Тут Агафон сделал небольшую паузу и задумался.
― Погодите, ― заговорил он опять, ― но только что из моих уст выскользнуло нечто такое, о чем я до сих пор не задумывался. Я коснулся трех понятий ― хитроумия, разума и мудрости. Сделал я это во гневе. Все три означают некую способность интеллекта. Я чувствую, они имеют совершенно разный смысл, но вряд ли смог бы сказать, чем они друг от друга отличаются. Простите, я тотчас вернусь к намеченным темам, только сначала попытаюсь объяснить эти три понятия.
Абсолютно ясно, ― продолжал он, помолчав, ― хитроумию противостоит глупость, в то время как противоположность разума ― безумие. Но что является противоположностью мудрости? Бывают, господа, мысли, не имеющие ничего общего с хитроумием, эти мысли исполнены мудрости, поскольку они слишком благоразумны и просты. И притом почти безумны. Мудрость не схожа ни с хитроумием, ни с разумом. Мужи беотийские, в повседневной жизни вы, как говорят, черта лысого заботитесь об определении понятий и все-таки строго их различаете. Вы можете сказать о ком-нибудь, что это «хитроумный вор», но никогда не скажете «разумный вор» или даже «мудрый вор». Вы можете похвалить своего портного, мол, у него «разумные цены», но не скажете, что у него цены «мудрые». Тут явная разница, не позволяющая вам смешивать эти понятия.
Если вы скажете о крестьянине, что он хитроумен, то, очевидно, будете иметь в виду, что он умеет хорошо торговать на рынке. Если же скажете, что это разумный крестьянин, то этим хотите сказать, что он умеет толково вести хозяйство. А если назовете его «мудрым крестьянином», то, по всей вероятности, это будет означать, что он добродетелен, во многом сведущ и способен дать полный участия серьезный совет.
Или, предположим, хитроумный политик вполне может оказаться мошенником и нанести республике вред. Однако разумным политиком вы назовете только того, кто способствует общему благу и потому достоин похвал. Мудрый политик, господа, ― и вы наверняка это чувствуете, ― нечто совсем иное, такого политика называют «отцом родины» или как-нибудь в том же роде. Из всего сказанного вытекает, что в мудрости заключена какая-то особенная сердечность.
Если о ком-то скажут, что он хитроумный, речь будет идти о его примечательном свойстве. Все равно как если бы я, к примеру, сказал, что у пчелы есть жало или что у слона есть хобот. Совсем иной смысл я вложу в утверждение, что пчела трудолюбива или что слон ― невероятно сильное животное. В этом уже заложено некое признание заслуг. Я могу уважать силу, но не могу уважать хобот. С таким же уважением я могу относиться к кому-то, признавая, что это разумный человек. Но если я скажу, что он ― человек мудрый, ― это будет, голубчики, уже совсем иное дело. Это ― все равно, как если бы я сказал, что люблю его. Короче говоря, хитроумие ― это дар или талант, разум ― это достоинство или сила, а мудрость ― добродетель.
Теперь я уже знаю, чем отличаются друг от друга три этих слова. Хитроумие часто бывает жестоким, коварным и эгоистичным, оно ищет в ближнем слабости, с тем, чтобы употребить их себе на пользу. Оно ведет к успеху.
Разум бывает жесток к людям, но справедлив в отношении их целей, он радеет об общей пользе, и если обнаружит в ближнем слабость или отсталость, старается устранить их назиданием или строгостью. Он ведет к восстановлению порядка.
Мудрость не может быть жестокой, ибо это ― сама благожелательность и симпатия. Она даже не радеет об общей пользе, потому что слишком сильно любит людей, чтобы любить еще какую-то цель. Обнаружив слабость или убогость ближнего, она прощает слабость и любит эту убогость. Она ведет к гармонии.
