А ты гори, звезда - Сергей Сартаков 6 стр.


Иосиф сбежал вниз по лестнице и, как всегда, бравируя своей смелостью, не задав предварительно никакого вопроса, сбросил длинный, тяжелый крюк со входной двери.

— Прошу вас!

Перед ним стоял высокий, тонкий юноша в студенческом пальто и фуражке. Постарше Иосифа лет на пять, на шесть. В руке он держал объемистый саквояж.

— Извините, пожалуйста, это дом Кривошеиной? — спросил юноша. И посмотрел направо и налево. Улица была пуста.

— Совершенно верно, — ответил Иосиф. — Проходите.

Юноша не спешил.

— Еще раз извините. А вы не Дубровинский? Иосиф?

— Да, я Дубровинский, — уже несколько озадаченно подтвердил он.

— Меня зовут Константином. Фамилия — Минятов. — И поздний гость протянул руку: — Будем знакомы. Я очень рад, что у двери этого дома прежде всего встретился именно с вами.

— Спасибо, — сказал Иосиф. — Но таким образом вы обижаете всех остальных в нашей семье.

— Нет, нет, — торопливо поправился Минятов, — я имел в виду совершенно другое. Именно с вами… мне проще объясниться. Дело в том, что я изгнан из Петербургского университета за участие в подготовке известной студенческой петиции. Потом судьба меня повела в Казань. Гостил в Либаве, оттуда вот в Орел. Близ Жуковки, двести верст отсюда, у меня небольшое имение. Жена, дочь-малышка. Но мне хотелось бы на некоторое время задержаться в Орле. Когда-то я здесь учился в гимназии. Однако всех знакомых растерял. Остановиться негде. А ваш адрес мне известен от Ивана Фомича, фельдшера в Кроснянском. Мы с ним… переписываемся. Вы помните Ивана Фомича? Впрочем, что же я спрашиваю! А документы мои вот, посмотрите. — Он вытащил из внутреннего кармана какую-то бумагу, сложенную вчетверо. — Это решение департамента полиции.

— Не надо. — Иосиф отстранил бумагу. — Входите. Хозяйка дома тетя Саша и все у нас будут вам рады.

— Тогда я охотно переночую здесь, а завтра примусь подыскивать себе более постоянное жилище. Со мною ехал еще один студент, мой друг Александр Смирнов, но у него положение лучше, есть знакомые, есть где устроиться. К сожалению, только одному.

Иосиф улыбнулся. Ну до чего же словоохотлив этот студент! А в общем, очень симпатичен.

— Квартира у нас большая, место найдется. Уверяю вас, тетя Саша не станет возражать, если вы поселитесь и на любое, нужное вам время.

— Только, знаете… я ведь могу навлечь подозрения.

Иосиф пожал плечами.

— Надо вести себя так, чтобы подозрения никогда не превращались в доказательства.

Сверху кричала Александра Романовна:

— Ося, что там случилось? С кем ты так долго разговариваешь? Какая-нибудь неприятность?

— Тетя Саша, приехал мой хороший знакомый.

— Боже мой! Тем более нельзя держать его у порога!

— Ему негде переночевать, а он стесняется…

— Неужели я сама должна спуститься вниз и привести его за руку?

— Вот видите! — вполголоса сказал Иосиф. — Она это сделает. Идемте!

И Минятов «пока что» поселился в доме Кривошеиной. Скромный, вежливый, очень общительный, он всем сразу понравился. Тетя Саша объявила ему, что никакой другой квартиры себе он пусть не ищет: для друзей Оси двери ее дома всегда открыты.

Правда, будь Александра Романовна да и Любовь Леонтьевна хотя бы чуть-чуть недоверчивы, они бы тут же смекнули, что «хороший знакомый» Иосифа мало ему знаком. Ни тот, ни другой толком не могли объяснить, когда и где началось их «давнее знакомство», не могли рассказать, что они вообще знают друг о друге.

Лгать матери, тете Саше, этим самым близким и дорогим людям, Иосиф не умел. Но и открываться им, посвятить во все свои тайны тоже было никак невозможно: жесткие правила конспирации не позволяли этого. Приходилось играть, приходилось импровизировать всяческие легенды о «прошлых» встречах с Минятовым, вести с ним за общим столом такие непринужденные разговоры, которые могли бы обмануть даже очень придирчивого наблюдателя. А придираться-то особенно было и некому. Любые промахи, ответы невпопад всегда встречались старшими поощрительным смехом и полностью были отнесены за счет некоторых странностей характера Минятова.

