История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго 2 стр.


Ну, Священной истории пока что хватит. Теперь хотелось бы знать, кто же это так великолепно описал пробуждение муэдзина на лиссабонском рассвете, кто же уснастил описание таким множеством реалистических подробностей, что кажется, будто рассказчик своими глазами наблюдал все это или, по крайней мере, умело использовал какой-то документ той эпохи, причем не обязательно относящийся именно к Лиссабону, поскольку для произведения должного эффекта не требуется ничего, кроме города, реки и ясного утра – композиции, как видим, довольно банальной. Ответ же: Никто не описал, несказанно удивит спрашивающих, ибо все это, хоть и кажется описанием, вообще не было написано, а лишь клубилось чередой смутных образов в голове корректора, покуда он вычитывал рукопись и исправлял опечатки и ошибки, пропущенные при первой и второй корректурах. Есть у него такой примечательный дар перевоплощения, вот он ставит значок вымарки или совершенно бесспорную запятую, а сам одновременно с этим, уж извините за выражение, гетеронимизируется, обретая способность двинуться по пути, проложенному какой-нибудь картинкой, или сравнением, или метафорой, и нередко бывает так, что и самый звук какого-нибудь слова, повторенного вполголоса, побуждает его по ассоциации воздвигать полифоничные словесные громады, тысячекратно увеличивающие пространство его кабинетика, как ни трудно объяснить в простых словах, что это значит. Вот и сейчас помстилось ему, что историк напрасно ограничился столь скупым описанием муэдзина на минарете, введя, по-нынешнему говоря, так мало местного колорита в стан или лагерь – ах, вот и семантическая неточность, ибо лагерь применяется скорее по отношению к осаждающим, а не к осажденным, которые пока что с большими удобствами расположились за стенами города, принадлежащего им, пусть и с одним-другим перерывом, с семьсот четырнадцатого года, по христианскому, уточним, летоисчислению, ибо на мусульманских четках, как известно, другие бусины нанизаны. Эту поправку сделал сам корректор, обладающий более чем достаточными сведениями относительно календарей, а потому знающий, что хиджра началась, согласно книге, совершенно необходимой книге под названием Умение Проверять Даты, шестнадцатого июля шестьсот двадцать второго года от Рождества Христова, сокращенно – A. D., причем не следует забывать, что мусульманский календарь связан с лунными циклами и, следовательно, короче того, что принят у христиан, ориентирующихся на солнце. А потому, по-хорошему-то, дотошный корректор, рукопись вычитывая, вычитает по три года из каждого прошедшего столетия, то есть норовит подре́зать крылышки вольному и безответственному полету фантазии, меж тем как здесь мы видим грех содействия, если не соучастия, потворство очевидным ошибкам и сомнительным утверждениям – в данном случае вызывает большие сомнения цифра три, – каковые со всей определенностью доказывают, что автор не имел ни малейших оснований легкомысленно и необдуманно советовать корректору посвятить себя истории. А уж философии – вообще боже упаси.

