Jack Kerouac
VISIONS OF CODY
* * *
Посвящается Америке, чем бы та ни была
«Видения Коди» – 600-страничная характеристика героя «На дороге» «Дина Мориарти», которого теперь зовут «Коди Помрей». Я хотел приложить руку к громадной хвалебной песни, что объединила б мое ви́денье Америки со словами, выплеснутыми современным спонтанным методом. Не просто горизонтального отчета о путешествиях по дороге мне хотелось, а вертикального, метафизического этюда о характере Коди и его отношениях с «Америкой» вообще. Это чувство может скоро устареть, потому что Америка вступает в свой период Высокой Цивилизации и никто уже не станет сентиментальничать или поэтизировать поезда и росу на заборах на заре в Мизури. Это юношеская книга (1951), и зиждется она на моей вере в то, что и герой хорош, и его положение архетипического Американца. Записи на пленке здесь – подлинные мои расшифровки наших разговоров с Коди, который улетал так, что забывал: машинка-то крутится. Дин Мориарти становится Коди Помреем, Сэл Пэрэдайз становится Джеком Дулуозом, Карло Маркс становится Ирвином Гарденом и так далее во всех моих работах отныне и впредь, и опубликованных, и нет (за исключением вымышленного романа 1950 года «Городок и город»). Моя работа составляет одну обширную книгу, вроде «В поисках утраченного времени» Пруста, вот только поиски мои записаны на бегу, а не потом, в больной постели. Из-за возражений моих первых издателей мне те же имена действующих лиц в каждой работе не разрешили. «На дороге», «Подземные», «Бродяги Дхармы», «Доктор Сакс», «Мэгги Кэссиди», «Тристесса», «Ангелы Опустошения» и прочие – лишь главы единого труда, который я зову «Легендой Дулуоза». В старости своей я намерен объединить свою работу и вновь вставить в нее весь пантеон единообразных имен, оставить за собой длинную полку, целиком набитую книгами, и помереть счастливым. Все это образует единую комедию глазами бедного Ти Жана (меня), также известного по имени Джек Дулуоз, мир неистовых действий и причуд, а также нежной сладости, что просматривается сквозь замочную скважину его глаза…
1
Столовка старая, вроде тех, где Коди с отцом питались, давно, со старомодным потолком железнодорожного вагона и откатными дверями, – доска, на которой режут хлеб, отлично изношена словно бы хлебной пылью и рубанком; ле́дник («Слышь Коди я сегодня отличной жарехи картошной добыл!») – огромная штуковина буродерева со старомодными выдвижными рукоятями, окошками, кафельными стенами, а в ней полно славных кастрюлек с яйцами, кусочков масла, горок бекона – в старых обжорках всегда имеется тарелка с резаным сырым луком, в хамбурги. Гриль древен и темен, и испускает такой запах, что прям сочный, какого и ждешь от черной шкуры старого окорока или старой копченой говядины – В обжорке табуретики с гладкими сидушками заполированного дерева – деревянные выдвижные ящики для где брать длинные батоны хлеба на сэндвичи – Приказчики: либо греки, либо с большими красными носами от выпивки. Кофе подают в белых фаянсовых чашках – иногда бурых и тресканых. На гриле старая кастрюля с полудюймом черного жира, в ней проволочная решетка (тоже вся обляпана) для жарки, готова к картошке фри – Плавленый жир разогревается в старом маленьком белом кофейнике. За грилем цинковая обшивка сияет от протирки пятен жира тряпками – У кассы деревянный ящичек, старый, как само дерево конторки с откидной крышкой. Самое новое там: пароварка, алюминиевые кофейные титаны, напольные вентиляторы – Но мраморная стойка допотопная, вся треснута, в отметинах, изрезана, а под нею старая деревянная стойка конца двадцатых, начала тридцатых, которая стала напоминать испод старых судебных лавок, только с ножевыми порезами и шрамами и чем-то, намекающим на десятки лет восхитительно жирной пищи. Ах!
Запах всегда кипятка, смешанного с говядиной, кипящей говядины, он как запах великих кухонь приходских школ-интернатов или старых больниц, пахнет бурыми подвальными кухнями – запах причудливо голоднейший в Америке – он ПИЩНЫЙ, а не просто пряный, или же – как посудное мыло, только что вымывшее сковороду от хамбургов – безымянный – запомненный – искренний – от него скручиваются в октябре кишки мужчин.