Словом, так или иначе игра удавалась. Хотя…

Хотя и не знал Иосиф, что мать очень часто провожает его и Минятова задумчивым взглядом и трет ладонью лоб, а порой входит в их комнату, когда там никого нет, перелистывает книги, брошенные на кровать или подоконники. Перелистывает просто так, почти механически, движимая неодолимой тревогой, оставшейся у нее еще со времени короткого, но трудного разговора с директором курского реального училища. Закончился ли тогда их разговор? Она слыхала о «черных списках». Кто может поручиться, что Иосиф не попал в них и что вслед за ним из Курска не прислали в орловскую полицию соответствующего уведомления?

К тому же все-таки кто он, этот «знакомый», о котором прежде и слуху не было? Видимо, так нужно им обоим, и сыну и Минятову, что-то скрывать. А сомнения томят. Пусть только Ося о них не знает.

И он не знал.

Но никто из них не знал и того обстоятельства, что уже через несколько дней после появления Минятова в доме Александры Романовны об этом событии в Москву, начальнику охранного отделения Бердяеву, пошло секретной почтой донесение орловского жандармского управления.

А тем временем кружок Дубровинского, в который сразу же вступил Минятов, исправно собирался в назначенных местах, каждый раз обязательно новых, и с соблюдением всех мер предосторожности нелегальная литература припрятывалась в самых замысловатых тайниках.

Возвратившись однажды с очередного такого собрания домой и оставшись наедине с Константином, Иосиф сказал задумчиво:

— Знаешь, а мы ведь действуем, пожалуй, не так, как нужно бы.

— Именно?

— Мы собираемся, читаем нелегальную литературу, обсуждаем, развиваем содержащиеся в ней идеи. Но кого мы агитируем?

— То есть как «кого»? Наш кружок начинался с пяти, а теперь мы имеем девять человек. Володя Русанов присмотрел еще одного семинариста. Это же работа по собиранию сил! Так и по всей России создаются кружки. Что ты видишь в этом плохого?

— Мы агитируем главным образом самих себя. Наш кружок состоит только из интеллигенции. Мы рассуждаем о роли пролетариата в будущей революции. Но пролетариат-то в широком смысле не знает ведь об этой своей роли! Агитацию надо вести среди рабочих. И создавать марксистские кружки — тоже среди рабочих.

— Совсем пренебрегать интеллигенцией нельзя.

— Никто и не предлагает крайностей. А вот у нас на деле получилось, что мы совсем пренебрегли рабочими.

— Это так, — согласился Минятов. — Взять Москву, Петербург. Насколько мы знаем, там действительно много рабочих кружков. Пролетариат — зерно революции. А мы, интеллигенция, пахари. Мы должны выращивать это зерно.

— Да смотреть при этом, чтобы полицейским градом поля не побило, — прибавил Иосиф.

Минятов прошелся по комнате. Остановился, потупясь. Сказал нерешительно:

— Пожалуй, мне надо съехать от тебя, переменить квартиру?

— Ты понял мои слова как намек? — огорчился Иосиф.

— Что ты! Об этом я думаю сам с первых дней. Но мне так понравилось у вас! И потом, я все время был убежден, что в Орле можно чувствовать себя очень спокойно. Выгнали меня из Питера и махнули рукой: «Черт с ним, с этим студентиком!»

— А теперь ты не уверен, что здесь спокойно?

— Уверен по-прежнему, но существуют ведь и обязательные правила конспирации. А мы с тобой их забыли. Вернее, я забыл. Надо исправить ошибку, пустить молву, что Минятов не понравился хозяевам. А я, может быть, завтра же съеду.

— Тетя Саша смертельно обидится. Надо придумать что-нибудь другое, — сказал Иосиф. — Мне тоже будет жаль с тобой расстаться, но я согласен: надо придерживаться обязательных правил.

Они замолчали и долго сновали по комнате от окна к двери и от двери к окну, навстречу друг другу. Дубровинский остановился первым.