Если идти от конца к началу этого фрагмента, сразу же столкнемся с распространенным заблуждением насчет того, что на каменном парапете минарета имеются некие стреловидные метки, указывающие в сторону Мекки. Сколь бы развиты ни были в ту эпоху география и агрокультура у арабов и прочих мавров, представляется весьма сомнительным и маловероятным, что они умели определять, да еще с подобной точностью, местоположение Каабы на планете, где именно камни – один другого священней – представлены в изобилии необычайном. Впрочем, все эти дела – битье поклонов, паданье ниц, коленопреклоненья, возведение очей горе или, наоборот, долу – не очень-то важны, а важно в конечном-то счете, чтобы Господь и Аллах могли читать в наших сердцах и не истолковали превратно, если по невежеству своему – своему в той же мере, что ихнему, – мы повернемся к ним спиной, поскольку далеко не всегда пребывают они там, где быть обязывались. Неудивительно, что корректор, человек своего времени, приученный и доверять, и крепко верить знакам и меткам, поддался искушению пропустить этот анахронизм, пусть даже и – вспомним и примем в расчет муэдзинову слепоту – побуждаемый к этому милосердием. Давно уж и не нами сказано, что есть пятна на солнце и на тонком суконце, более того, именно на брюках хорошего сукна бутерброд, упавший, разумеется, маслом вниз, оставляет особенно заметное пятно, так что беда одна не ходит, и вот уж за первой ошибкой идет и вторая, вторая – и грубая, ибо если непредубежденный читатель прочел бы то, что пока еще, слава богу, не напечатано, то счел бы достоверным и точным и описание пробуждающегося муэдзина. Ошибочка, сказали мы, поскольку не упомянуто, что этот самый муэдзин, прежде чем призвать правоверных на молитву, совершил ритуальные омовения, то есть, выходит, к дальнейшим действиям приступил в состоянии телесной нечистоты, что совершенно невероятно и неправдоподобно, особенно если учесть, как близки мы в этом тексте к первоначальному истоку ислама: всего-то четыре с лишним века назад зародился он, лежит еще, можно сказать, в колыбели. Разумеется, впереди будет еще множество послаблений и потачек, вольных толкований правил, которые прежде казались ясней ясного, ибо нет ничего утомительнее, чем жесткая неукоснительность норм и законов, вот ведь и плоть еще не сдалась, а дух уж изнемог, однако с него не взыскивают, а вот ее, бедняжку, оскорбляют и поносят, на нее клевещут. Стало быть, действие происходит еще во времена веры всеобъемлющей и безызъянной, и уж наверно муэдзин будет последним, кто дерзнет подняться на минарет не с чистой душой и вымытыми руками, ну и, стало быть, сим возвещается всем, кому знать надлежит, что вины, по непростительному легкомыслию возведенной на него корректором, на нем нет. Несмотря на профессиональную компетентность, выказанную им, как мы слышали, в беседе с историком, сейчас самое время задуматься о том, сколь пагубные последствия может возыметь доверие, оказанное корректору автором Истории Осады Лиссабона, который то ли от небрежности, порожденной усталостью, то ли от хлопот, связанных с предстоящим путешествием, вверил чтение третьей корректуры исключительно попечению мастера вымарки и вставки, вверил, да не выверил. Мы содрогаемся от ужаса при одной мысли, что такое описание муэдзинова утра могло злокозненно просочиться в научный текст автора, который – текст, разумеется, но, впрочем, в неменьшей степени и автор – есть плод напряженных штудий, глубоких исследований, кропотливых разысканий, дотошно-придирчивых дискуссий. К примеру, вызывает обоснованное сомнение – хоть, впрочем, благоразумная осторожность рекомендует подвергать сомнению и само сомнение, – что историк упомянет в своем тексте собак и присущий им лай, поскольку должен бы знать, что в глазах араба собака наравне со свиньей – животное нечистое, и допустит, таким образом, вопиющее невежество, предположив на миг, что столь рьяные поклонники Пророка, как лиссабонские мавры, потерпели бы вблизи от себя псарни и своры. Будку сторожевого пса у ворот дома или плетеную корзиночку комнатной собачки измыслили христиане, и совсем даже не случайно мусульмане называют крестоносцев собаками и хорошо еще, что не свиньями, ну или, по крайней мере, об этом нет свидетельств. Совершенно очевидно, что если так оно и обстоит на самом деле, признаем с глубоким сожалением, что нельзя больше рассчитывать на милоту собаки, которая воет на луну или чешет измученное клещом ухо, но истину, раз уж мы наконец ее обрели, надлежит ставить превыше всех и всяческих соображений, подтверждает ли она их или опровергает, а потому мы были бы обязаны здесь же, не сходя с места, вымарать слова, описывавшие последний мирный рассвет над Лиссабоном, если бы не знали, что этот фрагмент текста – лживый, хотя изложенный убедительно и внятно, в чем, между прочим, и состоит главная его опасность, – существовал лишь у корректора в голове, никогда ее не покидал и был не более чем его выдумкой, столь же смехотворной, сколь и неправдоподобной.

