Вероятно, эта неудача вновь пробудила в вечно и неустанно ищущем Уэллсе его старую мечту о том, чтобы сделать операции безболезненными. И, возможно, сокровенное желание молодого врача и есть объяснение тому парадоксу, что вечером десятого декабря Уэллс был единственным, кто разглядел то, что укрылось от взора всех прочих.
Уэллс взошел на сцену, хотя его жена и делала попытки его удержать. Будучи по натуре мещанкой, она боялась, что это может навредить его репутации. Врожденная тяга Уэллса к знанию и эксперименту, однако, оказалась сильнее ее предрассудков.
Вместе с другими жителями Хартфорда он вдохнул веселящий газ. Как только он очнулся от дурмана и вновь обрел способность ориентироваться в пространстве, сквозь толпу смеющихся, поющих и подпрыгивающих людей он стал пробираться к своему месту.
Теперь он в качестве зрителя наблюдал за разыгравшимся на сцене спектаклем.
И, вглядываясь в происходящее, он заметил – это, несомненно, была случайность, но одна из тех случайностей, которые создают историю, – как один из хартфордцев, Сэмюэл Кули, вдохнул газ и вскоре после того стал пошатываться, пританцовывать и напевать. Во время одного из танцевальных маневров он ударился ногой о край лавки.
Удар был такой невероятной силы, что Уэллсу даже показалось, что он слышал треск. Уэллс невольно вздрогнул, будто бы он ушиб и повредил собственную ногу. По своему опыту он знал, какую нестерпимую боль вызывают подобные повреждения, а потому ожидал, что от дурмана Кули не останется и следа, что тот начнет кричать и ухватится за саднящую голень. Но ничего похожего не произошло. Кули продолжил танцевать. Кули пел. Кули беззаботно хохотал.
И тогда в голове Хораса Уэллса родилась мысль, с которой началась новая эпоха в истории медицины и хирургии. Если можно так выразиться, это был решающий момент для Хораса Уэллса. Он пришел к простому умозаключению, к которому, в общем-то, могли прийти многие из тех, кто и до него принимал участие в подобного рода увеселениях. Но эта идея так и не посетила их, поскольку ни у кого не было серьезных для того предпосылок.
Теперь Уэллс наблюдал только за Кули, за каждым его шагом, который он делал на пути к пробуждению от дурмана.
Через несколько минут после удара Кули покинул сцену. Доволен и даже весел, он уверенным шагом, будто бы не чувствуя боли, направился к своему месту. Кули расположился на одном из верхних рядов, чтобы, как и Уэллс, понаблюдать за происходящим на сцене.
На этот раз Уэллс не удержался на своем месте – он поднялся и устремился туда, где сидел его знакомый. Собранные позже свидетельства вполне последовательны и приблизительно так описывают состоявшийся между ними разговор:
«Сэм, – обратился к нему Уэллс, – разве вы не поранились, когда ударились о ту лавку?»
Кули с удивлением взглянул на него. «Какую лавку?» – спросил он.
«Вон ту лавку, – объяснил Уэллс, указывая рукой вниз, на сцену, – вы ударились о нее ногой. Должно быть, у вас сильный ушиб…»
«Ногой? Я? – рассмеялся Кули. – Ведь это же не какая-нибудь дурная шутка?» Все еще сотрясаясь от смеха, он склонился к своей ноге, повыше закатал штаны и – замер, не довершив своего движения. Его нога кровоточила. Рана проходила наискосок по всей голени.
Несколько сидящих по соседству зрителей насторожились и развернули головы к Кули и Уэллсу. Позже они рассказали, что Уэллс будто бы застыл, растерянно глядя на пораненную голень. Он еще раз пробормотал свой вопрос: «Сэм, и вы действительно не чувствуете никакой боли?» После того он вдруг обратился к другому жителю Хартфорда, Дэвиду Кларку. Кларк был весьма удивлен необычным, почти пугающим выражением голубых глаз Уэллса и услышал из его уст фразу, которую он повторит впоследствии еще не один раз с гордостью человека, по воле случая ставшего свидетелем удивительного, революционного события.
«Дэвид, – проговорил Уэллс, – я хочу кое-что рассказать вам. Я полагаю, что можно вырвать человеку зуб или ампутировать ему ногу, не подвергая его физическим мукам, если перед тем он вдохнет веселящий газ…»
Как пожаловалась позже миссис Уэллс, с того самого момента ее муж совершенно потерял связь с действительностью. Как только представление подошло к концу, Уэллс поспешил к Колтону, его организатору. Он попросил его следующим утром заглянуть к нему в клинику и захватить с собой запас веселящего газа. Тогда же, не в состоянии удержаться, он в подробностях рассказал ему о своем изобретении. И Колтон тоже загорелся этой идеей, которой буквально пылало все существо Уэллса. Он был лихорадочно возбужден скорым воплощением его задумки – он с нетерпением ждал возможности на практике проверить свое предположение о болеутоляющем действии веселящего газа. Совершенно растерянный, он отвез жену домой. Уже ночью он отправился на поиски своего ассистента Риггса, чтобы посвятить его в свой замысел.
Вместе они просидели до самых предрассветных сумерек, обсуждая волей-неволей возникающие вопросы: следует ли привязывать или удерживать одурманенного пациента, чтобы вырвать ему зуб? Или, вдохнув большой объем газа, он и сам теряет всякую чувствительность и подвижность?
Пробудится ли снова тот, кто под влиянием веселящего газа – как тогда представлял себе Уэллс – сделался «мертвецки пьян»?
