А ты гори, звезда - Сергей Сартаков 2 стр.


— Если можно, короче, Иван Фомич.

— А короче, Гурарий Семеныч, девочка одна, малышка, нам проговорилась, что ее дедушка Андрей, стало быть, отец Алексея Дилонова, в очень тяжелом состоянии лежит под замком в амбаре.

— Какая дикость! — невольно вскрикнул Гранов. И отступил в тень, к стене барака. Потер лоб рукой. — Ах, темнота, темнота, непросвещенность народная! Разве Дилоновы не любят всей душой своего старика? А вот же — обрекают на ужаснейшие страдания. И на возможную гибель.

— Обязательную гибель, Гурарий Семеныч! Там уже Дергуниха вертится.

— Да, но что же делать?

— Есть план. Доро́гой сейчас мы с Иосифом Федоровичем обсуждали. Собственно, его идея. Пусть он и расскажет. Прошу вас, господин Дубровинский.

Иосиф стеснительно улыбнулся. Он никак не мог привыкнуть к тому, что Иван Фомич, человек уже в преклонных годах и с большим житейским опытом, неизменно называет его, мальчишку, Иосифом Федоровичем или господином Дубровинским. Но такова уж интеллигентская закваска у фельдшера. Он никогда даже какому-нибудь пьяному забулдыге не скажет «ты», ко всем, кто только чуть лишь вышел из детского возраста, обращается по имени-отчеству. А ведь он, Иосиф Дубровинский, уже закончил четвертый класс — действительно, «господин», — и при отличных отметках. Это для Ивана Фомича тоже многое значит.

— План очень простой, Гурарий Семеныч, — сказал Иосиф. — Возьмем сейчас с Иваном Фомичом носилки и доставим больного.

— Когда все родственники уйдут на кладбище хоронить Алексея Дилонова, — вдохновенно добавил фельдшер. И сделал жест рукой, словно бы ставя в воздухе восклицательный знак. — А где взять ключ от амбара, девочка нам показала.

— Я этого не предлагал. — Иосиф круто повернулся к Ивану Фомичу. — Это вы сами придумали. Я против этого. Действовать всегда надо в открытую.

— Дорогой Иосиф Федорович, — мягко сказал Иван Фомич, — да, действовать всегда надо в открытую. Кроме тех случаев, когда требуется немного схитрить, если в открытую добиться полезных и нужных результатов невозможно. Мне показалось, я вас сумел убедить. И еще больше, извините, вас убедил наш волостной старшина господин Польшин.

— Это совсем другое дело! — вскрикнул Иосиф. И машинально поправил на голове фуражку. — Этого я так не оставлю. А дедушку Дилонова мы с вами принесем сюда. И в открытую. Не пускаясь ни на какие обманы.

Гурарий Семеныч переводил свой взгляд от одного к другому. В открытую… То есть решительно вопреки желаниям родственников больного. При эпидемиях это допускается. Но ведь тело Алексея Дилонова, скончавшегося здесь, в холерном бараке, еще лежит непогребенное. И его семья, укрывавшая Алексея от врачебного осмотра до поры, когда он стал совсем безнадежен, все же считает виновницей смерти своего кормильца только больницу, врачей. Взять сюда и старика против воли родных — тут возможно всякое… Вплоть до…

Он не посмел даже мысленно представить себе это «всякое», переходящее во «вплоть до…». Что поделаешь, непросвещенность народная. А Ося Дубровинский всегда отличался прямотой. Серьезностью. И смелостью.

Но старика, коли теперь известно стало о его болезни, нельзя, никак нельзя оставить под замком в амбаре! Когда свирепствует эпидемия, миндальничать не годится. И может быть, в данном случае более прав Иван Фомич. Так проще избежать лишних волнений, шума. Хотя все это и нелепо и дико — тайком похищать человека.

— Нет, нет, я должен сам прежде переговорить с Дилоновыми, — сказал Гурарий Семеныч, нервничая и теребя завязки на рукавах халата. — Только так, и не иначе. Все, что оба вы предлагаете, не подходит. Насилие в любой форме здесь невозможно.

— Они не согласятся, это я вам гарантирую, — пасмурно заметил Иван Фомич. — А человек умрет.

— Старик может умереть и здесь, как умер его сын Алексей. Когда болезнь безнадежно запущена, нет никакой гарантии в благополучном исходе. И тогда…

— А вы боитесь, Гурарий Семеныч? — с вызовом спросил Иосиф. И стал словно бы шире в плечах. — Вы очень боитесь этого? Для чего же тогда переговоры с родственниками Дилонова? А по-моему, надо сейчас же, и нисколько не медля, делать все, что в наших силах, чтобы спасти жизнь больного, совсем не думая, чем это может кончиться.

