Давным-давно на красном солнце – этот ух-безумный Коди, чья история это и есть, берегись.
Целая шобла печальных и любопытных людей и наполовину мрачных пиналась по сорнякам в обычных городских развалинах поля у Восточной Колфэкс-авеню, Денвер, октябрь 1942-го, с полураздраженными выражениями на лицах, гласившими: «Тут все равно что-то есть». Дрянь в зарослях была старой картой, бумажкой от «Мыла Кашмир», донной стекляшкой от разбитой бутылки, старой использованной батарейкой от фонарика, листком, драными клочками газеты (кто-то сохранил себе вырезку, а потом порвал), безымянными картонками, безымянными плетенками из сена, картонными кожухами от электролампочек, оберткой от старой жвачки «Курчавая мята», крышкой от коробки с мороженым, старым бумажным пакетом, сорняками с мелкими скукоженными лавандовыми побегами и листочками, как у Руссо, но октябрьски заржавленными – старым целлофаном – старым билетом на автобусную пересадку, странной гофрированной картонкой из ящиков с яйцами, камнем, кусками бурого стекла от пивных бутылок, старой сплющенной пачкой «Филлипа Морриса» – корни сорняков были лиловатого цвета борща и покидали свалявшуюся грязную землю, как мучимые песьи хуи вылезают из мошны – палочки – кофейный контейнер – и пустая пинтовая бутылка калифорнийского хереса марки «Пять звезд», выпитого старым алкашом дороги, когда все было не так мрачно.
Что на самом деле произошло, какой-то детворой на поле был обнаружен выкидыш, и сообщено патрулировавшему легавому, который теперь отправил своего напарника назад вызывать труповозку из морга. Что-то неимоверно стыдное в этом было, потому что хотелось посмотреть, однако если бы посмотрел, пришлось бы стать заметным, фактически выбрать место, где он вроде как должен быть, и если б даже это нашел, нужно было б тянуть шею поверх остальных и выдавать факт, что неимоверно болезненно: ты со своим личным смущенным, а также раздраженным лицом хочешь увидеть красное ужасное мясо мертвого младенца – пришел вынюхивать тут повсюду, чтобы увидеть его – вероятно, все это время зная, что это – Коди, следовательно, было стыдно, покуда другие парняги (Том Уотсон, Дылда Бакл, Эрл Джонсон) не подошли к нему из машины, и тогда стало легко разговаривать – Но вот: что это за покинутая несчастная штука и пугает, что безымянная душа (штука, созданная ужасностью лона, которое, когда выполняет полдела или даже завершает его, принимает растаявший мрамор мужской спермы, что есть как бы приемлемое вещество, скажем, в бутылке, и преобразует ее посредством работы некоего гнусного тайного яйца в крупный громоздкий кус разлагаемого мяса —) что этот безымянный маленький был-бы лежал, расплескавшись из бакалейного пакета, обертки бакалейщика, под деревом, что сухою Осенью обратилось почти в тот же оттенок красного, превратилось вот так вот, а не посредством влажных и тайных лон – Девчонки пугаются, когда видишь их в таких обстоятельствах, поскольку кажется, что с их стороны тут есть некая настойчивость глядеть тебе в глаза, дабы выяснить то личное про тебя, что, вероятно, и есть та штука, которой ждешь и жжешь, и убиваешь, дабы найти ее в них, когда думаешь о том, чтобы проникнуть к ним между бедер – тайная влажность женщины столь же неведома тебе, как и твои глаза ей, когда пред ними предстает выкинутое нечто в поле под темными и смертными небесами – Так вот рассуждает Коди. Что б ни сказал он (в трагических сумерках этого поля, с непокрытой головой), теперь он не говорит ничего —