Мужи беотийские, вы когда-нибудь слышали, чтобы «мудрым» называли человека несчастного? Или шутника? Или человека желчного и во всем разуверившегося? Скажите, почему принято, если не в философии, то, по крайней мере, в обыденной жизни называть «мудрым» человека, который менее прочих склонен к ненависти и которому хорошо живется на свете? Повторите про себя много-много раз слово «мудрость», повторяйте это слово в радости и печали, в минуты усталости, раздражения или нетерпения. Вы услышите в этом слове грусть, уже смешанную с чувством примирения, радость, отзывающуюся многократно нежным эхом, усталость, взывающую к новой деятельности, бесконечное терпение и всепрощение. И все это, друзья мои, составляет сладкое звучание, тоскующий голос мудрости.
Да, мудрость ― это своего рода печаль. Человек может вложить весь свой разум в какое-то дело, может претворить его в жизнь своим трудом. Но мудрость всегда будет пребывать выше наших конкретных дел. Мудрый человек ― это садовник, который унавоживает грядку или привязывает розы к подпоркам, а сам при этом думает о Боге. Его дела не смогут вместить и воплотить его мудрость. Разум проявляется в действии, мудрость ― в переживании.
Однако мудрые поэты и художники умеют включить в свое творчество и переживание. Они проявляют мудрость не в поступках, а непосредственно в переживании. В этом и состоит особая ценность искусства, и ничто на свете с ним не сравнится.
Надо же, я совсем отклонился от намеченной программы. Но что я могу еще добавить? Если мудрость заключена в переживаниях, а отнюдь не в мыслях, стоит ли тогда читать вам мой свиток?
1920
Александр Македонский
Письмо Аристотелю из Стагира, директору лицея в Афинах
Дорогой Аристотель, мой великий и любимый учитель!
Долго, очень долго я не писал Вам, но, как Вы знаете, я был слишком занят военными делами. В походах на Гирканию, Дрангиану и Гедросию, в битвах за Бактрию (11), во время перехода через Инд поистине не было ни времени, ни желания взяться за перо. Сейчас я уже несколько месяцев нахожусь в Сузах. Но и тут опять пришлось с головой погрузиться в дела правления, пришлось назначать чиновников и ликвидировать интриги и мятежи, так что до сегодняшнего дня не было возможности написать Вам о себе. Правда, из официальных сообщений Вы в общих чертах знаете о моей деятельности. Но моя преданность Вам и вера в Ваше влияние на просвещенные умы Эллады снова побуждают меня открыть сердце Вам, моему уважаемому учителю и наставнику.
Вспоминаю, как несколько лет назад (как давно это, кажется, было!) я над гробницей Ахилла сочинял Вам восторженное и сумасбродное письмо. Это было накануне моего похода в Персию, и я тогда клялся, что доблестный сын Пелея будет для меня образцом на всю жизнь. Я грезил о геройстве и славе. К этому времени за мной уже была победа над Фракией, и я думал, что веду своих македонцев и греков против Дария только затем, чтобы мы увенчали себя лаврами и были достойны своих предков, воспетых божественным Гомером. Могу сказать, что на высоте таких идеалов я был и в Херонее (12), и возле Граника... (13) Но сегодня я уже по-иному, политически, оцениваю значение своих тогдашних действий. Трезво смотря на вещи, надо сказать правду: нашей Македонии, плохо связанной с Грецией, постоянно грозила опасность с севера, со стороны варварской Фракии. Фракийцы могли напасть на нашу страну в любой неблагоприятный для нас момент, а греки воспользовались бы этим, чтобы, нарушив договор с нами, отделиться от Македонии. Необходимо было захватить Фракию, чтобы обезопасить наш фланг в случае измены Греции. Это была чисто политическая необходимость, дорогой Аристотель, но Ваш ученик тогда еще не сознавал этого и предавался мечтам об ахилловских подвигах.
После покорения Фракии наше положение изменилось: мы овладели всем западным побережьем Эгейского моря, вплоть до Босфора. Но нашему господству на этом море угрожала морская мощь Персии. Достигнув Геллеспонта и Босфора, мы очутились в опасной близости персидской сферы. Борьба между нами и Персией за Эгейское море и свободный проход через Проливы была неизбежна рано или поздно. На счастье, мы нанесли удар раньше, чем Дарий успел приготовиться. Я думал тогда, что иду по стопам Ахилла и, сражаясь во славу Греции, творю материал для новой «Илиады». В действительности, как я понимаю это сейчас, дело было просто в необходимости оттеснить персов от Эгейского моря. И я оттеснил их, дорогой учитель, оттеснил так основательно, что занял всю Вифинию, Фригию и Каппадокию, покорил Киликию и дошел до самого Тарса. Малая Азия стала наша. Не только старая эгейская лужа, но и весь берег Средиземного, или, как мы его называем, Египетского, моря был в наших руках.
