Девушка из золотого атома (сборник) - Мюррей Лейнстер 19 стр.


— А каковы границы этой сферы? — спросил Макэндрюс.

— Границы? — Хоутри был явно озадачен.

Макэндрюс некоторое время молчал. Потом достал из кармана желтый листок телеграммы.

— Сегодня умер молодой Питер Лавеллер, — сообщил он без видимой связи с предшествующим разговором. — Умер там, где хотел: в засыпанной траншее, прорезанной через древнее владение сеньоров Токелен, близ Бетюна.

— Он умер там? — Хоутри был предельно изумлен. — Но я читал, что его привезли домой; что это один из ваших триумфов, Макэндрюс!

— Он уехал умирать туда, где хотел умереть, — медленно повторил хирург.

Так объяснилась занимавшая прессу уже несколько недель странная скрытность семьи Лавеллеров: они никак не хотели сказать, что сталось с их сыном-солдатом. Молодой Питер Лавеллер был национальным героем. Единственный сын старшего Питера Лавеллера — как вы понимаете, и эта фамилия вымышлена, — он был наследником миллионов старого угольного короля и смыслом его существования.

В самом начале войны Питер отправился добровольцем во Францию. Связей и денег отца было бы достаточно, чтобы обойти французский закон, по которому каждый должен был начинать армейскую карьеру с самых низов, но молодой Питер и слышать не хотел о протекции. В нем горело благородное пламя мушкетеров и крестоносцев.

Привлекательный, голубоглазый, шести футов роста, двадцатипятилетний мечтатель поразил воображение французских солдат. Они очень любили Питера. Дважды он был ранен, и когда Америка вступила в войну, его перевели в экспедиционный корпус. При осаде Маунт Кеммель он получил еще одну рану, которая вернула его домой, к отцу и сестре. Я знал, что Макэндрюс сопровождал его в Европе и полностью излечил — во всяком случае, все так считали.

Но что с ним случилось потом и почему он отправился умирать во Францию? Макэндрюс положил телеграмму в карман.

— Есть границы, Джон, — обратился он к Хоутри. — Лавеллер был как раз пограничным случаем. Я вам расскажу. — Он поколебался. — Может, я поступаю неверно, но мне кажется, что Питер не возражал бы… он считал себя открывателем. — Он снова помолчал, потом принял решение и повернулся ко мне.

— Меррит, можете использовать мой рассказ, если сочтете его интересным. Но если решите использовать, измените имена и, пожалуйста, постарайтесь, чтобы по описаниям нельзя было никого узнать. Важна, в конце концов, суть случившегося — а тому, с кем это случилось, теперь все равно…

Я пообещал; вам судить, насколько я сдержал свое слово. Теперь я расскажу эту историю так, как тот, кого я назвал Макэндрюсом, рассказывал нам ее в полутемном каминном зале…

* * *

Лавеллер стоял за бруствером первой линии траншей. Была ночь, ранняя апрельская ночь северной Франции, — те, кто бывал там, поймут, о чем идет речь.

Рядом с Питером стоял траншейный перископ. Ружье лежало рядом. Ночью перископ практически бесполезен; поэтому Питер всматривался в щель между мешками с песком, разглядывая трехсотфутовой ширины полосу ничейной земли.

Он знал, что напротив, в такую же щель в немецком бруствере, другие глаза напряженно следят за малейшим движением.

По всей ничейной полосе лежали причудливые груды, и когда осветительные снаряды заливали полосу белым светом, они, казалось, начинали двигаться: вставали, жестикулировали, протестовали… И это было ужасно, потому что шевелились мертвецы: французы и англичане, пруссаки и баварцы — отходы работы красного винного пресса войны… На проволочном заграждении — два шотландца. Один был прошит пулеметной очередью, когда перелезал через заграждение. Взрыв перекинул его руку на шею товарища, который погиб в следующее мгновение. Так они и висели, обнявшись; и когда загорались и угасали осветительные снаряды, казалось, что шотландцы раскачиваются, пытаясь выпутаться из проволоки, убежать…

Лавеллер дико устал. Сектор ему достался тяжелый и нервный. Почти семьдесят два часа он не спал, потому что несколько минут оцепенения, прерываемые сигналами тревоги, были еще тяжелее, чем бодрствование.

