Приближалось 15 сентября, день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили Государя, на этот раз, не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с Императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но по этому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметною и мрачно–молчаливою толпой. Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе непраздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на Государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются.
«Миропомазание великой княгини Елизаветы Алексеевны». Художник Евстафий Мошков. 1795 г. На картине изображены (справа налево): великая княжна Мария Федоровна, цесаревич Павел Петрович, великие князья Константин и Александр, императрица Екатерина II, митрополит Гавриил, принцесса Луиза, игуменья А. Шубина, А. Безбородко, П. Зубов, А. Будберг
Эти тяжелые дни миновали, и вскоре прибыл от Кутузова полковник Мишо с известиями, которые вывели нас из состояния страшного недоумения. Привезенные им точные и ясные подробности нового плана кампании, принятого главнокомандующим, подали основательную надежду на лучшее будущее. Беспристрастный наблюдатель подивился бы нашей радости: Мишо был принят, как будто приехал вестником выигранного сражения. То, что он говорил, оправдалось потом. Наполеон, рассчитывая на мир, которым его манили, потратил понапрасну благоприятное время и покинул наконец дымящиеся развалины Москвы, не обеспечив отступления своей армии, уже ослабленной беспорядками и бедствиями войны. Как изобразить, что мы испытали, при известии об очищении Москвы! Я дожидалась Императрицы в ее кабинете, когда известие это захватило мне сердце и голову. Стоя у окна, глядела я на величественную реку, и мне казалось, что ее волны неслись как–то горделивее и торжественнее. Вдруг раздался пушечный выстрел с крепости, позолоченная колокольня которой приходится как раз напротив Каменноостровского дворца. От этой рассчитанной, торжественной пальбы, знаменовавшей радостное событие, затрепетали во мне все жилы, и подобного ощущения живой и чистой радости никогда я не испытывала. Я была бы не в состоянии вынести дольше такое волнение, если бы не облегчили меня потоки слез. Я испытала в эти минуты, что ничто так не потрясает душу, как чувство благородной любви к отечеству, и это–то чувство овладело тогда всей Россией. Недовольные замолчали; народ, никогда не покидавший надежды на Божью помощь, успокоился, и Государь, уверившись, что в столице спокойно, стал готовиться к отъезду в армию.
Мы переехали в город, и образ нашей жизни переменился. Я видала Императрицу только по утрам. Вечера она проводила большей частью вдвоем с сестрой или одна, когда выезжала. Однажды Ее Величество велела мне сказать, чтобы я пришла пить с ней чай: Государь, которого я долго не видела, выразил ей желание побеседовать со мною. Разумеется, я с удовольствием явилась на такое приглашение. Вскоре пришел Государь из своего рабочего кабинета в простом форменном сюртуке. Милость и величие выражались в его благородной наружности. Он сиял удовольствием и сказал мне, что, зная про участие, которое я принимала в общем горе и несчастиях, он захотел поделиться со мною радостным чувством по поводу счастливого исхода событий. Мы разговорились о том, что произошло, и о необыкновенном человеке, который, ослепившись своей удачей, причинил столько бедствий миллионам людей. Государь много и горячо говорил о загадочном характере Наполеона и передавал мне, как он изучал его во время Тильзитских совещаний. Беседа наша происходила с полным непринуждением, и тут я увидела, как ошибочно думали, будто Наполеон обольстил Александра. Он признавал превосходство его гения и добровольно согласился на предложения великого человека, но не был ослеплен им и не возымел к нему вредного для себя доверия. Наполеону было лестно внушать удивление к себе такому Государю, который превосходил всех остальных, каких он до тех пор знал; но он со своей стороны не постарался изучить этого человека, которого природа и тяжкие обстоятельства наделили редким благоразумием. Говоря про Наполеона, Государь не мог воздержаться от некоторого раздражения, но не прибегал, однако, к выражениям резким: воздержность, редкая для того времени, когда Наполеоново имя не произносилось иначе как в сопровождении едких слов, вроде проклятия. Государь говорил между прочим: «Нынешнее время напоминает мне все, что я слышал от этого необыкновенного человека в Тильзите про случайности войны. Тогда мы подолгу беседовали, так как он любил высказывать мне свое превосходство, говорил с любезностью и расточал передо мной блестки своего воображения. Война, утверждал он, вовсе не такое трудное искусство, как воображают, и поистине неизвестно иной раз, почему именно выиграно то или другое сражение. Побеждаешь потому, что позднее неприятеля устрашаешься, и в этом вся тайна. Нет полководца, который бы не страшился за исход сражения; надо только припрятывать в себе этот страх как можно дольше. Лишь этим приемом пугаешь противника, и успех становится несомненным. Я выслушивал, – продолжал Государь, – с глубоким вниманием все, что ему приятно было сообщать мне об этом предмете, и имел в себе твердое намерение воспользоваться тем при случае, и в самом деле мне кажется, что с тех пор я приобрел некоторый опыт для того, что нам остается сделать». – «Как, Государь? – сказала я, – разве мы не обеспечены теперь от всякого нового нашествия? Разве кто–либо осмелится еще раз переступить наши границы?» – «Это возможно; но если хотеть мира прочного и надежного, то надо подписать его в Париже, в этом я глубоко уверен». Я привожу этот разговор не только по его занимательности, но и потому, что он доказывает, как Государь уже тогда помышлял о славном овладении Францией, на которое никто еще не дерзал рассчитывать.