Дороги, какие Коди Помрей ведал на Западе и по которым позже с ним ездил я, все были теми неимоверно пугающими двухполосными ухабистыми с канавами по обе стороны, тем бедным забором, той оградой выгона дальше, может, печальным отрезком земли, волосяной головою травки на коме песка, затем нескончаемый выпас, ведущий к горам, что иногда принадлежат другим штатам – но той дороге всегда, казалось, судьба трясти тебя в канаве, потому что горбится она куда ни кинь, и ощущенье такое, будто машина катится по боковому углу, наклоненному в канаву, ухаб на дороге в ней тряхнет – как следствие этого, по Западным дорогам ездить одиночее, чем по любым другим. Длинные перегоны прямо впереди, а в субботу вечером можно видеть машин пять за следующие пять миль, что едут тебе навстречу, всякие фары мельче и создают эту иллюзию воды на дороге, когда они так далеко, что огни впитываются. Вероятно, ночным туманом целиком или что он там на самом деле такое – мираж ночной езды по огромным плоским пространствам – Коди, как и все прочие, кто по такому ездит, высовывает в окно локоть, и он в особенности с его толстой мускулистой благородной действенной (как шеи великих водителей автобусов) шеей выглядит за баранкой спокойным и расслабленным и совершенным, когда выглядываешь ему через плечо на дорогу, что ночью показывает лишь часть себя, причем самые заметные тут – пятимильные фары, едущие тебе навстречу – въезжающие в Денвер на субботнюю ночь – и прокос, бокоплещущий мах огней машины, ловящий канавы по сторонам и часть хребта, что перегибается над тобой, складываясь, всасывает ограду, как море мимо волнолома к дороге, проявляя покинутые пучки кустовых злаков на кочках сухой мертвой земли, мелькающие мимо в ночи быстрой смазанно опахивающей чередой, а сразу за ними, ты знаешь, есть, или пребывают, края земли, вымахивающие по равнине, громосцепленные, пустыня, над сусличьими норками, над кустарником, сухостоем, камнями, крохотнейшими гальками, отражающими крупнейшие звезды (которые на самом деле галактики), пока неизбежные столовые горы, оканчивающие Западные горизонты, не подадут хоть какое-то указание на то, что у мира на самом деле есть контуры, а плоскота должна закончиться – это мелькает мимо, звезды далеки, если погасить огни машины, увидишь то, что ощущаешь – Коди ехал так в ту ночь восемьдесят миль и ездил к тому же многие разы, на север, юг, восток, запад, и весь целый час был совершенно неподвижен за рулем и в среднем набирал едва ль не чистые 80 м/ч в бестранспортных глухоманях, если не считать городка, пока парняги болботали и пили пиво, и отправляли банки блямкать следом в черной пропасти.
Теперь девчонки. Дом располагался на путях Объединенной Тихоокеанской железной дороги под водяной цистерной на углу компашки заброшенного вида зданий, включая одно запасное (этот Англо-Север и его дураки-норвежцы захватили Моби-Дика! поймали его спустя сто лет!), церковь из вертикальных досок и громадную небесноустремленную сливочно-белую силосную башню с названием разъезда на ней, унылое место, не годится даже поссать тормозному кондуктору, когда поезд остановится и станет заправляться водой, пополнять уголь, баки, угольные желоба. Дом был несколько закопчен от железной дороги, следовательно, оконные рамы в нем намеренно выкрасили ярко-красным – бурый ошкуренный гонт по стенам и на крыше, те, что на крыше бледно-зеленые – обветренная древняя серая кирпичная труба торчит с заостренной крыши – деревянное крыльцо, превращенное спереди в пристройку, серое дерево, полно велосипедов, стульев, наружных защитных дверей с крюками для подъема, не ручками – а позади прилежащие флигели все меньше и битее упорядоченной чередою, места, куда складывать ботики, калоши, зонтики – дополнительные сараи, также серого дерева, но на последней маленькой уборной висит дешевая английская лампа – Во дворе старый ветхий комод лицом к дому, придвинут к нему с ведерком и перевернутой корзиной для яблок наверху – к дому прислонены доски – на дворе мусор, включая старый титан в высокой траве, куски размокшей собачьей галеты – и один старый притопший древний автомобиль, обрушенный на шпалы, словно бы на выставке, обезглавленный, опустошенный от всего, кроме клапанов кожи, бздяма пружин на сиденьях, внутреннего их сена, старых красных пыльных шкал, рулевого колеса, потрескавшегося так, что о него можно порезаться, слепых передних фар, заднего багажника, где гнездились птицы, а снег и весна совместными усилиями вырастили небольшой зеленый урожай – старая картошка, вываленная из мешка, гниет рядом с правым передним колесным колпаком – место для игр детворы – ссальня для собаки – корыто лунных коров в летнедожде.
