Видения Коди - Джек Керуак 3 стр.


Задние дворы Покипси в ясный, острый, болезненно голубой конец октябрьского дня – а небо смотрится так, будто его в сахаре обваляли, поперчили, добавили гвоздики и коптили всю ночь, как окорок, и в нем сохранились намеки на блистающую влагу на коже – где-то в пигментации его. Городок Пок, и задние дворы его со стиркой, развешенной, докуда хватает глаз, поскольку милые простые яблочно-пирожные женушки (как жена Коди в хлипком Фрисковском том же) с короткими платьицами и сексуальными голыми ногами попросту естественно договорились, что понедельник День стирки – поэтому тишь стоит сейчас в таинственных рябящих бельевых веревках, сады тишины в задних дворах – тут и там видишь гараж с раскрытыми воротами, а внутри щепастые полки с банками масла – домохозяйка в халатике вытряхивает сухую тряпку с мечтательным раздраженьем – еще три таких же идут с покупками и спрашивают себя, кто это нахуй расселся на крылечке у безумца Маккарти – Молчащие задние дворы наводят на мысли о мужчинах, работающих руками, кто днем оставляет все в порядке, жены у них остаются по хозяйству, что в такой день, как этот (полотенца хлопают в унисон по всему кварталу) символично – простыни ночи проветриваются под понедельничные сплетни – Господу в солнечных небесах объява, что тут живут женщины, и о земле здесь заботятся – сумерки вернут мужчин, грохочущих по стенам, чтоб впустили, катящих домой на лязгающих роликах занять (в слепой мечте) дома, что сидели весь день, дыша и дожидаясь их – мелкие детишки меж тем, хозяева тайных крылец, падают, мечтаючи, на вихрь бельевых веревок, арктических, печальных.

Вдали словно видишь новую нацию мартышек в древесных кронах за рекой (реки нет, лишь борозда садов) – уровни и континенты стирки, развешанной обитателями дерев и семифутовыми женщинами: та самая Африка, какую находишь посреди дремотного американского дня – Вон там, поближе, они уже прибыли, все сплошь позвякивая от любопытства, мелкие падшие воробьишки – задавая себе вопросы – фьють, и нет их.

Помню, Коди в обалдении рассказывал мне, в последний раз, когда он вообще приехал в Нью-Йорк, о стуке в дверь, что длился полчаса у Джозефин, сам он спустился по пожарной лестнице на задах, домохозяин, который купил чертов этот участок, распахнул окно и сказал: «Да, в чем дело?» а Коди сказал: «Вы же не станете думать о таком дружелюбном на вид парне, как я, и уж поверьте мне, я дружелюбный славный парень, что он станет и хоть мне странно произносить это открыто и чужому человеку – но я не грабитель – поглядите на меня, просто посмотрите на меня, уверяю вас».

Как если я проглядываю книжную полку Уилсона и принимаюсь мычать песенку, пока он спорит с Мэриэн – («Лунным светом»). «Ты чего вдруг решил это спеть?»

«Ненаю».

«Это навсегда останется для меня тайной —»

Никак невозможно избежать загадок. Как люди в кафетерии улыбаются, входя и садясь за стол, но вот когда уходят, когда в унисон стулья их скрежещут назад, они собирают свои пальто и всякое с угрюмыми лицами (все они той же степени полу-угрюмости, что есть особая такая угрюмость, которая разочарование оттого, что обещанье по-первости-прибывших улыбок не оправдалось, а если и да, то после краткой жизни умерло) – и во время этой краткой жизни, у которой то же слепое бессознательное свойство, что и у оргазма, со всеми их душами все и происходит – это и есть ДУЙ – итоговая вершина, что лишь и возможна в человеческих отношениях – длится секунду – вибраторное посланье в действии – однако не так оно и таинственно, это молниеносно любовь и сочувствие. Сходно же у нас, кто творит безумную ночь до упора (четырехсторонние половые оргии, трехдневные разговоры, непрерываемые трансконтинентальные поездки), случается та мгновенная угрюмость, что объявляет о нужде поспать – напоминает нам, что все это возможно остановить – больше того напоминает нам, что миг неухватим, он уже миновал, и если поспим, сумеем призвать его снова, смешав его с неограниченными иными прекрасными сочетаньями – перетасуем старые каталожные карточки души в слабоумном галлюцинированном сне – И вот у людей в кафетерии такой вид, но лишь до того, как собраны их шляпы и вещи, потому что угрюмость – еще и сигнал, какой они друг другу отправляют, нечто вроде «Спокойной Ночи Дамы» или, быть может, внутренняя сердечная учтивость. Что за друг станет открыто щериться в лица своим друзьям, когда пора угрюмо собирать пальто и нагибаться, чтоб уходить? Значит, это знак «Вот мы выходим из-за стола, что обещал так много – это наше погребенье печального». Угрюмость пропадает, как только кто-то что-то говорит, и они направляются к двери – хохоча, отбрасывают они эхо на колготу людского их бедствия – они уходят прочь по улице в новом воздухе, предоставленном миром.