— Знаешь, я, вероятно, тоже уеду отсюда. В другой город. Революция — это движение, борьба, битва. Сидя на одном месте, невозможно вести наступление. И очень трудно таиться от своих, самых близких. А не могу же я посвятить в наши дела ни братьев — мальчишки еще! — ни маму. У нее для всего этого просто не хватит сил.

— Понимаю тебя, — сказал Минятов. И тронул Иосифа за руку. — От своих таиться очень тяжело. В каждом из них хочется видеть друга-единомышленника. Мне легче: я женат. А жена — это совсем особый друг. В народе говорят: «половина». Правильно говорят. Это действительно вторая твоя половина, часть самого тебя, твоего сердца, души, ума. Не представляю, как бы я жил на свете, если бы не моя Надеждочка. С ней я обо всем будто с совестью своей разговариваю. Примусь писать письма — и вот она. С листа бумаги на меня глядит.

— Давно хочу тебя спросить: ты обо всем ей пишешь? Решительно обо всем?

— Да, конечно! От Надежды я утаивать ничего не могу. Она ведь тоже всей душой живет моими интересами. А человек она не болтливый. Наша переписка — все равно что тихий разговор наедине.

— А посторонний глаз никак не может заглянуть в ваши письма? Прости, что я так грубо спрашиваю.

— И ты прости меня. Ты видел хотя бы одно письмо моей жены? Или как я пишу ей письма? А мы живем в одном доме. От Надежды я получаю до востребования, читаю и тут же уничтожаю.

— Ну, а на почте разве их не могут прочитать прежде, чем они попадут в твои руки?

— На почте? Это на орловской-то? Фу, какая подозрительность! Кому тут и с какой стати этим заниматься? Не такая уж я фигура значительная, чтобы каждое мое дыхание улавливать. Ты можешь быть совершенно спокоен.

— Да, конечно. Но все-таки…

— Хорошо, я подумаю, — сказал Минятов. И вдруг оживился: — Быть робинзонами в революции никак невозможно! Надо стремиться знать все, что происходит в других местах, лишь тогда ты будешь действовать не вслепую. Надеждочка моя умеет вылавливать самые важные новости. Вот, например, сегодня зашел я на почту, получил письмо. Надежда околичностями разными пишет, что Радин приглашает меня приехать в Москву за новой литературой. Это же черт знает как важно!

— Надо ехать!

— Непременно! Ты тут нагнал страха на меня. Но я поеду. И так обыграю орловскую полицию — если уж предположить, что за нами существует наблюдение, — так обыграю! — Он удовлетворенно потер руки. — К тому же встретиться снова с Леонидом Петровичем…

— Ты много раз мне называл его имя. А поподробнее?

— О! Это…

И Минятов стал восхищенно рассказывать о том, каков он в жизни, Леонид Петрович Радин. Поэт, ученый, химик, философ и математик. Из потомственной интеллигентной семьи. Блестяще окончил Петербургский университет, был любимцем самого Менделеева. И хотя Менделеев очень просил его остаться работать вместе с ним, Радин ушел в народные учителя. Да это и понятно. Интеллигенцию волновали идеи «Народной воли», все полагали, что именно оттуда, из деревни, взойдет звезда революции. Каждый считал своим долгом нести на село свет знаний. Так, учительствуя, он прожил в деревне несколько лет. Тут, собственно, и с Иваном Фомичом завязалась у него дружба. А потом случилось побывать за границей, познакомился с Плехановым, с его группой «Освобождение труда». Ну, конечно, открылась несостоятельность народничества, порвал он начисто с Михайловским и Тихомировым. Он же умница! Нужен был только правильный толчок мысли. Бросил учительствовать, переехал в столицу, вошел в московский «Рабочий союз». Сила-то истории, революционная сила, — в рабочем классе! Пишет научные статьи в журналах, общедоступные книги по естествознанию. Ну и политические статьи тоже…