Итак, доказано, что корректор ошибся, не ошибся, а спутал, не спутал, а навоображал себе невесть что, но пусть первым бросит в него камень тот, кто никогда не ошибался, не путал, не давал волю своему воображению. Человеку, утверждал некто понимающий, свойственно ошибаться, а из этой формулы следует, если не понимать ее буквально, что тот, кто не ошибается, как бы не вполне человек. Впрочем, подобная максима не может применяться в качестве универсальной отмазки, оправдывающей любого за кривые суждения и косые мнения. Не знаешь – смири гордыню да спроси, справься, а уж корректор и подавно не должен пренебрегать этой простейшей предосторожностью, тем более что ему и из дому не надо выходить, а потому не надо, что в кабинетике, где он сейчас работает, в изобильном разнообразии представлены книги, которые просветили бы его, прояви он благоразумие и предусмотрительность и не обманись полнотой своих познаний, от которой проистекают худшие обманы, объясняющиеся уже не только невежеством. На этих сдвоенных стеллажах тысячи и тысячи страниц только и ждут искры первоначального любопытства, чтобы испустить ровный свет, так нужный сомнению, чтобы проясниться или рассеяться. Поверим, короче говоря, корректору, что за немалую жизнь собрал он многочисленные и разнообразные источники информации, хотя с первого беглого взгляда можно установить, что книг по информатике в этой гробнице как раз и нет, но ведь, к сожалению, денег на все не хватит, а его профессия – пора наконец сказать об этом прямо – одна из самых низкооплачиваемых. Придет день – если, конечно, будет на то воля Аллаха, – когда каждый издательский корректор получит в свое распоряжение компьютер, круглосуточно, будто некой пуповиной соединенный с общим банком данных, и тогда ему, как и всем нам, останется только желать, чтобы, как дьявол в монастырь, не вкралась искусительница-ошибка и в эти кладези универсальных знаний.

Но покуда не пришел этот день, здесь, подобно пульсирующей галактике, живут книги, а внутри них космической пылью реют слова, ожидая, когда чей-нибудь взгляд придаст им смысл или в них отыщет новое значение, ибо точно так же, как по-разному объясняют происхождение Вселенной, так и фраза, прежде и всегда казавшаяся неизменной, неожиданно поддается новому толкованию, открывает возможность дремлющего в ней противоречия, обнаруживает ошибочность своей очевидности. Здесь, в этом кабинетике, где истина – не более чем лицо, скрывающее бесчисленное множество разнообразных личин, стоят обычные словари – двуязычные и толковые, Мораисы и Аурелиосы, Мореносы и Торриньясы, несколько грамматик, Учебник Образцового Корректора, справочник-путеводитель по этому ремеслу, но также и многотомные истории искусства, и не только искусства, а мира вообще, истории римлян, и персов, и греков, и китайцев, и арабов, и славян, и португальцев, и вообще почти всех, кто вправе считать себя отдельным народом и нацией, стоят истории науки, литературы, музыки, религий, философий, цивилизаций, Малый Ларусс, краткий Кийе, сокращенный Робер, энциклопедии – Политическая, Лузо-Бразильская, неполная Британская, Исторический и Географический Словарь, старинный Атлас Мира, составленный Жоаном Соаресом, Всеобщий Словарь Выдающихся Деятелей Современности, Всеобщий Биографический Словарь, Справочник Книгоиздателя, Словарь Античной Мифологии, Лузитанская Библиотека, Словарь Географии Сравнительной, Древней, Средневековой и Современной, Исторический Атлас Современных Исследований, Всеобщий Словарь Литературы, Искусств и Наук Моральных и Политических и, наконец, в завершение – нет, не всего каталога этой библиотеки, а лишь тех книг, что на виду, – Всеобщий Словарь Истории и Мифологии, Древней и Современной Географии, Достопримечательностей и Учреждений Греческих, Римских, Французских и Иностранных, причем не забудем еще и Словарь Редкостей, Курьезов и Невероятий, где по восхитительному совпадению приводится ошибочное утверждение мудреца Аристотеля о том, что, мол, у мухи домашней обыкновенной – четыре лапки, каковую арифметическую ампутацию авторы повторяли на протяжении многих веков, и хотя об истинном числе мушиных лапок известно даже малым детям, ибо уже давным-давно, от времен Аристотеля, с жестокостью, присущей естествоиспытателям, они эти лапки отрывают, сладострастно считая: одна, две, три, четыре, пять, шесть, те же самые дети, став взрослыми и прочитав древнегреческого философа, говорят друг другу: У мухи четыре лапки, и вот какова сила авторитета, и вот как страдает истина от него и от уроков, которые они вместе постоянно дают нам.