— Ося! — строго остановил его Гранов. — Как ты смеешь говорить мне это!

— Простите!..

И наступило долгое, трудное молчание.

От тесовой стенки барака веяло душным зноем. Из распахнутого, затянутого марлей окна доносились мучительные стоны.

В боковую дверь вышла сиделка, перегибаясь на один бок под тяжестью ведра, которое она несла как-то неловко, далеко отставляя от себя. Пересекла отгороженный штакетником двор и вылила содержимое в люк выгребной ямы. Потом прикрыла люк деревянной квадратной заглушкой и принялась брезгливо обмывать ведро в большой лохани с раствором хлорной извести.

Первым заговорил Иван Фомич. В сторону, неопределенно:

— Иосифа Федоровича, конечно, я понимаю. Пыл юности, непосредственность восприятий, благородные побуждения души… Но вот идем мы с ним, Гурарий Семеныч, мимо волостного правления и видим такую картину. Стоит на крыльце господин Польшин, волостной старшина, командует сотским: «Начинай!» А те подхватывают под руки крестьянина — помните, лечился от грыжи? — Афиногена Платонова и волокут к стене, где вбиты длинные и крепкие гвозди. Разувают мужика, онучи, лапти вешают ему на шею, а самого веревками накрепко привязывают к гвоздям. Получается, извините, распятый Христос. И тогда сверху, с крыльца, льют ему на голову, ведро за ведром, холодную колодезную воду…

— Средневековая пытка! Инквизиция! — закричал Иосиф.

— Да, конечно, — подтвердил Иван Фомич. — Однако по современной терминологии и по объяснениям господина Польшина, как вы сами имели возможность убедиться, это всего лишь побудительные меры к уплате недоимки. Господин Польшин мог бы применить сакраментальные розги, но он предпочел меры собственного изобретения, по его мнению, более действенные.

— Это — гнусное издевательство: и розги и ледяная вода, которую льют человеку на голову, — упрямо сказал Иосиф. — И я это Польшину не прощу.

— Да, конечно, — с прежним спокойствием повторил Иван Фомич. — Прощать такое невозможно. Но знаете, Гурарий Семеныч, что предпринял наш дорогой Иосиф Федорович? Он взбежал на крыльцо с достойнейшей целью прекратить истязания Платонова. И получил, извините, по шее. А рука у Петра Еремеевича весьма и весьма тяжелая.

— Я обо всем напишу губернатору! И о жестокостях Польшина и о недоимках, которые нельзя же вымогать с крестьян сейчас, когда люди умирают от голода, — сказал Иосиф. И стиснул кулаки.

— Да, конечно, — в третий раз согласился Иван Фомич. — Однако недоимки с голодающих крестьян вымогаются по прямому указанию министра финансов господина Вышнеградского. А эти указания совершенно обязательны и для губернатора. Не думаю, что ваша жалоба господину фон Валю будет иметь полезные последствия. — Он немного помолчал и добавил: — Это продолжение моей мысли о том, что бесцельно некоторые действия и при некоторых обстоятельствах предпринимать в открытую.

Иосиф рывком расстегнул стоячий ворот форменной ученической рубахи, сдернул с головы фуражку, поправил сразу разметавшиеся длинные рыжеватые волосы.

— Идемте, Иван Фомич, за дедушкой Дилоновым. Сейчас я возьму из барака носилки.

— Мы это сделаем немного позже, — сказал Иван Фомич. — Когда все уйдут на кладбище.

Гурарий Семеныч словно очнулся. Провел рукой по лицу, смахивая мелкие капельки пота.

— Нет, нет, болезнь не ждет, медлить нельзя! Но идемте все вместе. — Рассеянно сунул руку в карман, вынул смятый листок голубой бумаги. — Эх, что же это я, вот стала память! Ося, от Любови Леонтьевны телеграмма. Просит отправить тебя в Орел: у тети Саши день рождения. Я заказал подводу, вечерком свезут тебя до станции — поезд через Обоянь проходит ночью.