Стояла субботняя ночь, и случись поезду прогрохотать мимо, пришлось бы придержать все, что делаешь, чтоб замерло, и ждать. Две девушки были не вполне обычной американской девчачьей командой из красотки и уродины, поскольку в этом случае старшая была сама крайне привлекательна, вот только приходилось вглядеться либо же быть знатоком, чтобы определить, что если тебе сегодня ночью хотелось лишь страстного совокупленья, реальной зубоскрежещущей страсти в черноте, эта, которая постарше – кто решительно отворачивалась от всех, словно была школьной училкой, кому такое приказано, но лишь в точности с таким сортом строго налагаемой самодисциплины, что была до того жалка и так туга, что ты знал, ей суждено взорваться, и когда так и случалось, там было б неплохо оказаться мужчине, чтобы перехватить содержимое деянья – Вот Коди, хоть ему и было в то время всего пятнадцать, заметил это в ней первым делом, потому что у него в привычке было выносить суждения как можно более немедленно, чтобы не тратить антимоний на обычное «здрасьте, как поживаете, я Джо, он Билл, хи-хи» невежество – в тот же миг, как соступил с темного поребрика машины, встал на глинистом дворе (в той части Вайоминга прошел дождь) и увидел двух девушек, стоявших перед натиском, про который они знали, что он при эдаком грузе в машине случится, Коди принял решение – просто, кто лучший. Девушка помоложе по имени Мари была эпитомою миленького маленького сексуальненького мясного котелка меда, золотые и сияющие волосы, какие видишь на иллюстрациях девушек «Кока-Колы» у фонтанчиков с равно хорошенькими розовенькими мальчоночками, и до того оно так, до того оно поразительно, что парням этого хотелось немедленно, они до ужаса страшились того, что видели, как оно пялится им прямо в лицо, синица в руках – пухлые ручки, что дарят обещанье подлинности двух прекрасных сисек, какие топорщились из восхитительно мягкого кашемирового свитера, и арки бровей и пухлый маленький глупенький жопненький ротик. Но начну сызнова.
Они добрались до дома, где были девушки, ровно в девять часов. Располагался он практически прямо под цистерной О. Т. железной дороги, что рядом и левее проходила мимо той темной грязи, что словно стряпня палитры художника после кратного дождя, черного цвета, какой художник берет изобразить ночь, мрак, может, зло – а дождь прошел только что, когда мальчишки подъехали, и Коди заглушил мотор на чем-то вроде подъездной дорожки, покрытой темной железнодорожной соплепочвой. Судорожная луна – вот все, что осталось от дикого света всего того дня (бильярдных щелочек света, багрянцев поля с выкидышем и железно-стружечных небес), и теперь никто ничего уже не мог видеть, за исключением очертаний дома, в нем несколько бурых огоньков, да висячий шар-подвеску уличного фонаря не через дорогу, а через всю пласу грязи, что могла бы представлять собою перекресток, футбольное поле, площадь, поскольку на другом ее краю едва видимой стояла старая деревянная церковь с вертикальными досками и пряничными свесами крыши, за нею еще смутней в лунном подземелье чокнутая громадина ввыськачкой пшеничной силосной башни, выкрашенной в чумовой алюминиевый и тлеющий, будто июньский жук во тьме равнин, что, казалось, начинаются сразу же за нею, а на самом деле окружали все, о чем я говорю – дом, росчисть, цистерну, рельсы, лампу и несколько дальнейших указаний на городишко за фонарем на дороге – в одной полой туманной карусели дикого черного пространства лошадки так близко друг к другу, что меж ними успеваешь что-то заметить, лишь когда указывает тебе отдаленный свет, огонек на железнодорожной стрелке или дорожный прожектор, или аэропортовая башня в другом округе, или самое верхнее мерцанье антенны в Шайенне или какой бы то ни было радиостанции.