Ах безумные сердца всех нас.

Человек, читающий газету перед большой зеленой дверью, – вроде араба в городской одежде, фетровая шляпа, галстук-бабочка, клетчатые брюки из шотландки, как у Али Хана, волосы у него черные, выпирают по бокам из-под шляпы – Он сидит полулицом к кафетерию (где ждем мы, египтяне) под этой чертовой двадцатифутовой дверью, что, похоже, вот-вот откроется за ним, и зеленая чудовищная пятифутовая рука высунется, обернется вокруг его стула и втащит его внутрь, огромная дверь снова захлопнется, и никто не заметит. (А по обе стороны огромной двери по зеленому столбу!) Внутри человека этого догола разденут и унизят – но на самом деле обрадуют – он грустно потряхивает газете головой – читая, нервно двигает ногой вверх и вниз – он оттопыривает нижнюю губу, глубоко весь в чтении – но держит газету он так, вертикально сложенной, и вот сгибает ее, как женщинку, следя за напечатанным, что видно: разум его вообще-то балдеет – и ждет он чего-то другого. Большая зеленая дверь держится, как ягненок, жертвуемый солнцу на морской заре над ним, и у него крылышки.

Громадное витринное стекло в этом белом кафетерии холодным ноябрьским вечером в Нью-Йорке смотрит на улицу (Шестую авеню), но внутри у него неоновые трубчатые огни отражаются в окне и в свою очередь освещают стены японского садика, которые, следовательно, тоже отражаются и висят на улице вместе с трубчатыми неонками (и другими штуками, освещенными и отраженными, вроде неохватной этой двадцатифутовой зеленой двери с ее красным и белым знаком «выход», отраженным возле портьер слева, зеркальной колонны глубоко изнутри, смутно белых водопроводных труб, а сверху всего по правую руку и знаков, что в окне низки и выглядывают, которые гласят «Вегетарианское блюдо 60¢», «Рыбные котлеты со спагетти, хлебом и маслом» (без цены) и тоже отражаются и висят, но лишь низенько на тротуаре, потому что к тому ж они практически напротив) – так, что великая колгота Нью-Йорка ночью с машинами и таксомоторами, и людьми, спешащими мимо, и «Центром развлечений», «Книжным магазином», «Одеждой Лео», «Печатью» и «Хамбургером Уорда», и всё, ноябрьски ясное и темное, усеяно этими просвечивающими висящими неонами, японскими стенками, дверью, знаками «выход» —

Но давайте рассмотрим поближе. Усеяно и пронизано и затемнено и подрано и призрачно и, конечно, будто калейдоскоп на калейдоскопе, но поверх этой блескучей улицы затемненные или буроосвещенные окна полуночлежек Шестой авеню и битых кукольных лавок и чернопыльных слесарных мастерских, и Бюро Найма Уолдорфского Кафетерия закрыто, красные неоны через окна на другом конце – Дальше всего во тьме фокус всей этой человечьей колготы: немытое окно на четвертом этаже со шторкой, не задернутой больше чем на фут, но такой уж тонюсенькой, бурым грязным кружевам или муслиновой занавеске (и вот еще и свет погас!!) не удается скрыть тень железной кровати. Вот раз сошло с зеркальной колонны, вдруг проявилось до конца по всей своей длине, потому что вниманье мое привлеклось действительным окном, а отраженная колонна лишь едва касалась края окна, я этого не знал. Поразительней всего теперь эта отраженная зеркальная колонна, висящая на улице, что одновременно отражает трубчатый неон, настоящий внутри, а не воображаемый снаружи, а также отражает части стены, о которых я не упоминал, они не японские, а в красную и зеленую клетку. В тех окнах наверху огней больше нет, я вам скажу, что́ произошло: какой-нибудь старик допил свою последнюю кварту пива и лег спать – либо так, либо проголодался, ему хотелось голод заспать, а не тратить пятьдесят пять центов на рыбные котлеты в «Автомате» – или же старая шлюха свалилась, плача, на постель тьмы – либо они увидели, что я заметил окно четвертого этажа через дорогу в глуби безумной городской ночи – либо теперь, когда свет погашен, им меня видно лучше сквозь все эти смятенья отраженного света (я теперь знаю, что паранойя – это виденье того, что происходит, а психоз – галлюцинированное виденье того, что происходит, что паранойя есть реальность, что паранойя есть содержимое вещей, что паранойя никогда не удовлетворяется). Другие знаки, оконные, отражаются вот так:

(поднесите к нему зеркало)

и через дурачества эти вспышками проносятся машины, и жопы пешеходов спешат мимо холодной вспышкой, когда желтые таксомоторы, вспышка – ярко-желтый мазок, когда люди, вспышка запоминается и человечья (рука, сумка, ноша, пальто, сверток холстов, тусклое, над ним парящие белые лица) – Когда машина, вспышка темна и сияет, и пялишься в нее ради всех признаков вспышек, иногда видишь лишь мягкие щелчки, входящее и исходящее свеченье от неоновых огней, переплетенных на улице – и белую линию посреди Шестой авеню, и лишь малейший намек на кусок мусора в канаве через дорогу, если только не напоминанье о самой канаве, не глядя, но только впитывая, пока пялишься, а люди проходят, и ты знаешь, что они такое (два тексасца! Я так и знал! И два негра! Так и знал!) битый серый купе вспышкой насквозь с таким видом, будто из Массачусетса (рьяные канадцы приезжают ебаться в отелях Нью-Йорка) – вот задом наперед буквы «Горячий шоколад вкусно» смещают свою глубину, когда глаза у меня округляются – они танцуют – сквозь них я знаю город, да и Вселенную – Вот теперь и наконец-то прямо рядом с этой частью витринного стекла, куда я пялился полчаса, вглядываясь в область шести дюймов между шторами и окном – зеркало с боковой стены, которое отражает все, что происходит справа от меня на улице, фактически тем местам, что я даже не вижу, поэтому пялясь в свою «вспыхалку», я вдруг увидел, как из угла моего глаза выехало такси и просто так никуда и не приехало, взяло и исчезло – оно двигалось справа в действительности, в отражении слева, а я наблюдал вспышку действительно едущих вправо машин и таксомоторов – В том шестидюймовом пространстве еще и люди есть, соблюдают те же законы движения и отражения, только не с такого огромного расстояния, потому что они ближе к плоскому стеклу, а точнее к чудодейному зерцалу, и не отброшены на дороге, появляющейся издали. Наблюдаю эту «вспыхалку», и тут появилась машина и встала прямо в ней, то есть видно очень сияющее новое крыло (затмевая, к примеру, белую полосу посреди дороги) и в том крыле, которое круглое, те чокнутые маленькие образы вещей и света, что видны на круглых сиячках (как все равно что у тебя нос огромнеет, когда приглядишься поближе) те образочки, но для меня слишком мелкие, чтоб можно было издалека наблюдать их в деталях, играют – а играют они лишь потому, что вспыхивает красный неон, и всякий раз, как он загорается, я вижу их больше, нежели когда нет, – и в действительности главный неоновый чокнутый образ играет на серебряном ободе передней фары «олдзмобила-88» (это я уже поглядел и вижу), пока тот вспыхивает и гаснет красным, и я слышу поверх лязга и сонливости столовской посуды (и шелеста крутящихся дверей с хлопающими резинками) и стонущих голосов, я слышу поверх этого слабые клаксоны и движущиеся спешки города, и у меня великое бессмертное мегаполисное в-городе чувство, в которое я впервые врубился (и все мы) во младенчестве… шмяк в сердце сияющих блесков.

Бродя подземками, я вижу негритянского кошака, он в обычной серой фетровой шляпе, но темно-синей, или же лиловатой, рубашке с белыми сверкающими типа-перламутровыми пуговицами – сером пиджаке от костюма акульей кожи поверх – но в коричневых брюках, черных ботинках, темно-синих обычных носках с одной полосой и габардиновом широком пальто, коротком и битом, с нижнекраями, распущенными дождем – везет бурый бумажный сверток – лицо (он спит) большого мощного бойца, угрюмое, толстогубое (толстая африкская губа) но странно толстенькое милое лицо – темная бурокожа – большие руки болтаются, ногти у него розовые (не белые) и испачканы от трудовой работы – Похож на Джо Луиса, только такого Джо Луиса, кто не знал ничего, кроме леденяще холодных утр харлемской зимы, когда старые чернобичи бесконечно битее старика Коди Помрея алкашного Денвера проходят мимо в шерстяных шапочках, натянутых на уши без каких-либо видов на какое бы то ни было будущее, разве что грязные снега ниже нуля – Вид его дик, испуган, едва ль не в слезах, когда он просыпается, подремав, и глядит через проход на краснолицего белого человека в очках и в серой одежде с большим красным рубином на пальце, словно бы мужчина этот хотел убить конкретно его… (фактически у мужчины глаза закрыты, он резинку жует). Вот кошак увидел меня и смотрит на меня с каким-то рассветающим простым интересом, но тут же снова впадает в сон (люди на него и раньше смотрели).