Артиллерийский обстрел продолжался почти непрерывно. К тому же, еды в дивизии мало, а доставлять ее очень опасно. За ней приходилось ходить за три мили под смертельным огнем.

И постоянно нужно было восстанавливать бруствер, соединять разорванные провода, все снова и снова приходилось проделывать ту же утомительную работу, потому что был приказ: удержать сектор любой ценой.

Сознание Лавеллера почти отключилось, сохранялась только способность видеть. И зрение, повинуясь его сжатой в кулак воле, из последних сил исполняло свой долг: Лавеллер будет слеп ко всему, кроме узкой полоски земли, пока его не сменят с поста. Тело его онемело, земля уходила из-под ног, иногда ему казалось, что он плывет… — как те два шотландца на проволоке!

Почему они не могут висеть неподвижно? Какое право имеют люди, чья кровь давно вытекла и стала черным пятном, плясать и выделывать пируэты под аккомпанемент разрывов? Черт их возьми — хоть бы какой снаряд похоронил их, сбросил с проволоки, смешал с землей…

Выше по склону, примерно в миле находился старый замок — шато, вернее то, что от него осталось. Там глубокие подвалы, куда можно забраться и хорошо выспаться. Он знал это, потому что несколько столетий назад, впервые оказавшись на этом участке фронта, он уже ночевал там.

Каким счастьем было бы вползти в эти подвалы, прочь от войны, прочь от безжалостного дождя; снова спать в доме с крышей над головой.

— Я буду спать, и спать, и спать — и спать, и спать, и спать, — бормотал Питер и действительно чуть не заснул: мерный ритм повторения сыграл роль колыбельной.

Осветительные снаряды вспыхивали и гасли, вспыхивали и гасли; потом послышался треск пулемета. Сначала он решил, что это стучат его зубы, пока остатки сознания не подсказали ответ: какой-то нервный немец изрешетил беспокойных мертвецов.

Послышались чавкающие шаги. Нет необходимости оборачиваться: это свои. Иначе они не прошли бы часовых на повороте. Тем не менее его глаза невольно скосились на звук, и он увидел трех рассматривающих его человек.

Над головой плыло не менее полудюжины огней, и в их свете он узнал подошедших.

Один из них — знаменитый хирург, который приехал из базового госпиталя в Бетюне, чтобы посмотреть, как заживают раны после проведенной им операции; рядом — майор и капитан. Они, несомненно, направляются к подвалам. Что ж, кому-то должно быть хорошо. Питер отвернулся к щели.

— Что-то не так? — это майор обратился к гостю.

— Что-то не так… что-то не так… что-то не так? — слова мелькнули в мозгу, разгоняя сон.

Действительно, что не так? Все в порядке! Разве он, Лавеллер, не на посту? Измученный мозг гневно бился. Все в порядке. Почему они не уйдут и не оставят его в покое?

— Ничего, — сказал хирург. И опять слова забились в ушах Лавеллера, маленькие, шепчущие, шустрые, как мыши: «Ничего — ничего — ничего — ничего».

Но что говорит хирург? Почти не понимая смысла, он ловил обрывки фраз:

— Идеальный пример того, о чем я вам говорил. Этот парень — абсолютно истощенный, вымотанный, уставший. Все его сознание сосредоточено на одном — на бдительности… сознание истощилось, так что высвобождается подсознание… сознание реагирует только на один стимул — движение извне… но подсознание так близко к поверхности, что почти не удерживается… что оно… если его совсем освободить…

О чем это они говорят? Питер прислушался к шепоту.

— В таком случае, с вашего разрешения… — это опять хирург… О чем они? Разрешение на что? Почему они не уходят, почему не перестанут его беспокоить? Ему так трудно смотреть, а теперь еще приходится слушать. Что-то промелькнуло перед его глазами. Он совсем перестал понимать, что происходит. Должно быть, затуманилось зрение.

Он поднял руку и потер глаза.

Небольшой светлый кружок вспыхнул прямо перед ним на бруствере. Луч карманного фонарика. Что они ищут? В круге появилась рука, рука с длинными гибкими пальцами. В ней листок бумаги, на нем что-то написано. Хотят, чтобы он еще и читал? Не только смотрел и слушал, но еще и читал! Он приготовился возражать.

Прежде чем застывшие губы смогли произнести слово, он почувствовал, как кто-то расстегнул верхнюю пуговицу его шинели, чья-то рука сунула что-то в карман рубашки, как раз над сердцем.