Через несколько дней потом Государь уехал, сопровождаемый благословениями всех своих подданных.
Между тем в Петербурге следили за ходом войны и только говорили, что о политике. Я жила довольно уединенно, исполняя обязанности моего положения и встречая некоторых друзей, общество которых мне было по душе. Весною мы переехали в Царское Село, где Императрица захотела провести и лето, предпочитая сырому и неудобному Каменному острову это поистине царское место, напоминавшее ей прекрасные дни ее молодости. Я с удовольствием гуляла по этим прекрасным садам, столь величаво расположенным и напоминавшим о стольких главных событиях. Во времена Екатерины обширные покои дворца едва вмещали в себя многочисленных и блестящих царедворцев. Наш же двор состоял в то время всего из трех дам и гофмаршала, так что мы жили как в пустыне. Императрица занимала спальную комнату Екатерины, которая отличалась простотою, но зато из нее был очаровательный вид в сад. Из окон своих Екатерина могла любоваться великолепным лугом, окаймленным прекрасными рощицами и украшенным колонною, которая воздвигнута в честь ее войска. Рабочий кабинет ее – очень большая и вовсе не веселая комната; китайские обои делали ее мрачною. Тут великая Государыня помышляла о благе народа, ею любимого и ее обожавшего. Утомившись и чувствуя нужду в отдыхе, она отворяла дверь и выходила прямо на галерею, уставленную изваяниями великих людей, украшающих собою человечество. Когда я прохаживалась по этой величественной колоннаде, мне всякий раз представлялась необыкновенная женщина, гением которой укреплена Россия и доведена до величия, в котором мы теперь ее видим. Я воображала себе Екатерину с ее ясным лицом, медленною и плавною походкою, в широком и своеобразном одеянии, посреди этих мраморных ликов, принадлежащих, как и она, Всемирной истории. Вспоминая также и про ее слабости, я говорила себе, как Ламартин: «Для героев и для нас веса разные» (Pour les heros et nous ily a des poids divers).
Императрица Елисавета также говаривала о прошедшем, но она в особенности любила припоминать о мечтах и ощущениях своей молодости. Мы вдвоем гуляли подолгу и всегда оживленно беседовали, хотя души наши оставались одна другой посторонними. Обедали мы также вместе; по вечерам катались, и потом все сходились к чаю. Императрица принимала два раза в неделю. Эти приемы иной раз были утомительны, потому что редко приходилось видеть людей любезных. Однако я должна назвать графиню Софью Строганову. Будучи очаровательно умна, она постоянно давала чувствовать свое превосходство. Требовалось большое искусство, чтобы скрывать такое обилие прелестей и добродетелей. Что до меня, то я восхищаюсь охотно, и потом, я любила графиню Строганову и полагаю, что невозможно встретить в свете столько совершенств в одном лице.
Мы занимались также благотворительностью. Военнопленные, размещенные по окрестностям столицы, страдали от болезней и нищеты. Положение их возбуждало сострадание в Императрице, которая ничем не могла помочь им, кроме денег. Я взяла на себя эту часть, покупала им одежду, распределяла пищу, и нам посчастливилось спасти многих. Пленники из испанцев составляли исключение; из них образовали так называемый королевско–александровский полк под начальством одного пленного полковника, брата графа Лабисбалю. Устройством этого полка занимался Зеа–Бермудец, питавший надежду содействовать тем благу и возрождению своей родины. Я близко знала этого превосходного человека. Если бы все испанцы имели его душу и добродетели, поистине классические, эта прекрасная страна, конечно, наслаждалась бы благоденствием. Романтическое воображение Императрицы горячо настроилось в пользу испанцев, и можно было, наверное, прогневить ее, позволив себе какое–либо неблагоприятное замечание о солдатах королевско–александровского полка.