Вы скажете, милый Аристотель, что этим была достигнута моя главная политическая и стратегическая цель – полное вытеснение Персии из греческих вод.
Однако же в результате покорения Малой Азии сложилась новая обстановка: наши новые береговые границы могли оказаться под угрозой с юга, со стороны Египта или Финикии. Персия могла бы получить от этих стран поддержку и военные материалы для продолжения войны с нами. Следовательно, стало необходимым занять Тир (14) и вступить в Египет. Сделав это, мы стали властителями всего средиземноморского побережья, но одновременно возникла новая опасность: опираясь на богатую Месопотамию, Дарий мог бы вторгнуться в Сирию и отрезать наши египетские владения от малоазиатских. Следовало во что бы то ни стало разбить Дария наголову, что мне и удалось под Гавгамелами... Как Вы знаете, нам достались Вавилон, Сузы, Персеполь и Пасаргады. Таким образом, мы стали господствовать на Персидском заливе.
Однако, для того, чтобы обезопасить нашу новую империю от возможных набегов с севера, необходимо было обезвредить мидян и гиркан. Я сделал это, и наши владения протянулись от Каспийского моря до Персидского залива, но все еще не были защищены с востока. Тогда я со своими македонцами отправился в поход, в земли ареев (15) и дрангианов, опустошил Гедросию и истребил арахосцев, после чего победоносно вступил в Бактрию. Военную победу я закрепил брачными узами, взяв себе в жены бактрийскую княжну Роксану. Это диктовалось политической необходимостью.
После того как я завоевал для своих македонцев и греков столь обширные земли на Востоке, мне волей-неволей пришлось искать приязни своих новых подданных-варваров. Средствами к этому были величие и пышность, без которых убогие пастухи Востока не представляют себе мощного властителя.
Скажу правду: моя старая македонская гвардия была недовольна этим. Им казалось, вероятно, что их полководец отвернулся от своих боевых ветеранов. В этой связи я был, к сожалению, вынужден казнить моих старых соратников Филоту и Калисфена... Поплатился жизнью и мой Парменион. (16) Я очень сожалел об этом, но другого выхода не было, ибо брожение среди македонцев ставило под угрозу мой следующий шаг. Дело в том, что я готовился к походу в Индию. Видите ли, Гедросия и Арахосия, словно стеной, окружены высокими горами. Но для того, чтобы они стали неприступной крепостью, мне был необходим плацдарм, с которого можно предпринимать вылазки или, наоборот, отступать за крепостную стену. Такой стратегический плацдарм представляет собой Индия вплоть до реки Инд. Военная логика требовала захвата этой территории, а с нею и предместья на другом берегу Инда. Ни один предусмотрительный политик или полководец не поступил бы иначе. Но когда мы уже достигли реки Гифасис, мои македонцы стали роптать, что не пойдут дальше, потому что устали, ослабли от болезней и скучают по родине. Пришлось вернуться. Это был ужасный путь для моих ветеранов, но еще ужаснее он был для меня: ведь я собирался дойти до Бенгальского залива, дабы установить для моей родной Македонии естественную границу на востоке. И вот пришлось временно отказаться от этого намерения.
Мы вернулись в Сузы. Я мог бы быть доволен, создав для македонцев и греков такую громадную империю. Но, чтобы не полагаться лишь на своих усталых людей, я принял в свое войско тридцать тысяч персов. Это хорошие солдаты, они были нужны мне для обороны восточных границ. И, представьте себе, мои ветераны очень обиделись на меня за это. Они не поняли, что, приобретая для своего народа восточные земли, во сто раз превышающие размеры Македонии, я тем самым становлюсь великим восточным монархом, что мне нужно назначать своих советников и вельмож из числа восточных владык и окружить себя пышностью Востока. Все это естественная политическая необходимость, и я принимаю ее в интересах великой Македонии.