Кто-то прошептал:

— Люси де Токелен.

Что это значит? Это не пароль.

В голове у него загудело — как будто он погружался в воду. Что за свет слепит его даже сквозь закрытые веки? Он с трудом разлепил глаза.

Лавеллер смотрел прямо на золотой диск солнца, медленно садившегося за строем благородных дубов. Он опустил взгляд. Он стоял по щиколотку в мягкой зеленой траве, усеянной маленькими голубыми цветами. Над их чашечками жужжали пчелы. Парили маленькие желтокрылые бабочки. Дул мягкий ветерок, теплый и ароматный.

Ему тогда это не показалось странным — нормальный домашний мир — мир, каким он и должен быть. Но он помнил, что когда-то был в другой жизни, совсем не похожей на эту, в мире несчастий и боли, кровавой грязи и холода, в мире жестокости, где ночи — мучительный ад раскаленных огней и яростных смертоносных звуков, в мире измученных людей, которые ищут и не находят отдыха и сна, в мире танцующих мертвецов. Где это было? Неужели действительно может существовать такое? Или это сон? Теперь ему совсем не хотелось спать.

Он поднял руки и посмотрел на них. Загрубевшие, исцарапанные и грязные. Обнаружил, что одет в грязную рваную шинель. На ногах ботинки с высокими голенищами. Рядом с ботинком полураздавленный букетик голубых цветов. Он почти застонал от жалости и наклонился, чтобы поднять раздавленные цветы…

«Слишком много мертвых, слишком много», — прошептал он и смолк, удивленный собственными словами. Он на самом деле пришел из того кошмарного мира? Как иначе он мог попасть в этот рай в таком отвратительном виде?

Где он теперь? Как мог добраться оттуда сюда? Ах, да, был пароль… Какое-то имя...

Он вспомнил: «Люси де Токелен».

Лавеллер произнес это вслух, все еще стоя на коленях.

Мягкая маленькая рука коснулась его щеки. Низкий сладкий голос ласкал истосковавшийся слух.

— Я Люси де Токелен, — сообщил этот голос. — А цветы вырастут снова. Но это очень мило, что вы о них горюете.

Он вскочил на ноги. Рядом с ним стояла девушка, стройная девушка лет восемнадцати, с туманным облаком волос вокруг маленькой гордой головки; ее большие карие глаза, устремленные на него, были полны нежности и жалости.

Питер стоял молча, насыщая свой голодный взор: низкий широкий белый лоб, красные, красиво изогнутые губы, округлые белые плечи, светящиеся сквозь шелковую паутину шарфа, стройное сладкое тело в облегающем платье необычного покроя с высоким поясом.

Она и так была достаточно хороша, но для жадных глаз Питера она казалась чем-то большим: источником, бьющим в безводной пустыне, первым прохладным ветерком сумерек после иссушающего дня, картинами рая для души, только что освободившейся от столетнего ада. Под его горящим восхищенным взглядом она опустила глаза, слабая краска появилась на ее белом горле, поползла по лицу…

— Я… я мадемуазель де Токелен, мессир, — прошептала она. — А вы…

Он заставил себя обрести дар речи.

— Лавеллер… Питер Лавеллер… так меня зовут, мадемуазель, — запинаясь, выговорил он. — Простите мою грубость… но я не знаю, как оказался тут… и не знаю, откуда пришел… из мира, совсем не похожего на ваш. А вы… вы так прекрасны, мадемуазель!

Ясные глаза на мгновение задержались на нем, в них промелькнула шаловливая улыбка. Потом она снова опустила веки.

Он, казалось, весь ушел в свой взгляд. Но потом к нему вернулось недоумение.

— Не скажете ли, что это за место, мадемуазель, — Питер по-прежнему запинался, — и как я здесь оказался, если вы… — Он замолчал. Откуда-то издалека, из других времен и пространств на него надвигалась огромная, тяжелая усталость. Он чувствовал ее приближение… все ближе и ближе… она коснулась его, прыгнула на него, он повалился на землю…

Две мягкие теплые руки схватили его. Его тяжелая голова упала на них. Сквозь тесно прижатые маленькие ладони в него вливалась сила. Усталость как-то сжалась, начала медленно отступать… исчезла…

Но возникло непреодолимое, неконтролируемое желание плакать… плакать от облегчения, что усталость ушла, что дьявольский мир остался где-то далеко, что теперь он здесь, с этой девушкой. Его слезы покатились на ее ладони.

