А «Скорая» уже едет (сборник) - Ломачинский Андрей Анатольевич 2 стр.


Но никто не позвонил, не пришел, не вспрыгнул на подоконник и не отрекся. В тот же день, который мне назначил Игнатович, я был уже собран, подтянут, и без конца отряхивал много раз стираную рубашку и брюки, последние из тех, которые не побывали в моих прошлых приключениях, и которые я долго и старательно наглаживал, добиваясь бритвенной остроты стрелок. Мои туфли, хоть и потертые, сияли кремом и даже приобрели некоторый шик, который через некоторое время показался мне лишним, стал стеснять, и я даже пошлепал ногами по пыли, чтобы это сияние умерить.

Врач Юлия, снова сменившая наряд (на этот раз это была салатно-зеленая форма), бегло взглянула на меня, нахмурилась и кивнула мне на дверь машины. Я кинулся было, и тут сообразил, что дверь эта – не та. Оплошность допущена, и вновь щеки мои стали красными. Оказалось, и мне это уж после растолковал водитель Николай, тихий, мощный, с сальными редкими волосами и грустными глазами вдовца, что врач, как главный в бригаде, всегда сидит впереди. Как бы то ни было, я увял, и оказался в салоне нашей санитарной машины. Благословенное место! Словно очарованный, я водил руками по мокрой от гипохлорита клеенке, закрывающей дерматин носилок, по скользкой пластмассе панелей, по выпуклостям дефибриллятора, по гибкой резине шлангов аппарата искусственной вентиляции легких, даже по бугристой стали переборки, отделяющей от меня моего врача, и шептал под нос: «Этот мир – мой». Забылся и конфуз с окаянной дверью, забылся страх, забылся подоконник и сатанинский заведующий, все забылось, осталась лишь эта машина, и стук колес носилок о пандус, и легкий перезвон флаконов с растворами в укладке.

Перед первым же вызовом мне был учинен форменный допрос, без пристрастия, но с дотошным выяснением, много ли я знаю и умею. Сказать, что знания мои давно истлели, я, разумеется, сил в себе не нашел, и я отводил глаза, пытаясь отвечать ангелу так, чтобы не быть уличенным во лжи немедля: на вопрос, умею ли я пунктировать вены и ставить периферические катетеры (само слово «катетер» мне казалось чужим и колючим) я уклончиво бормотал, что, мол, меня учили, да, и что если надо, то – конечно. Юлию это не удовлетворяло, и пока мы ехали куда-то, она вновь, полуобернувшись, задавала вопросы про знание оборудования, алгоритмов оказания помощи, тактики ведения и еще черт знает чего… и мне приходилось выкручиваться, стараясь не смотреть на ее профиль в узком окне переборки, тонко очерченный падающим светом, и было мне снова горько и гадко, как тогда, когда я врал родителям, обещая, что больше ни-ни, никаких друзей, портвейна и сигаретного дыма столбом в чужих равнодушных комнатах. Ангел выглядел все больше раздосадованным, и я все больше и больше падал духом. Насмешники-боги щадили меня весь этот длинный день, мне не приходилось делать ничего из того, о чем меня так настойчиво выспрашивала моя врач, и от того я все больше и больше мрачнел, почти уже ненавидя Игнатовича и его это предательское «освоитесь», заставившее меня впиться жалом шариковой ручки в писчую бумагу и подписать себе приговор. Ну ладно, гневно говорил себе я, пусть пока что сплошная поликлиника, жалобы на бумагу, таблетка – в рот, доброе слово вдогонку, а дальше-то, дальше? Юлия ловко и с тактом расправляется с очередным вызовом, а я лишь хожу следом, все больше начиная сознавать свою ненужность и тонуть в ней.

Ночь выскочила как-то неожиданно, боком, словно крыса из водосточной трубы, и сверчки возвестили ей свою шумную хвалу изо всех щелей. Ах, майская ночь… разве дано кому достойно воспеть твою пьянящую, щемящую душу красоту? Россыпь крупной звездной крошки куполом на темно-синем небе? Пряный аромат уставших цветов, дремотно сложивших лепестки? Теплый ветер, полный нагретой пыли, в который то и дело вкрадывается прохладная струя, ласковой ладонью проводящая по мокрой от пота коже? Огромную желтую луну, запутавшуюся в ветвях платанов? Неясную тоску и томление в груди при одном взгляде на разлитое лунное серебро на ветвях, листьях, искрящемся асфальте, зеркальных лужах? Луна, луна… богиня ночи… богиня, лишающая покоя и сна, как же часто ты меня звала, когда в глазах плескалась пьяная муть, а душу грызла горечь, обида и глухая ненависть, гладила призрачными пальцами подоконник и уверяла серебристо, что все, что мне нужно – это лишь сделать шаг, раскинув руки, и лунная дорога примет меня…

Но не пошел я по той дороге, и теперь она льется с неба не для меня, а моя дорога – иная, и уж далеко не из серебра.