И пусть этот неожиданный экскурс в энтомологию докажет нам, хоть и не слишком убедительно, что корректор порой терпит за чужие грехи, а ошибки эти вовсе не им допущены, но почерпнуты из книг, которые снова и снова повторяют без проверки древние истины, и как же тут не пожалеть того, кто пал жертвой собственного легковерия и чужих ошибок. Ну да, конечно, проявляя такую снисходительность, мы применяем универсальное оправдание, уже заклейменное выше, но делаем это не без известного умысла, и ведь могло бы выйти так, что корректор, на свое счастье, усвоил бы великолепный урок, который преподал нам Бэкон, другой философ, в книге под названием Новый Органон. Он разделил ошибки на четыре категории – idola tribus, или ошибки, свойственные всему роду человеческому, idola specus, или ошибки, присущие отдельным людям, idola fori, или ошибки языковые, и, наконец, idola theatri, или ошибки систем. В первом случае они проистекают от несовершенства чувств, от влияния предрассудков и страстей, от привычки судить на основании приобретенных идей, от нашего неутолимого любопытства, выходящего за пределы, положенные нашему разуму, от стремления находить подобия там, где их нет, или преувеличивать сходство между явлениями. Во втором – источник ошибки лежит в различиях между умами, из коих одни тонут в немыслимых подробностях, а другие тяготеют к неоправданным обобщениям, а также – в предпочтении, которое отдаем мы одним наукам перед другими и которое склоняет нас все сводить к нашему излюбленному. В третьем случае, то есть в ошибках языковых, корень зла в том, что слова зачастую лишены смысла вовсе, или несут смысл неопределенный, или слишком легко поддаются различному толкованию, и, наконец, в четвертом случае мы имеем дело с ошибками систем, а их начнешь перечислять – не кончишь никогда. Ну ладно, да здравствует и процветает владетель этого каталога, но пусть все же во благо себе руководствуется сентенцией Сенеки, где сквозит столь подходящая к нашему времени недоговоренность: Onerat discentem turba, non instruit, сентенцией, которую много лет назад матушка нашего корректора, латынью не владевшая вовсе, а родным языком – с грехом пополам, перевела с незамутненным пониманием философии скептицизма: Больше чтения – меньше разумения.