Часто мы уезжали в Павловск, всего в восьми верстах от Царского Села; но эти поездки почти всегда были неприятны, так как между обоими дворами господствовали крайне натянутые отношения и взаимная зависть. Мне кажется, я одна не придавала значения этим мелочам и старалась вносить снисхождение и доброжелательство в отношения мои к Павловску, и тем иной раз гневила принцессу Амалию Баденскую, которая вообще меня недолюбливала. Императрица–мать, разумеется, любила Павловск как свое создание; но тамошние сады далеко не удовлетворительны для настоящих любителей природы. В общем, в них мало вкуса, что не искупается некоторыми мелочными украшениями. Не могу не сказать о впечатлении, которое произвела на меня однажды комната, соседняя с кабинетом Императрицы–матери. Я в ней дожидалась императрицы Елисаветы и сидела с одной дамою Павловского двора. Комната эта замечательна была тем, что в ней стояла самая простая походная кровать, несколько такой же мебели и на столе разложено было полное мужское одеяние. Моя собеседница заметила, что я гляжу с удивлением на всю эту обстановку, и объяснила мне, что все это принадлежало Павлу I и сохранялось Императрицею возле ее кабинета. Молча взяв меня за руку, она подвела меня к постели… Я отскочила в ужасе. Поистине я не могу понять, как можно услаждаться подобными воспоминаниями и вдобавок хранить те вещи в комнате, через которую постоянно проходили не только члены императорской семьи, но и все придворные и обыватели дворца.
В течение этого года имела я много случаев узнавать и изучать свет. Тщетно преодолевала я ощущение горечи, которые он мне внушал; я чувствовала, что сердце мое мало–помалу вянет и что дорогие мечты мои покидают меня одна за другою.
Придворное положение мое было тоже нерадостно. Не постигая утех суетности, я с изумлением увидала, что завидуют некоторому успеху, которым я пользовалась при дворе, и что меня ненавидят. Сначала стали говорить, что я самолюбива, притворна и пронырлива. Я молчала, заботясь вовсе о другом. Между тем здоровье мое пошатнулось, я, видимо, изменилась, мои друзья встревожились и советовали мне предпринять путешествие. Я чувствовала, что это нужно; но, убедившись в невозможности, перестала о том думать и отдалась на волю судьбы. Однажды Императрица так участливо расспрашивала меня о моем здоровье, что вызвала меня на полную откровенность. Ее тронули мои речи. Увлекшись необыкновенным для нее движением сердоболия, она обняла меня и склонила голову мне на плечо, так что слезы наши лились вместе, и во взаимном чувстве позабылась разница в наших положениях. Меня глубоко тронуло это дружеское излияние. Я чувствовала, что она меня утешит во многих горестях, слагала в самых глубоких тайниках души моей все, что исходило из уст Императрицы в эти торжественные минуты, и вполне обнадежилась относительно моего положения при дворе. Каково же мне было и как изумилась я, когда несколько недель спустя я узнала, что Императрица собирается ехать в Германию и что об этом таят от меня. Принцесса Амалия нарочно запретила своей статс–даме сообщать мне про эти сборы, конечно, с тем намерением, чтобы меня не взяли. Признаюсь, мне казалось, что я в бреду. Я никак не постигала, как Императрица могла не сообразить, что тем самым она помогает моим зложелателям. Я тотчас же решилась действовать и написала ей несколько строк, в которых спрашивала, правда ли, что она уезжает и что я не буду иметь счастия ее сопровождать, в ее немедленном ответе слышалась неловкость; она уверяла, что я так поздно узнаю об этом путешествии единственно потому, что встретилось некоторое затруднение относительно экипажей, которое теперь, к великому удовольствию ее, она устранила. Я тотчас же отправилась к ней с решимостью избегать всяких объяснений, что и было мне очень легко, потому что я поистине сочувствовала ее счастью: ей предстояло увидеться со своими и с Императором вдали от Петербургской обстановки и дворских происков. Но вместо того, чтобы отдаться этому радостному чувству, Императрица волновалась дорожными сборами. До тех пор ей никогда не доводилось выходить из своего круга, и она, разумеется, терялась в подробностях и житейских мелочах, которые были ей совсем чужды и которыми по–настоящему и не следовало бы ей заниматься. Ей не удавалось учредить путешествие по ее желанию, чему препятствовали также время года и трудность выбрать маршала. Обер–камергер Нарышкин был самый любезный царедворец и в то же время человек, наименее способный держать что–либо в порядке. Поэтому Императрице казалось, что ей на каждом шагу поперечат. Она тревожилась, выходила из себя, нарушая тем свое достоинство и огорчая всех, окружавших ее. Внутренне она должна была сознаться, что та нравственная высота, на которой она себя чувствовала в тиши своего кабинета, далеко еще не достигнута ею. Это ее раздражало, и она находилась постоянно в дурном нраве. Она видела, что все эти мелочи не укрывались от моей молчаливой наблюдательности. Мое присутствие становилось для нее стеснительно, что, конечно, оскорбляло и меня. Наши отношения изменились, и я почувствовала неизвестную мне до тех пор горечь. Конечно, вина была на моей стороне, потому что мне следовало успокаивать ее. Вследствие независимости моего характера я показывала вид, что мне нипочем все ее вспышки, и моя невозмутимость естественно остудила ее ко мне.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.