Кошак этот едет с работы в Куинзе, где, несомненно, есть проволочная ограда, и он везет с собой какую-то тряпку и едет с непокрытой головой. Вот его большая харлемская шляпа снова на нем (я сказал обыкновенная? В нее вделана эта чумовая харлемская острота, что взносит до вершин, это восточная шляпа, тысячи кошаков на улице). Он меня к тому же наводит на мысли о странном негритянском клохтанье или полосканье в голосе, что сопровождает странно смиренное шутовское положение Американского Негра, и оно ему самому нужно и хочется из-за в первую голову кроткой святости, как у Мышкина, смешанной с первобытным гневом у них в крови. Выходя, он прошел-ковылял наружу, с бока на бок, пощелкивая, ленивый, полусонный: «Ты чё делаешь? Чё ты делаешь?» типа, и он, казалось, мне говорил – Черт, вот и нет его, свалил, я его люблю.

Но теперь давайте рассмотрим тех американских дурней, кто хочет стать большими рыгунами и ездить подземкой в накрахмаленных белых воротничках (О Джи-Джей, твоя бездна?) и в «деловой» одежде, и однако же ей-богу смеются они и охотно пыжатся перед своими друзьями, совсем как счастливые Коди, Лео, Чарли Биссоннетты времени – вот этот вот мелкий предприниматель, на самом деле парень хороший, это я могу определить по его умоляющему хохотку – такому, что давится и говорит: «О да, и не говори, я тебя в тот раз любил!» И горе! горе! мне, я теперь вижу, что он калека – левая стопа – и лицо его теперь есть лицо серьезного хмурящегося рьяного инвалида, может, как лик того чудовища на доске с колесиками с Лэример-стрит, который, должно быть, обернулся крупно и рьяно со своих исподов, когда увидел его, молодого Коди, как тот шел, стуча-мячом, вдоль по улице из школы в скосе трагических утраченных предвечерий, давно уж отошедших от памяти любви, что есть секрет Америки – утрачен и он, этот подземочный инвалид, в складках своих же толстых встопорщенных шейных мышц, как у мужчины – несет конверт бумажной папки – болтая с высоким парнем помоложе в очках, которым восхищается и к кому подается, разумеется, с любовью старшего ко младшему, а особенно человека больного к здоровому тупочелу, как повсюду.

Ближе к дому, в Джамейке, по-прежнему бродя, славное окно пекарни: вишневый пирог с маленьким круглым отверстием посередине показать глазированные вишенки – то же у всех прочих пирогов с корочкой, включая с фаршем, яблоком – фруктовые пироги с вишнями, орехами, глазированными ананасами, сидящими в воздетых картонных чашечках – изумительные тортики с заварным кремом, с золотыми лунами – припудренные слоеные с лимонной начинкой – маленькие сверх-особые печеньки двух оттенков – также двуцветные шоколадные глазури на круглых красивых шоколадных тортах с посыпкой бурыми крошками вокруг донных краев и прелестными распущенными конструкциями самой глазури – сделаны лопатками пекаря – Жирные восхитительно вкусные яблочно-ананасные тортики, что похожи на увеличенные издания тортиков из «Автомата», комковатая глазурь с блеском – Все смотрят – Дикие драные кокосовые пирожные с вишенкой в середине… как чумовые седины.

Очерки дерева на фоне серых дождливых сумерек —

Я содрогнулся от радости, завидя тортик с розовой глазурью сверху, весь распущенный, с красною вишней в середине, бока вокруг все покрыты шоколадной крошкой!

Но через дорогу унылый приход. На газоне перед ним две двадцатифутовые елки – здание того причудливо бледного оранжевого кирпича, цвета блевоты, кошачьей тошнотины – расфранчено в английском стиле, или саксонском, с крепостными бастионами над входом, дубовой дверью, но бледно-бурой, не темной, с тремя маленькими застекленными окошками сверху для красоты и одним посередине в целях смотреть, кто входит – с каждой стороны серой бетонной рамы всего этого с резным старошрифтовым словом Приход там веселенькие английские лампы Чарлза Дикенза – затем два маленьких узких окошка-щели где-то в фут шириной, четыре фута вниз – в основаньи этого скукоженного входа подвальное окошко за каким-то бетонным защитным поребриком (безымянным, чокнутым, как кустарники рождественской елки перед пригородной адвокатской конторой и маленькими проволочными оградками вокруг кустиков, формы:

Назад Дальше