2

Ночью, зажавшись в уголок на тряской скамье переполненного людьми вагона четвертого класса, ощупывая туго забинтованную голову, Иосиф припоминал события остатка минувшего дня. Ломотная боль в затылке, в разбитом плече мешали думать сосредоточенно, мысли то и дело обрывались. Еще их перебивали азартные вскрики картежников, расположившихся в узком проходе вагона, залихватские переливы гармошки, на которой наигрывал чубатый, с круглой темной бородкой парень, припевая мягким журчащим голосом:

Г-город Никола-пап-паев,
Французский завод.
Т-там живеть мальчо-поп-понька
Двадцать перьвай год…

Под потолком тускло светился фонарь. Вагон шатался, подпрыгивал на рельсах. А совсем еще недавно…

…Ноги тонули в горячей пыли. Полуденное солнце слепило глаза, обжигало плечи. Исправно следуя изгибам маленькой речки, теперь совсем пересохшей, село тянулось бесконечно. Избы с разоренными соломенными крышами казались вовсе не жилыми. Лишь изредка можно было увидеть людей, сидящих в тени на завалинках. В их позах сквозило полнейшее ко всему безразличие, покорное ожидание неведомо чего. Пока не прольются дожди, пока не возьмет земля снова силу — так вот и сиди. Голодный, бездеятельный. Ни в поле, ни в доме работы нет. Сиди и думай одно: как выжить до той поры, когда земля вновь наградит тебя урожаем.

Иван Фомич с Гурарием Семенычем устало брели, загребая ногами пыль на дороге. Ну что же, годы, годы берут свое… Иосиф шел, ступая свободно, легко, а внутренне — весь собранный, напружиненный, еще переполненный той яростью, с какой он несколько часов назад слетел с крыльца волостного правления, получив крепчайший подзатыльник и ерническое напутствие старшины Польшина: «Наше вам, господин скубентик! И сыпь отседова так, чтобы у тебя пятки в… влипали!»

Это было наглым оскорблением личности, достоинства человеческого. А главное, это подчеркивало: Польшин — государственная власть, и эта власть может сделать с обыкновенными людьми все, что только она захочет. И облить ледяной водой обнищавшего, голодного крестьянина, выколачивая из него недоимку, и сшибить кулаком любого, кто восстанет против такой несправедливости.

Иосиф шел и рисовал себе картину, как он померился бы силой с этим самым старшиной — не на кулаках, здесь превосходство явно у Польшина, — померился бы силой мысли, логики, правды. Он спросил бы негодяя: «Вы к какому сословию принадлежите?» Тот сказал бы: «К крестьянскому». — «Ну, а землю вы тоже пашете, как и крестьянин Платонов, которого за недоимки вы сейчас обливали колодезной водой?» — «Как не пахать? Пашу!» — «А над вашими полями особо проливались дожди? Или они так же, как и у Платонова, начисто выгорели?» — «Бог покарал. И у меня выгорели». — «А вы так же голодаете, как и крестьянин Платонов?» — «Слава богу, нет! Едим досыта». — «Отчего же так? С Платоновым вы оба одного сословия, и землю оба пашете, и посевы у вас выгорели одинаково. Отчего же вы едите чистый хлеб и досыта, тогда как Платонов почернел, опух от лебеды?» — «Н-но, господин скубент! Перво: у меня запасы прежние. А второе: старшина же я. Волостная власть!» — «Ну и что же?» — «Противу других крестьян мне за это и жизнь лучшая положена. Как-никак к хлебушку своему я еще и жалованье получаю». — «За власть?» — «А как же? Кто, ежели не власть, с Платонова взыщет недоимки!» — «С голодающего? Вовсе бесхлебного?» — «Взыщу! Из-за него мне рушить жизнь свою нет никакого расчету». — «Хоть и в гроб человека загнать?» — «Хоть и в гроб! Мне какое дело: плати». — «Ну, а если Платонову ради вашей прекрасной жизни ложиться в гроб неохота? Если Платонов даст вам по шее кулаком, как ударили вы меня?» Завертелся бы Польшин: «Эге-ге, господин скубент! Пусть попробует! Меня вышняя власть защитит, в обиду не даст». — «А Платонов-то не один. Как подымутся все мужики…» — «Э-э, не пужай, господин скубент. Позовем войско». — «А войска — они тоже из мужиков, из простых, таких же крестьян». — «А-а! Значит, ты противу власти, противу самого царя нашего батюшки, кто порядок свой на земле установил!» — «Беспорядок!» — «Бу-унт?» — «Бунт!» Волостной старшина заикался, беспомощно разводил руками. А Иосиф, насладясь его страхом, начинал новый мысленный диалог с Польшиным. И опять выходил победителем…

Вагон шатало, бросало из стороны в сторону так, что замирало сердце. Игроки взмахивали распухшими картами, будто топорами, с азартным придыханием рубили своими тузами чужих валетов. Бабы заглядывали в мужнины карты, шепотком подавали советы. Мужики плечами отпихивали настырных жен: «Подь ты к черту! Не бормочи под руку!» Чубатый парень, заведя глаза в потолок, растягивал розовые мехи гармоники, припевал:

Ен с-сидит, мечтает
В городском саду
И предполага-пап-пает:
«В п-призыв не п-пойду!»