Но кое-что все же уцелело от нашего перемешанного с возражениями анализа, и следует признать, что, написав – потому что все же, как ни крути, топором это не вырубишь – о слепоте муэдзине, корректор не ошибся бы. Историк, только упомянувший минарет и муэдзина, должно быть, не знает, что и в те времена, и много лет спустя почти все муэдзины были слепы. А если и знает, то воображает, наверно, будто призывать к молитве – это особое призвание слепцов или что мавританские общины таким образом частично – как всегда делалось и делается по сию пору – решили проблему трудоустройства тех, кто лишен бесценного дара зрения. И допущенная одним человеком ошибка теперь неизбежно касается всех. Усвойте же – историческая истина заключается в том, что муэдзинов выбирали среди слепых, исходя вовсе не из человеколюбивых побуждений и не из принципов профессиональной пригодности, а потому лишь, что слепец не смог бы с господствующей высоты минарета вторгнуться нескромным взглядом в сокровенное пространство внутренних двориков и бельведеров. Корректор уже не помнит, откуда он узнал об этом, наверняка вычитал в какой-нибудь заслуживающей доверия книге, в которую время не сумело внести правку, а потому и может теперь настаивать, что муэдзины были слепыми, были, вот и весь сказ. Почти все. Вот только когда порой мысли его возвращаются к этому, он не может отрешиться от сомнений, а от себя отогнать мысль о том, что людям этим, быть может, гасили свет очей, выкалывая их, как поступали – и сейчас еще поступают – с соловьями, чтобы свет этот для них не имел иного выражения, кроме звучащего во тьме голоса, их собственного или, если повезет, того Иного, умеющего лишь повторять придуманные нами слова, которыми тщимся мы выразить все: и проклятие, и благословение, все, что можно и даже что нельзя – нельзя ни выразить словами, ни назвать по имени.

А у корректора имя есть, и имя это – Раймундо. Пришла пора узнать, как зовут человека, о котором мы отзывались так нелицеприятно, если, конечно, от имени есть какой-нибудь прок, в добавление к уже полученному от прочих примет – возраста, роста, веса, морфологического типа, цвета кожи, цвета глаз, цвета волос и того, прямые они, волнистые, курчавые либо отсутствующие вовсе, тона голоса, хрипловатого или звонкого, характерных жестов, походки, – поскольку на основании опыта человеческих взаимоотношений можно утверждать, что знание и всего этого, а иногда и многого-многого другого, ничем нам не помогает, а представить, чего же нам не хватает, мы не в силах. Быть может, какой-то морщинки, формы ногтей или бровей, или толщины запястья, или давнего, невидимого под одеждой шрама – или всего лишь фамилии, которую мы пока еще не успели произнести, и вот наибольшую-то ценность имеет фамилия, в данном случае – Силва, а целиком, значит, будет Раймундо Силва, именно так, когда надо, представляется корректор, опуская второе свое имя – Бенвиндо, потому что оно ему не нравится. Никто, как водится, не доволен своим уделом, это истина общеизвестная, и, казалось бы, Раймундо Силва более всего должен бы ценить свое второе имя Бенвиндо, поскольку оно точно передает то, что имелось в виду, – добро пожаловать на свет, сынок, – а вот поди ж ты, недоволен и говорит, хорошо еще, мол, что угасла традиция, в соответствии с которой над деликатным вопросом ономастики ломать голову приходилось крестным родителям, зато быть Раймундо ему очень нравится, потому что в этом имени неуловимо сквозит некое старинное велеречие. Надеялись родители, что от дамы, приглашенной в восприемницы, младенец в будущем унаследует толику ее достатков, и по этой причине, нарушив обычай, предписывающий называть младенца только в честь крестного отца, прибавили новорожденному и имя крестной, переведя его в мужской род. Нам ли не знать, что судьба не на все отзывается с одинаковым вниманием, но в данном случае нельзя не признать существование некой, извините, корреляции между так и не доставшимся Раймундо наследством и именем, от которого он столь решительно отбрыкивался, хотя, впрочем, не стоит усматривать прямую причинно-следственную связь между разочарованием и отвержением. И то, что на каком-то этапе жизненного пути казалось Раймундо Бенвиндо Силве местью злопамятных Небес, ныне сделалось неприятностью чисто эстетической, поскольку, на его вкус, два рядом стоящих герундия – нехорошо, ну и еще, так сказать, этико-онтологической, потому что при своем безотрадно-разочарованном взгляде на действительность иначе как горчайшей насмешкой не мог он счесть мысль о желанности чьего-то появления в нашем мире, хоть это и не противоречит вполне очевидному факту, что кое-кому удается в нем устроиться так и добра снискать столько, что жаловаться пожаловавшему решительно не на что.

Назад Дальше