– Едем, – бросила мне хмурая Юлия вместе с белым прямоугольником карты вызова. Карту я поймал, бережно свернул и спрятал в нагрудный карман.

Дорога постелилась под ноги, была она черна и непроглядна. Чернели и стены домов, окружавших нас, светили глазами окон, угрожающе, сурово…

«Сейчас будет… ну, к примеру, инфаркт с кардиогенным», – тоскливо думал я. «Или инсульт с комой… или еще какая-нибудь дрянь, названия которой я даже не вспомню, и начнется, и покатится, и будет ангел мой чернее, чем эта ночь, глядя, как я беспомощно шарю руками по распахнутому оранжевому ящику, не зная, за что хвататься… А, хотя и к лучшему это – с утра пойду к хитрому Игнатовичу, возьму его за отвороты его крахмаленного халата и вытрясу его хитрую душу… впрочем, нет, не буду я вытрясать из него душу, нет у него души, просто порву свое заявление, или напишу другое. И не будет больше этой дороги, этого скрипучего кресла подо мной, и подернется пепельным дымом силуэт Юлии в окошке переборки, и… ну а там посмотрим».

Так я малодушничал, пока машина, раскачиваясь, останавливалась, фыркала и отплевывалась выхлопной трубой, роняя бензиновые капли в мутные лужи. Я не хотел уходить из этого мира, который так коварно впустил меня, но впустив – не собирался удерживать. Ведь я уже был очарован и пьян этой майской ночью, темнотой подъезда, гулким звуком наших шагов, легкими прикосновениями плеча Юлии, шедшей чуть поодаль, но все же рядом…

Нас встретил некий юркий, с ежиком черных волос и подлыми, скользящими глазами, в которых стояла ядовитая влага. Помню, как заскакали, запрыгали по подъездному колодцу злые, матерные слова:

– … ать…. ать! Задушу, если сейчас не спасете! Ах… сука!

В той квартире было скверно. Горела лампа, с которой (я невольно передернулся) был грубо сорван абажур, и плясали черные дьяволы теней на стенах. Прогоркло и резко пахло уборной, кислым борщом и, почему-то, горелым чадом резины. Юркий метнулся мимо, вновь возник, и заскрежетали его зубы, выплевывая привычное:

– Твари!!

В воздух взметнулся кулак с обкусанными плоскими ногтями, и тогда, словно в пелене, я положил руку на плечо моего херувима, отстранил и сильно толкнул юркого в грудь. Тени затряслись, вытянулись, и задрожали. Я толкнул еще раз, и сильнее, потом сгреб его тщедушное тело и пообещал:

– Убью сукиного сына. На куски, курва.

Кажется, добавил что-то еще, и юркий, прянув во тьму подъезда, растаял в ней, и я тут же забыл о нем. На полу лежал больной, а на коленях рядом с ним стояла Юлия. Больной был плох, и даже очень плох, и самое плохое было в том, что мы, возможно, уже опоздали. Он вяло сучил ногами, хрипло и очень неровно дышал, оплевывая тощую впалую грудь белой пенистой слюной, а его губы уже наливались густым синим, как спелые сливы. Черной змеей тянулась по его запястью вялая кровь, точившаяся из раны локтевого сгиба, украшенного лиловыми кровоподтеками и бурыми язвами… ах, хотел бы я сказать, что не видел этого никогда, но – видел, видел. В той пустой жизни, которую я проживал ранее, было и такое. И звали меня тогда, мутно и радостно, приветствуя мой приход в очередную квартиру – «вмазчик». Наверное, поэтому я и забыл про все свои страхи – слишком уж знакомая была картина. И юркий этот подлый, что был изгнан – не первый в моей жизни. С такими людьми я умел общаться, даже лучше – чем с ангелами вроде Юлии. Так-то…

Дальше как-то все закрутилось – распахнул свою, пахнущую спиртом и парами хлора, оранжевую пасть терапевтический ящик, затрещала разрываемая обертка на шприце, прочь улетел «носик» ампулы с налоксоном, коричневой змеей обвился вокруг тощей руки резиновый жгут. И наступила катастрофа.