На самом ли деле голова ее склонилась к нему, губы ее коснулись его волос? Или это ему показалось? Он тряхнул головой и встал.

— Не знаю, почему я плакал, мадемуазель… — начал он; и тут увидел, что ее белые пальцы переплелись с его — избитыми, почерневшими. Он выпустил ее руки.

— Простите, — пробормотал он. — Я не должен был вас касаться.

Она сделала быстрое движение, схватила его ладони, крепко сжала их.

Глаза ее сверкнули.

— Я вижу их не так, как вы, мессир Пьер, — ответила она. — И даже если бы я видела пятна, разве это не пятна крови из сердец храбрых сынов, воевавших под знаменами Франции? Считайте их боевой наградой, мессир.

Франция — Франция? Да, так назывался мир, который он оставил за собой; мир, где живые люди тщетно ищут сна, а мертвецы пляшут.

Мертвецы пляшут — что это значит?

Он бросил на нее тоскливый взгляд.

С коротким жалостливым возгласом она на мгновение прижалась к нему.

— Вы так устали. Вы голодны, — прошептала она. — Ни о чем не думайте, ничего не старайтесь вспомнить, мессир, пока не поедите, не напьетесь и не отдохнете немного.

И тут Лавеллер увидел невдалеке шато. Увенчанное изящными башенками, величественное, безмятежное, из серого камня, благородное, со шпилями и вымпелами, устремившимися к небу, словно плюмаж на шлеме гордого воина. Взявшись за руки, как дети, мадемуазель де Токелен и Питер Лавеллер пошли по зеленому газону к замку.

— Это мой дом, мессир, — сказала девушка. — А вон там, среди роз, нас ждет моя мать. Отца нет, и он расстроится, что не встретился с вами. Но вы с ним увидитесь, когда вернетесь.

Он вернется? Это означает, что — для начала — он отсюда уйдет. Но куда он отправится и откуда вернется? На мгновение взгляд его затуманился; потом вновь прояснился. Он шел среди роз; тонул в розах; розы были повсюду — большие, ароматные, раскрытые цветы, алые и шафрановые, розовые и совершенно белые; они росли гроздьями и полосами, взбирались на террасы, образуя у основания шато ароматный прибой.

По-прежнему рука об руку они прошли с девушкой между розами и оказались у стола, накрытого белоснежной скатертью и бледным фарфором. Стол стоял в беседке.

За ним сидела женщина. Она совсем недавно миновала расцвет своей дамской прелести, подумал Питер. Волосы ее напудрены, щеки розовые и белые, как у ребенка, глаза сверкают, они тоже карие, — как и у мадемуазель, и добрые, мягкие. Знатная дама старой Франции.

— Мама, — сказала мадемуазель, — представляю тебе сэра Пьера Ла Валье, очень храброго и достойного джентльмена, который почтил нас своим недолгим присутствием.

Ясные глаза женщины внимательно рассматривали его. Потом она чуть склонила величественную белую голову и протянула над столом тонкую руку.

Питер понял, что должен поцеловать руку, но не решался, помня о том, насколько он грязен.

— Сэр Пьер видит мир иначе, чем мы, — девушка рассмеялась ласковым, золотым смехом. — Мама, можно он увидит свои руки так, как мы?

Беловолосая женщина улыбнулась и кивнула, и взгляд ее, заметил Лавеллер, был полон той же доброты и жалости, что была в глазах девушки, когда она впервые на него посмотрела.

Девушка слегка коснулась глаз Питера и взяла его ладони в свои — они теперь были белые, изящные, чистые и даже красивые.

Он с огромным трудом подавил удивление, поклонился, взял в свою руку изящные пальцы дамы и поднес их к губам.

Она позвонила в серебряный колокольчик. Сквозь розы прошли два высоких человека в ливреях, приняли у Лавеллера его шинель. За ними последовали четыре негритенка в алой, вышитой золотом одежде. Они принесли серебряные тарелки — мясо, белый хлеб, пирожные, фрукты — и вино в высоких хрустальных флаконах; все это чуть не свело Питера с ума.

Назад Дальше