Джонсон, подобравший одну из девчонок в Шайенне за несколько недель до этого, и добившийся своего, ткнулся сперва в наружную штормовую дверь, покуда все остальные стояли вокруг, с пивом, виски, с чем не, как алтарные служки, но с гораздо более значительными муками совести и с шевеленьем у себя в кишках, какое чувствуешь в доме терпимости, когда тебе велят обождать девушку, как вдруг ты слышишь шаги на высоких каблуках, что приближаются по коридору, и тебе открывается вид на ноги, подвязки, бедра, трусики, груди, горло, лицо, волосы подходящей женщины – Точно так вот они и чувствовали, когда Джонсон отстегнул наружную дверь с тою тонкостью большого и указательного пальцев, что потребна для подобных приспособлений, и как будто он расстегивал бюстгальтер с выпирающей спины дома. Дикие детки открыли дверь; много спотыкались о всякое на полу веранды, но Коди и мечтать не мог, что одна из чокнутых хихикающих девчоночек, кого девки отправили открывать, пока они начесывают последнюю волну, была Джоанной Досон, его будущей женой. В Америке всегда две девушки, и одна всегда старше и уродливей другой, вот только в этом случае точнее было бы сказать, что одна была моложе и милее другой, потому что девушка постарше – Вивиан, что-то вроде подтянутой рыжей со сравнительно короткими волосами, в дангери, дуэнья двоих, а любой, кто поглядел бы на девушку помоложе, сказал бы, что ей такая и нужна – Вивиан была в самом деле хорошенькой, и для Коди, которому исполнилось только пятнадцать, более всего предвещала страстных оттягов, когда он вошел и все смерил взглядом за одну секунду (обратно) «надо было присмотреться» или, скорее, тут, снова, он увидел, что ей полагалось беречься всего, и из-за этого, а может, приходилось, что вся ее жизнь была привычна к изображенью суровости, как у учительницы средь безответственных элементов, элемент этот год за годом теперь становится жизнью вообще, и потому он инстинктивно осознал, что эту сливку пора срывать, прежде чем в нее навсегда впитается Пуританизм, и она превратится в старую Лесбическую деву. Помимо дангери, на Вивиан были мокасины и синяя мужская рабочая рубашка, стираная-перестираная и ныне выцветшая и сделанная на вид под женскую лишь крестиком, что болтался над веснушкой в маленькой горловой ямке у основанья ее испуганной шеи: наряд, показывавший, что по дому и двору она весь день много чего делает и скачет куда-то на лошади, но нынче вечером, кажется, с ее стороны эта дикая вечеринка с обжиманьем, которую через Джонсона устроила ее младшая двоюродная сестра, также уступка. Мари, помладше, была оживленной блондинкой, которая, как правило, носила широкие блестящие кожаные ремни, обычно красные, что подчеркивали то место, где тончайшая часть ее талии уступала размаху белых бедер, что, должно быть, оттуда и до пальчиков ног смотрелись колоннами, если б вы заглянули ей под юбку, покуда на ней ремень. Еще лучше, лучше некуда, и все по причине, о которой никто из парней даже не догадывался или даже не пытался слепить у себя в уме представление, Мари носила очки – в темной оправе, очки эти сообщали ее сливочно-белому лицу и розовым естественным губам с лишь чуточкой пушка от бакенбарда, что локоном спускался ей по скуле, ту цену, что они могли себе позволить, без них она отпугнула б их в формальные лагеря полного эго-подхода, какой американские мальчишки применяют для своих Лан Тёрнер в розовой бальной зале земли, применяют к своему представленью о том, каково это – делать Лану Тёрнер и Эйву Гарднер, и тому подобных. Такой же подход они применяют к начальству, когда выходят искать себе первую работу белого воротничка. Мари была дикой маленькой штучкой, которая читала книжки и Достоевского, и довольно Д. Х. Лоренса, чтобы стать в десять раз агрессивней, нежели неуклюже шаркающий робкий мальчонка, какого могла бы встретить в этом запущенном районе мира вне зависимости от того, приезжают ли они из Денвера или живут всего в паре телефонных столбов от нее. Девушки эти были двоюродными сестрами; Вивиан – дочь худой одеревенившейся женщины в очках, чей портрет стоял на пианоле; Мари гостила месяц, приехала из Киллдиэра, С. Д. Гостила тут и одна из трех детишек – маленькая Джоанна, из Денвера, чей отец, легавый в Санта-Фе, дожидался ее ежегодного визита из общего матриархального Колорадо. Большой Дылда Бакл сидел на тахте среди прочих, Уотсон по одну сторону, Джонсон по другую, с огромной прекрасной искренностью, от которой Мари вынуждена была изменить внутренние свои планы на ночь, потому что ее привлекла именно симпотность Джонсона, и потому она решила устроить эту вечеринку, что бы там ни произошло, симпотность, которой Бакл обладал в бо́льших и нежнейших пропорциях —