Дешевая киношка «Капричо»: стеклянные облицовки на козырьке, над которым засовывают передвижные буквы, местами разбиты так, что видно лампочки внутри, а некоторые лампочки тоже биты; больше того, буквы всегда с ошибками – Кроткометражки и т. д. – Все гдадва полно метражных (да и буквы не там), так что издали видишь этот пятнистый козырек (он поддерживается с кирпичного лица здания железными закопченными крюками и тяжами – сразу за верхом козырька безымянное окно с пыльной тяжкой проволочной сеткой, вероятно, проекционная) – издали не прочтешь, а выписано чокнутыми тупыми пацанами, которые по восемнадцать долларов в неделю зашибают и знают Коди, и похоже на дешевую киношку. Тротуар перед ним грязный, на нем банановые кожурки и старые кляксы рвоты или битых молочных бутылок – в вестибюле пол кафельный – драный резиновый ковер ведет к билетной кассе, а та изукрашена, как что-то с карнавала, и в завитках, и выкрашена в кричаще оранжево-бурый (просто потому, что для билетов); очкастый еврей-хозяин средних лет проверяет билеты. Картинки на стенных слайдах всегда одни и те же, кошмарная дешевка – двенадцатисерийные, вестерны или фантастика и уцененка – мальчишки-негры препираются спереди. Через дорогу старая битая бензоколонка – столовка на другом углу – рядом с киношкой заведенье «горячих собак»-«колы»-журналов с большой изрубцованной вывеской «Кока-Колы» на основанье открытой стойки, увенчанной мрамором, ныне до того старым, что посерел и облупился, покрыт бутылками сиропа делать газировки и рекламными карточками, и дребеденью, а ниже древняя древоставня, какой раньше по ночам это место запирали, теперь прибита под «Кока-Колой», так трепана непогодой и стара, и некогда выкрашена была в коричневый, что теперь бесформенный цвет, дерьмо на сером, чуть не дерьмово-сером тротуаре, который сам весь в окурках и обертках от жвачки. Это дно мира, где грезят маленькие оборванцы Коди, покуда богачи планируют сияющие пластиковые аудитории и взмытые ввысь стеклянные фасады на Парк-авеню и в богатых районах Денвера и всего света.
Осенью 1951-го я начал думать о Коди Помрее, думать о Коди Помрее. На дороге мы с ним были закадычными корешами. Я был в Нью-Йорке, и мне хотелось в Калифорнию и повидаться с ним, но с деньгами голяк. Я на старой станции «Эльки» на Третьей авеню и 47-й, сижу на деревянных лавках с прогнутыми сиденьями вдоль стен – знак «Носильщик» на двери почти весь выцвел – В грубой деревянной стене странное прекрасное окно с синими и красными каемками стеклянных витражей – две голые лампочки по обе стороны от него – пол сплошь старые истертые доски – когда подъезжает поезд, все тут трясется. Огромная железная пузатая печка, железо ее проглядывает сероватым (не драили много лет) – печная труба идет вверх четыре фута, затем семь футов поперек (слегка подымаясь) потом на два фута вверх и пропадает в фантастическом потолке резного дерева, в какой-то дымоход, отмеченный круглой крышкой с резными отверстиями – печка сидит на древней подкладке, и пол ее чурается, провисая. По верхам стены вдоль потолка вырезаны грубые контрфорсы, как в викторианских подъездах. Здесь все такое бурое, что любой свет тут бур на вид – Годится для скорбей зимней ночи и немо напоминает мне о прежних метелях, когда отцу моему было десять, о «88-м» или вроде того и старых работягах схаркивающих, об отце Коди. Снаружи – раскидистый «альпийский приют» чокнутого скрюченного деревянного домишки с каемками, башенкой с флюгаркой, самим флюгером, бледным бесформенным, сопливо-зеленым, испятнанным веками дождя и снега, некогда красная (ныне жалкого оттенка красного) башня – каемки изощренные до чертиков – брусья на рельсах щепасты и состарились до неузнаваемости.
А на углу Третьей авеню и 9-й улицы битое агентство по найму, оно над музыкальной лавкой, перед ней («Западная музыкальная ко.») заляпала и изгваздала закопченный тротуар грязная моча, и железная подвальная дверь с улицы тоже мерзкая вся и проседает, когда входишь. «Западная музыкальная ко.» написано белым по зеленому стеклу, за которым огни, но до того закопчена белая часть, что производит впечатление грязное и грустное.
