преклонных лет не утратил прекрасной способности помогать другим людям – и близким, и незнакомым, может, как раз потому, что провел юность в бедности. Он никогда никому не жалел денег. Возможно, полсоверена, которые дал Фрэнк матери на его ботинки, остались в подсознании будущего писателя как некий скрытый призыв к действию.
3
Пришлось Саре Нил оставить лавку и вернуться в Ап-парк.
Мисс Фетерстоноу, хозяйка Ап-парка, относилась к Саре по-дружески, но прокормить семью место домоправительницы не могло, и в 1880 году Берти пришлось все-таки отправиться в магазин тканей «Роджерс и Денайер» в Виндзоре. Он страшно этого не хотел. Каким бы ограниченным ни казался мистер Морли, он все же открывал своим ученикам, по крайней мере, тем, кто пытался его услышать, некое откровение: мир огромен и интересен! Конечно, мир – это прежде всего Англия, но и остальной мир – огромен и интересен.
«Меня высадили из тележки дяди Пенникота у бокового входа магазина Роджерса и Денайера, – вспоминал Уэллс. – При мне был чемоданчик со всем моим имуществом. Место это я возненавидел с самого начала, но, будучи ребенком, я был не в состоянии по-настоящему воспротивиться своему заключению в тюрьму. Я поднялся по узкой лесенке в мужскую спальню, где стояли не то восемь, не то десять кроватей и четыре жалких умывальника. Мне показали мрачную маленькую гостиную, в которой ученики и продавцы могли проводить вечера; окно с матовым стеклом упиралось в глухую стену. Затем меня провели вниз, в подвальную столовую, освещенную двумя ничем не прикрытыми газовыми горелками; еду подавали на два больших стола, застеленных клеёнками. Затем мне показали саму лавку и, главное, кассу, где в течение первого года моего ученичества мне предстояло сидеть на высоком табурете, получать деньги, сдавать сдачу, заносить приход в бухгалтерскую книгу и штамповать чеки».
Все в лавке Роджерса и Денайера было в тягость Уэллсу. Он не любил делать уборку, ссорился со сверстниками, работавшими там же в магазине, выводил неверные цифры в книге учета. Правда, упрекнуть Берти в воровстве никто не мог: по нему сразу было видно, что к воровству он неспособен. И если бы…
Это «если бы» явилось к юному Берти в лице его отдаленного родственника – дяди Уильямса, который открыл небольшую казенную школу в Сомерсете. В таких школах всегда не хватало преподавателей, а юный Берти все же закончил Коммерческую академию мистера Морли. Кроме того, они понравились друг другу; в глазах Берти мистер Уильямс выглядел человеком необычным и уж в любом случае непохожим на лавочника. Это он придумал школьную парту с вырезом для чернильницы, а сами чернильницы снабдил завинчивающимися крышками. Утверждался мистер Уильямс и «с помощью уклончиво составленных бумаг», но какое значение имела эта уклончивость, если дядя Уильямс вырвал Уэллса из ненавистного ему мира. Правда, учительство давалось Уэллсу нелегко, но сравнить это занятие с бесконечными и унылыми бдениями в мануфактурной лавке мог только идиот. Некоторые ученики школы физически были покрепче юного Берти, не так просто было заставить их держать себя правильно, поэтому случались драки. «Я требовал, чтобы от назначенного мною наказания не увиливали, и как-то раз преследовал нарушителя дисциплины до самого дома, но был встречен там его возмущенной мамашей, которая с позором погнала меня обратно в школу, а за нами бежали ученики всех возрастов». К этим воспоминаниям Уэллс скромно добавил: «Дядя Уильямс в тот раз сказал, что мне не хватает такта».
Чудные времена… Прекрасные времена…
Времена необыкновенных и значительных открытий…
Дядя Уильямс рассказывал молодому учителю о Вест-Индии, о далеких краях. Свою роль сыграла и кузина дяди Уильямса. Она была старше Уэллса года на три-четыре, а значит, опытнее и свободнее, и на воскресных прогулках по окрестным зеленым холмам впервые приобщила любопытного Берти к сексу. Правда, писал Уэллс: «…я воспринял эти начальные уроки с некоторой долей отвращения. Мой ум был настроен на иной лад. Реальность выглядела какой-то позорной, неловкой, потной». Впрочем, гибкий ум Уэллса достаточно быстро настроился на нужный лад, и дальше он уже никогда не упускал возможности проверить, все ли в этом мире обстоит так, как ему хочется. И если в какой-то момент рядом с ним не оказывалось женщины, близкой ему, он вполне довольствовался девушками свободных профессий, хотя не раз замечал, что он «не находит в них много воображения».
Зато своего воображения ему всегда хватало. Например, в 1906 году, сразу после важного и интересного разговора с президентом США Рузвельтом в Вашингтоне, возбужденный встречей и желая разрядки, Уэллс взял такси и сразу попросил водителя отвезти его в «веселый дом». «В негритянский?» – «Ну да, – ответил Уэллс. – Почему бы не испробовать и это?»