– Нет их, – сказала Юлия, бледная, с некрасивым румянцем на щеке.

– Простите?

– Вен нет. Нигде нет. Со стажем уже… гаденыш.

Больной дышал все хуже, и синева все гуще обступала его лицо. Я такое видел, и не раз. Видел однажды, как все заканчивается, а заканчивается следующим образом – будет короткий, хлюпающий вдох, затем он задвигает челюстью, словно жуя что-то, и затихнет уже навсегда.

– Кислород… – услышал я голос ангела, и такие жалкие, почти молящие нотки послышались мне в нем, что ступор мой прошел мгновенно.

– Обойдется. Штаны спускай с него.

– Как – штаны?

Пальцы врача уже возились с нелепо большой пряжкой, и, кажется, они дрожали… Ведь мой ангел молод, очень молод, внезапно осенило меня, и вся эта черствость и придирчивость – напускная, боится она, потому и просила себе опытного, не такого, как я. Откуда ей знать…

Я грубо согнул тонкую, с выпуклыми коленями, ногу лежащего, сдвинул вбок – вот он, «колодец», а как же! Крупная язва в паху, неловко прижженная сигаретами, сплошной, незаживающий рубец, от которого по паховой складке вверх уходил тяж выпирающих из-под бледной кожи увеличенных лимфоузлов. Пальцы привычно легли на цилиндр шприца, взбухла капля налоксона на срезе иглы, устремившемся туда, в смрадную глубину раны.

– Куда… куда? – услышал я сзади. – Игорь… там артерия, нерв рядом!

Да-с, артерия, нерв. Мне ли не помнить первых опытов, когда игла начинала пульсировать, в шприц само, без оттягивания поршня, вплывало настойчивое кровавое облачко, а поршень упруго толкался в палец… Я мотнул головой, прогоняя поганое видение. Пустое оно, вся моя прошлая жизнь – пустая, а эта, новая – настоящая, пусть в ней и есть место золотым очкам Игнатовича и его коварному голосу, но ей и только ей я хочу жить, пока рядом со мной будет светлый ангел, избавивший меня от пьяной, черной гадости.

– Аааааааххххх! – издал горлом лежащий и забил ногами. Ноги я зажал, а рукой уперся в тощую грудь.

И стало хорошо – несмотря на грязную ругань, плевки и вонь, тяжкой тучей плывшую по сумрачной, с корчащимися тенями, комнате – сгинули они куда-то. Я видел лишь Юлию, и яркий свет в ее глазах, странную нежность и благодарность, сменившие недавний страх, и мне было так спокойно здесь, в гнусном, провонявшем опием-сырцом и ангидритом, притоне. Спасенный же не понимал, и лишь плевался…

А потом снова была ночь, и огромная луна царила в голубом мареве ночи, и снова бил ветер в лицо, так же бряцали о лафет колеса носилок, а я лишь улыбался и что-то шептал, кажется – бессвязное, кажется – имя…

Так или иначе, но через два дня я снова сидел на знакомом диване, а кот Подлиза, уже не страшный и совсем ласковый, терся о брючину, требуя ласки.

– Все же вы – очень проблемный человек, Игорь Николаевич, – говорил мне золотоглазый Игнатович, но почему-то это уже не пугало меня. Я молчал, а он внезапно посуровел, и продолжал: – Всего одна только смена – и уже дел натворили. Мда… дел. Одним словом, хочу, чтобы вы знали сразу – Каплину я вам не отдам. Учтите.

– Не отдадите?

– Нет, – кивал заведующий. – Не отдам.

«Как же вы смеете не отдать?» – хотел выкрикнуть я, и промолчал. Запах дьявольской серы щекотал мои ноздри, и я, улыбаясь застывшей улыбкой, все ждал, когда же поверх моего заявления ляжет другое, где мне надо будет расписаться кровью.

– С кем же мне работать?

Заведующий помолчал, поиграл бровями и ответил:

– Четыре года… без опыта… и ваше прошлое, опять же…

– Позвольте, – свирепея, начал я, – какое это имеет…

– Никакого, – перебил он, и внезапно улыбнулся. – Но я вам ее не отдам – раньше, чем через год-другой.

«Но почему?» – снова возмутился я, и снова молча.

– Доктора у меня в дефиците. И если еще одна в декрет уйдет – работать будет некому.

– Декр… – голос был мой, и он сорвался.

Игнатович подобрел, расплылся в улыбке, подмигнул хитро и весело:

– Имейте в виду. Работать вместе – работайте, но прежде срока – ни-ни. Год или два – не раньше. Или сгною на перевозках. Я тиран, учтите и это.