Старые газеты и старые крышки от картонных контейнеров, кучей в углу двери, может, бродягой накиданы, ветром или ребенком. В окне большой барабан-бочка, пользованный, выцветший – саксы – старые скрипки – Туба лежит на фольге (попытка блескуче оживить витрину, решительно, как делают в чумовейших современных магазинах). Бонги – гитара – обыкновенный старый черный с белым линолеум (квадратами в фут) тут дно выставочного окна. Вход в «З. М. К.» левее – Вывеска длинным вертикальным клином, черным по желтому, гласит «Центральное агентство найма» – Черный с пыльными половицами коридор, ведущий внутрь – Табличка гласит (34 номер) – «повара, кухарки, пекари, официанты, бармены и т. д.» – В конторе (бурый свет) сидит за столом бурокостюмный босс в жилете без пиджака (с галстуком-бабочкой, коротко стриженная серина), а два битых клиента ждут на синих кожаных стульях – один старый седой мужик в скандинавском лыжном свитере. Другой смуглый, битый грек в темном костюме, оттененном белой рубашкой и голубым шикарным галстуком – Незанятый стол из трех вообще накрыт зеленым сукном, рваным посередине, обтрепанным, видна подкартонка – шероховатые оштукатуренные стены закрашены бурым и желтым – валяются сложенные газеты – третьего битого парнягу опрашивают, сидит на кожухе батареи спиной к большому оконному стеклу, обращенному к старой станции «Эльки», где наблюдатели околачиваются ни про что (либо ради чудно́й мастерской по соседству, где толстые дяди в фартуках делают этикетки для кукол). Босс звонит по телефону, парняга сидит (в открытом спортивном воротнике и костюме из «Армейско-флотского магазина») крупный, как боксер, ждет, весь ссутулившись вперед, руки на коленях – Здание древне-красное – краснокирпич 1880-го – три этажа – над его крышей мне видно космическую итальянскую старомодную восемнадцатиэтажную конторскую глыбу с орнаментами и чертежными огнями внутри, что напоминают мне о вечности, дом-громадину сумерек, где все надевают пальто – и спускаются по черным лестницам, как пожарным выходам, поужинать в темнице Времени под всего несколькими футами над Змеем – и Доктор Сакс карабкается через стеностороны, а ночь опускается, своими присосками – и домоуправ спит.
Меж тем, по соседству с музыкальной лавкой ремонт обуви, закрыт теперь и темен, а дальше «Бар и гриль Гармония» алым неоном по серому тротуару.
В мужском туалете на «Эльке» Третьей авеню деревянные стены покрашены в зеленый (это у них вроде как панели), желтым выше до старого резного деревянного потолка – вонь ссак, как аммиак – ссаки в писсуаре плещутся, когда поезд, прибывая, все тут сотрясает – повыше на стене, где желтая краска, большой одежный крюк, облепленный копотью (как снегом, что пал на веточку) и целый фут длиной, словно видишь громадного таракана – и слишком высоко, не достать – на унитазе старомодная доска из уборной с дырой, чтобы присаживаться – сам унитаз странно окружен оградой из труб, словно парк – тот же витраж в окне, только немытый, и у него цепочка, которой дергать и открывать, будто смываешь – Вроде как панели темные, затем желтые до потолка, также можно отыскать в час-такающих читальнях ночлежек вроде «Жаворонка» в Денвере, где останавливались Коди с отцом, где бродяги сидят на скрипучих стульях и в матерчатых своих кепках, усаженных на голову прямо и все равно покрытых сальными пятнами, вероятно, с Монтаны, мрачно читают газеты показать, что уж нынче-то вечерком они не балду пинают по переулкам где-нибудь с пойлом своим, а на самом деле только что вот поужинали в ресторане, где все цены дешевые вмылены на витринных стеклах – «Суп, 5¢, итальянские спагетти, 20¢, сардельки с фасолью, 25¢» (нагнувшись над тарелками своими, заглатывали пищу здоровенными чумазыми грустными ручищами, вцепившись, старые головы в тряпичных кепках согбенны жалкою паствой, потребности и необходимости, тут не «трапезничают») фактически самый горестный носатейший бродяга на свете, громадный красный нос, который фактически он слегка ободрал, выходя из столовки в довершение всего ужаса – большая клоунская карикатура на Сокола – и наел на 20¢, потому что я видел, как он их выкладывал на стойку и с неохотою от себя