Надрывно, горько плакал ребенок. Усталая, сонная мать никак не могла его успокоить.

…После яркого уличного света Иосифу показалось в избе Дилоновых настолько прохладно и темно, будто он вступил в погреб. Гурарий Семеныч, держа в одной руке свой докторский саквояжик с лекарствами и инструментами, другой рукой на ощупь шарил по стене. Иван Фомич похрипывал, давила одышка. Он выдвинулся немного вперед, собираясь завязать неторопливую, осторожную беседу. Его перебил высокий и гневный голос: «А носилки зачем?» Иосиф теперь разглядел, что это выкрикнула Ефимья, жена скончавшегося в холерном бараке Алексея. В тот же миг она очутилась рядом с Иосифом, тряхнула его за плечи и отбросила к порогу. Сразу поднялось нечто невообразимое. Мелькали изможденные белые лица, горящие ненавистью глаза, с угрозой занесенные кулаки. Проворнее других металась по избе Дергуниха.

— Господа… Друзья мои, — осекаясь, уговаривал Гурарий Семеныч, — прошу тишины, прошу выслушать меня…

Он стоял осунувшийся, какой-то совсем маленький. Иосиф видел, как у него мелко подрагивают губы, и не мог понять, что же так внезапно обезволило старого доктора, видевшего всякие виды. Нет, нет, все надо делать совершенно иначе! Не объясняться робко, не заискивать, как Гурарий Семеныч, и не хитрить, как Иван Фомич, а решительно, твердо, в открытую потребовать, чтобы сейчас же показали больного. Ведь любят же, любят эти добрые люди своего отца, деда, старика! Каменные, что ли, у них сердца? Или настолько они упрямы и непонятливы, что…

А, да что там, если боятся или не умеют другие, он сам обязан действовать! Иосиф взмахнул рукой, заговорил. Горячо, страстно. И все сразу притихли, пораженные не столько смыслом его слов, сколько раскаленностью чувства, вложенного в них. И еще — неожиданностью, с которой парнишка вдруг оказался как бы самым наиглавнейшим.

Иосиф говорил, что ему думалось, что представлялось единственно верным. И эта простота, соединенная с горячностью речи, подкупала. Даже Ефимья, ни на шаг не отступавшая от него, как-то обмякла и растерялась. Злые огоньки в ее глазах сменились сомнением, жалостным блеском. А может, и вправду надо показать доктору деда Андрея? Может, так и так, не в холерном бараке, а и дома бы отдал муж, Алексей, богу душу свою? Кто в безжалостной этой хвори до конца разберется? Бабка Дергуниха скольких людей от разных болезней своими травами и наговорами поставила на ноги, ей полная вера, но ведь до холеры этой проклятой и от руки Гурария Семеныча никто не помирал. Даже слепоту доктор излечивал. А Дергуниха против слепоты сделать ничего не могла. Заколебалась Ефимья. Вслед за ней и другие.

А Иосиф между тем все говорил и говорил с прежней взволнованностью о том, что время не терпит, что с болезнью надо бороться решительно и быстро, что есть еще надежда… И кто-то вздохнул, прерывисто, горько. И кто-то позвал: «Айда-те в анбар. Мы тут споримся, вздоримся, а дедушка…»

Торжествуя победу, Иосиф одним из первых очутился возле деда Андрея. В распахнутую дверь амбара хлестал яркий солнечный свет. Старик лежал на двух сосновых скамьях, составленных рядом, с наброшенной на них тряпичной рухлядью, одетый, как всегда ходил по двору, в посконные залатанные порты и рубаху, босой. Ноги, пропыленные, иссохшие, с остро торчавшими мослаками, странно высовывались из штанин, будто кто тянул, вытягивал ступни. Он медленно, тяжело перекатывал голову, дышал со свистом, а когда плотно заросшее бородой лицо оказывалось у него на свету, была видна темная синева под глазами, такая глубокая, что делалось жутко.

Назад Дальше