Обстоятельства требуют от меня все новых личных жертв, и я несу их, не ропща, помышляя лишь о величии и силе своей прославленной империи. Приходится привыкать к варварской роскоши и к пышности восточных обычаев. Я взял себе в жены трех восточных царевен, а ныне, милый Аристотель, даже провозгласил себя богом.
Да, мой дорогой учитель, богом! Мои верные восточные подданные поклоняются мне и во славу мою приносят жертвы. Это политически необходимо для того, чтобы создать мне должный авторитет у этих горных скотоводов и погонщиков верблюдов. Как давно было время, когда Вы учили меня действовать согласно разуму и логике! Но что поделаешь, сам разум говорит, что следует приноравливаться к человеческому неразумию.
Путь, по которому я иду, может показаться фантастическим. Но сейчас, в ночной тишине моего божественного уединения, обозревая мысленно весь этот путь, я вижу, что никогда не предпринимал ничего, что не было бы обусловлено моим предыдущим шагом.
И вот слушайте, мой милый Аристотель: ради спокойствия и порядка в империи, в интересах реальной политики было бы целесообразно провозгласить меня богом и в наших западных владениях. Уверенность, что Македония и Эллада приняли принцип моей неограниченной власти, развязала бы мне руки и здесь, на Востоке, дала бы возможность завоевать для Греции естественную границу на китайском побережье. Тем самым я бы навеки обеспечил мощь и безопасность своей Македонии. Как видите, это разумный и трезвый план. Я уже давно не тот фантазер, что произносил клятву над гробницей Ахилла.
И вот сейчас я прошу Вас, моего мудрого друга и наставника, философски обосновать и убедительно мотивировать грекам и македонцам провозглашение меня богом. Делая это, я поступаю как отвечающий за себя политик и государственный муж.
Таково мое задание. От Вас зависит, будете ли Вы выполнять его в полном сознании политической важности, целесообразности и патриотического смысла этого дела.
Приветствую Вас, мой дорогой Аристотель!
Ваш Александр.
1937
Смерть Архимеда
Дело происходило не совсем так, как пишут в учебниках. Да, действительно правда, что Архимед был убит при взятии Сиракуз римлянами, но неправда, что к нему ворвался римский солдат и хотел захватить его в плен, и что Архимед, поглощенный черчением геометрических фигур, раздраженно крикнул ему: «Не смей трогать мои круги!» Прежде всего, Архимеда никак нельзя было назвать рассеянным профессором, который даже не подозревает, что делается вокруг него: наоборот, по характеру он был прирожденным бойцом и изобретал военные машины для обороны Сиракуз. А кроме того, проникший в его дом римский воин вовсе не был пьяным мародером; это был хорошо вышколенный и весьма честолюбивый центурион Люций, состоявший при штабе и отлично знавший, с кем он имеет дело. Он вовсе не собирался увести Архимеда в плен; Люций остановился в дверях, отдал по-воински честь и громко произнес:
― Приветствую тебя, Архимед!
Архимед оторвался от вощеной дощечки, на которой он что-то чертил, и спросил:
― Что такое?
― Послушай, Архимед, ― сказал в ответ Люций. ― Мы знаем, что без твоих машин Сиракузы не могли бы продержаться даже месяц. А мы возились с ними целых два года. Уверяю тебя, что мы, солдаты, прекрасно это понимаем. Машины замечательные. Могу тебя только поздравить.
Архимед небрежно отмахнулся.
― Оставь, пожалуйста, не стоит говорить об этом. Обыкновенные метательные приспособления, игрушки и больше ничего. Серьезного научного значения они не имеют.
― Но зато имеют военное значение, ― возразил Люций. ― Вот что, Архимед, я пришел, чтобы предложить тебе работать с нами.
― С кем это, с нами?
― С римлянами. Ты ведь должен понимать, что Карфаген приходит в упадок. С какой стати ты будешь ему помогать? Увидишь теперь, какую мы начнем игру с Карфагеном. Вообще вы, сиракузяне, с самого начала должны были присоединиться к нам.