— А теперь, — продолжал рассказывать Минятов, — стал Леонид Петрович еще и изобретателем. Получилось так. В магазине Блока в Москве появился любопытный множительный аппарат. Мимеограф. Очередная выдумка Томаса Эдисона. Демонстрируется на глазах почтеннейшей публики. С удивительной быстротой печатает с отчетливой рукописи. И никаких шрифтов, наборных касс. Кому такой чудесный аппарат всего больше нужен? Нашему брату, подпольщику. Не станут же книгоиздатели на нем работать! А частному лицу он и вовсе ни к чему. Блок поначалу так и посчитал: пропали денежки, никто его не купит. Одно утешение, что на выставке постоит, привлечет к магазину внимание. А ведь купили бы, десятки таких аппаратов подпольщики расхватали бы! Но охранка тоже не дура. Сообразил Бердяев, в чьи руки просится эдисоново диво. И прихлопнул аппаратик у Блока: показывать его показывай, а продать не смей. Будет спрос, сообщи, от кого, кто аппаратом интересуется. Собери заказы на целую партию, чтобы, дескать, ввозить из-за границы было менее накладно. Охранка потом посмотрит: все ли заказы должно удовлетворить. В «Рабочем союзе» эту затею сразу разгадали. На бердяевскую удочку никто не клюнул. А Леонид Петрович несколько раз побывал на выставке, хорошенько присмотрелся к диковинке и раскусил принцип ее работы. Что недоступно было взгляду, сам придумал. Среди рабочих отличные мастера нашлись. И закрутилась своя машина не хуже эдисоновой! Я не я буду, если такую штуку для нас не достану…

На этом разговор пришлось прекратить: в комнату ворвались шумные, озорные Семен и Яков, полетели из угла в угол подушки с постелей. Константин стал укладывать свои вещи. Съехать с квартиры Дубровинских он решил твердо. И не позднее следующего дня. А когда мальчишки наконец утихомирились, все улеглись и в комнате воцарилась сонная тишина, нарушаемая лишь монотонным стуком маятника настенных часов, Иосиф мысленно вернулся к разговору с Минятовым.

Удивительный человек. Как может он жить так разбросанно, деля себя надвое? Революция… Любовь… Да еще утверждать при этом, что, наоборот, тогда он видит яснее, отчетливее цель жизни, смысл борьбы. Любовь! Дело не во времени, которое он тратит на свою частую и весьма откровенную переписку с женой. Дело даже не в опасностях, которым он себя подвергает такой перепиской. Слишком далеки и несовместимы эти два вида духовной наполненности человека — революция и любовь. И то и другое требует отдачи всей души целиком. Если быть честным. Если быть верным и преданным до конца. До самого последнего конца.

В народе говорят: нельзя взять два горошка на одну ложку. Немного грубо, но точно. Революция и любовь, идея и человек. Когда вдруг, в роковую минуту, необходимым станет выбор между ними — что выбрать? Пустые это слова о гармоническом сочетании. Выбор неизбежен и обязателен. Служа идее, ты отвечаешь только за себя, рискуешь только самим собой. Любовь — это когда ты отвечаешь за другого. Любовь — когда тот, другой, становится для тебя превыше всего на свете. Иначе какая же это любовь? Нет, нет, не легче революционеру быть женатому, а во сто крат труднее. В революции — роковые минуты — не обязательно смерть, которая, не исправляя, все же искупает твои ошибки. Всякий провал, всякая помеха делу по твоей вине — это тоже роковые минуты. Ведь сам ты можешь остаться жив, а погибнут другие! И это хуже в тысячу раз. Ты можешь в отчаянных случаях постараться и взамен других принести в жертву себя. Это достойнее. Сможешь ли ты, сочтешь ли ты своим правом вместе с собой принести в жертву и того, кого ты любишь? Быть женатому — значит быть связанному и общей неразрывной судьбой. Иначе какая же это любовь? А если ты начинаешь взвешивать и выбирать…

Иосиф закинул руки за голову. Нет, нет, он, Дубровинский, твердо избрал себе путь революционера, только революционера, и он не будет метаться с одной дороги на другую, не будет ставить себя в положение, когда приходится выбирать. Не надо, чтобы хоть какие-нибудь тени заслоняли ясно различимую цель. Любовь… Она не обязательно захватывает каждого. А если и придет, ей можно и не покориться.

Тихо посапывают Яков с Семеном. Для них пока весь мир — игра и школа. Они не знают никаких тревог, их еще не зовут на борьбу высокие, светлые идеалы Свободы. Все это придет с неизбежностью, но несколько позже. А сейчас они все еще на руках матери. Она поседела от забот, она полна думами только о детях. Таков долг родительский, такова естественная родительская любовь! Возможно ли быть революционером, если станешь отцом? Тогда ведь войдет в жизнь властной силой еще и родительский долг, родительская любовь. Нет, нет! Прочь даже думы об этом!

Назад Дальше