отпускал, спагетти или овощной ужин, порции внутри вроде ничё так, три ломтя хлеба не два, я видел кучи вареной картошки рядом с мясом, покуда те душераздирающие бедняги в своей невообразимой одеже, армейских шинелях Первой мировой, черных бейсболках слишком маленьких, как у отца Коди, с безмозглым козырьком склоняли локти над своими скромными едами копоти – я видел вспышки их ртов, словно у менестрелей, когда ели они… большеносый бродяга отодвинулся от своих 20¢ очень (жалкие помидорные «салаты») медленно, медленно шаркая, как бы выпростался из области ресторана к области тротуара, где в промозглом октябре с близящейся зимой пошаркал себе дальше в одной белой короткорукавой рубашке, а больше ни в чем, и тусклых штанах, как штаны голландских бродяг в мельницах и навозе, голова склонена будто бы от груза громадного меланхолического носа (вдвое больше, чем у У. К. Филдза!) – (никакой надежды, «никчемные» пешеходы со всех сторон). Панели ночлежек – меня изумили эти «авантюрные широкополые шляпы» – от столетий дождя их поля загибаются вверх и вниз волей-неволей, и все ж только потому, что эти чертовы старые ковбои их носят, шляпа сохраняет огромное неопределимое очарованье настежь открытой раскинувшейся Америки железных дорог и далеких столовых гор – эту австралийскую, эту первопроходческую, эту пограничную удаль привносит дождь – на их скошенные, глядящие вдаль головы. И они авантюрны, у одного парня у стены вид такой же, какой видишь у пацанчика одиннадцатилетнего, что первый бычок свой из кукурузного шелка выкуривает подле гаражной стены после ужина в интересной темноте в О-Клэре, Висконсин – та же порочность, словно бы мир ему мать и увещевает его – тот же вид авантюрности видишь у молодых дальнобоев, когда останавливаются они у ларька с «колой» на одиноком разъезде ночью в Тексасе, а их громаднейший грузач-трейлер сидит и ждет их через дорогу, а запаска смотрит назад, как на гербе, под кабиной, словно щит с бараном на крышке радиатора «доджа» – летучий баран странствий – и оба они грязны и мрачны, и издалека, и тихи и похожи на Хенри Фонду, и друг с другом говорят, чего не слышишь, а когда уходят вместе, движутся с той же печалью, как если б их приключение вместе докучало их, чтоб горевали так же прилежно, и вот уходят они в собственную свою ночь за чем бы ни былями того, где ты, кто на них смотрит, все еще остаешься, они ушли тудой, чтоб никогда снова не вернуться, и приходили-уходили, как призраки у тебя пред глазами, и у бродяг все та же суровая, прилежная авантюрная скорбь, когда стоят они, застыв перед стеною переулка, глядя прямо перед собой глазами своими, и их пьяновлажные рты поблескивают в лунном свете лунного Бауэри, сплевывают или говорят: «Эй друган, дай-ка мне дайм на чертову чашку кофе», и в этом звучит утвержденье: «Я тут из дальнего далека, чтоб стоять под этой стеною – посторонний – и тебе б отдать должное бедам, что я пережил, и милям, что проехал – птушто я, в конце концов, из Хьюстона, а ты чертов нью-йоркер и никогда не бывал в божьем краю Тексасе —»
Ну, мастурбация. Нет вообще абсолютно никакого смысла спускать штаны а-ля посрать, а потом, раз тебе лень вставать, или еще какие движения делать, просто доить коровку (с соответствующими мыслями), и пусть молоко в сладком пронзительном причитанье бьет струею вниз меж ляжек, когда тяга в этот миг вверх, вперед, наружу, тужиться, чтобы все вышло, как бы собирая его со всех уголков чресл выложить чрез дрожкую толкательную кость – Нет, коли штука внизу бьется и доится, не только крышка сиденья сдерживает естественный тяголучный вспрыг хера – в великий миг настает внезапная скорбь, птушто не можешь втолкнуться, вытолкнуться, перетолкнуться, впереднуться, в нее – а просто сидишь тупо (как мужик поссать присаживается) сочась внизу ради жалкой гигиены и удобства в неловкой горести своей, фактически кастрирован в положенье ноги-запутались-в-штанах, и тупые полы рубашки болтаются а-ля посрать – и чуть не пропуская подлинный опустошающий пинок, и заканчивая тем, что не вышло ничего, кроме чистки чресл, как будто суешь туда сухую тряпку и тягучевымакиваешь желанье всей своей жизни. Что ж, скоро же Коди познал это.