Боги, насмешники-боги, что же вы делаете со мной? Подоконник… потом ангел в голубом перед глазами… луна, ветер, машина и силуэт в окне… и теперь вот этот заведующий, наблюдающий за мной, как паук за мухой. Я смешался, закашлялся, а он махнул рукой и, сняв очки (отчего вдруг сразу потерял все сходство с обитателем преисподней), отпустил меня.

Все казалось мне иным – и заросший гортензией двор, и узкий коридор, и запахи кухни, и даже ежедневная ругань соседа (того самого), иным, словно заново родившимся, чистым от той гнуси, которой был пропитан каждый мой день. Я лежал на своей кушетке, белье было чистым, а проклятый стакан уже не мелькал перед глазами. В руке у меня был зажат телефон, и я уже в десятый раз перечитывал одно и то же сообщение:

«Завтра смена вместе. Не опоздай… мой герой».

«Мой герой» – билось у меня в голове. «Мой».

Мой.

За окном громко мяукнул кот, и если бы это был рыжий Подлиза, я бы не слишком удивился.

Смена

Утро выдалось серым, дождливым. Мерзким каким-то, неприветливым. В такое утро больше всего хочется, едва открыв глаза, снова закрыть их, спрятаться подальше под одеяло, включить посильнее обогреватель, засунуть под одеяло мурчащего кота и уснуть, как минимум, на полгода.

Нельзя. Впереди – сутки работы. Сутки беготни, недосыпания, жалоб, холода, вони… Тот серый дождь, что сейчас колотит по оконным стеклам, будет барабанить мне прямо по голове, затекать за шиворот, лезть в глаза, хлюпать в туфлях. Ветер, от которого ходит ходуном плохо заклеенная форточка, будет забираться за отвороты куртки, хватать за бока своими ледяными лапами, валить с ног, забиваться в ноздри, провоцируя длительное «апчхи!» и шмыганье носом. Будет холодно, промозгло, раздражающе надоедливо, злобно-тоскливо. Мерзко. Но – необходимо.

Я – фельдшер «Скорой помощи». Я работаю на выездной бригаде, сутки через двое, за грошовую зарплату, с нелюбимым доктором, в холодной неотапливаемой машине.

Я люблю свою работу.

Может, поэтому меня и называют Психом?

* * *

Подстанция встречает меня привычным утренним гомоном, суетой, облаками табачного дыма, плывущими с крыльца, руганью и ревом автомобильных моторов. Святое время для персонала – пересменка. С семи до восьми утром и вечером комплектуются новые смены бригад, молчит ненавистный селектор, есть время перекурить и проглотить кусок булочки всухомятку, а, если повезет – выпить горячего кофе.

Двор забит санитарными «ГАЗелями», поодаль скучает «УАЗик» фельдшерской бригады, посреди двора, распихав всех прочих, горделиво выпятил мигалки «Соболь» реанимации. Фельдшера, с красными от бессонницы глазами и угрюмыми заспанными лицами, таскают через двор скатанные постельные принадлежности, тяжелые сумки с кислородными ингаляторами, обшарпанные свинцовые укладки с хирургией, волоком тащат чехлы с костылями и иммобилизационными шинами, ухитряясь при этом наспех затягиваться сигаретным дымом, пожимать руки вновь прибывшим и ругаться с водителями.

– Саша? Саша!

– Че орешь, как потерпевшая? Тут я. Тебя-то где хрен носит?

– Ты на какой машине?

– 683, глаза разуй! Что, нах, повылазило? Вон стоит.

– Тогда помоги, тут вещей столько!

– Да иди гуляй! Вон машина, открыта, куда что ложить – разберешься.

– Саш, ну совесть у тебя есть? Кардиограф хоть возьми!

– Нахрен мне твой кардиограф! Стукну еще где – потом не расплачусь. Сама тащи.

Девушка работает у нас недавно – чуть не плачет, а сказать ничего не может. Мне ее становится жалко – форменную куртку ей еще не выдали, а зеленая ветровка, надетая поверх летней формы, не согреет и чукчу в субтропиках. Она, сгорбившись, стоит посреди двора, зажав под мышкой одеяло с подушкой, ухитрившись при этом нацепить на шею сумку с кардиографом, и еще пытается ухватить тяжелые шины. Водитель – наглая жирная рожа, тоже работает у нас не так давно – стоит под бетонным козырьком, предусмотрительно укрывшись от дождя, и курит «Приму», пуская вонючий дым в потолок.

Назад Дальше