«Есть только один путь… – сказал Уэллс, когда уже забрезжил рассвет, – меня давно беспокоит зуб мудрости. Колтон позаботился бы о том, чтобы я вдохнул ровно столько газа, сколько требуется, чтобы перестать ощущать боль или потерять сознание. А вы, Джон, попытаетесь удалить мой зуб…»
На следующее утро, ровно в десять часов, в медицинском кабинете Уэллса собралась весьма разношерстная компания из пяти человек. Кроме самого изобретателя там были Риггс, Колтон, брат Колтона, который должен был ассистировать при подаче газа, и Сэм Кули.
Уэллс устроился в стоматологическом кресле. В помещении царила нервная тишина. Колтон поднес к губам Уэллса наполненный веселящим газом резиновый баллон с проделанным в нем отверстием. Затем он положил правую руку на деревянный кран, при повороте которого газ должен был начать поступать в легкие Уэллса. Риггс – как он рассказывал позднее – с неожиданной решительностью подошел к дверям и широко распахнул их, чтобы подготовить путь для побега на случай, если у Уэллса под действием большой порции газа начнется буйное помешательство.
Затем Колтон открыл кран, и Уэллс, сперва немного закашлявшись, задышал глубже.
Его лицо – цвет которого и без того был недостаточно здоровым – сильно побледнело. Через несколько минут оно приобрело голубоватый оттенок. Взгляд Уэллса тоже переменился – он остекленел и застыл.
Сразу за тем веки Уэллса сомкнулись, и его голова совершенно безвольно закатилась назад.
И вот Риггс берется за щипцы. Знаком он указывает Колтону, что следует убрать баллон с газом от губ Уэллса. Он разжимает челюсти подопытного, не прилагая к тому особых усилий. Он отодвигает язык и – каждая подробность прочно засела в его памяти – чувствует, как неистово заколотилось в его груди сердце. Он устанавливает щипцы на зуб и начинает раскачивать его, каждую секунду ожидая жалобных возгласов и стонов, которые он слышал уже много тысяч раз, которые стали для него рутиной и неотъемлемой частью профессии. Но Уэллс молчит. Уэллс не шевелится. Риггс делает рывок. Через секунду он отдергивает руку с щипцами и зажатым в них окровавленным у корней зубом. Уэллс по-прежнему неподвижен, он не сопротивляется и – несмотря на все – дышит.
Риггс оглядывает стоящих вокруг кресла. Все затихли. Они не способны вымолвить и слова. Все могут только лишь бестолково смотреть на лицо Уэллса. Риггса все еще наполняет необъяснимый страх. Вскоре едва различимо лицо Уэллса начинает приобретать свой естественный цвет. Он глубоко вздыхает. Его руки и ноги начинают двигаться. Он открывает глаза, поднимает голову, оглядывается, видит зуб, который все еще зажат в щипцах Риггса, и одними губами произносит короткую фразу: «Я ничего не почувствовал – я почувствовал лишь, будто бы меня укололи иголкой…» В заключение он добавляет, в то время как остальные продолжают хранить молчание: «Это самое замечательное открытие нашего времени».
В этот самый день Уэллс полностью переменился. Он продолжает жить в Хартфорде, но живет только ради своего изобретения. Он забывает жену и дом. Он поселяется в лаборатории. Он добывает окислы азота и изо дня в день ставит эксперименты на себе самом. Он вдыхает разогретый и охлажденный газ, испытывает множество прочих его состояний. Он вдыхает другие газы и пары, которые во время «комических представлений» также используются вместо веселящего газа – среди них и серный эфир, который применяли прежде всего в южных штатах. Последний показался ему наименее подходящим и наиболее опасным – из-за неприятных симптомов, возникающих при его вдыхании. Уэллс остановил выбор на веселящем газе.
Как ему удалось выяснить в ходе экспериментов на себе, совершенно бледное лицо и бескровные, голубоватые губы не являются предвестниками скорой смерти, в чем сначала были уверены и Риггс, и он сам. Поэтому он решается впервые опробовать веселящий газ на пациентах.
До января 1845 года, всего за несколько недель, он успел применить его при четырнадцати-пятнадцати операциях. За исключением двух раз, когда газ не полностью подействовал, обезболивание было безупречным. В считанные дни почти весь Хартфорд знал, что у Уэллса можно удалить зуб без боли, поэтому приток пациентов в его клинику нарастал. В Уэллсе же назревало понятное желание поделиться своим открытием со всем миром. Практикуя в крошечном уездном городке, каким был Хартфорд, он рассудил, что мир может узнать о его изобретении, если ему удастся выступить перед представителями Гарвардской медицинской школы в Бостоне и Массачусетс Дженерал Хоспитал. Ему не терпелось представить им доказательства открытого им постулата: безболезненные операции больше не миф и не мечта, а реальность и даже рутина.
Риггс позже рассказывал, что Уэллс буквально бредил поездкой в Бостон. Самым близким из всех его бостонских знакомых был Мортон, его бывший ученик.
В ребяческом, доверчивом сердце Уэллса поселилась уверенность в том, что он являлся автором открытия, которому суждено перевернуть мир. И вот он отправляется к Мортону, чтобы рассказать ему обо всем.
Мортон выслушал тогда своего учителя, но его восторженные речи, если верить свидетельствам третьих лиц, не вызвали у него особого интереса. Мортона нельзя было отнести к почитателям и служителям науки – он был молодым практиком, в некотором смысле даже неблагонадежным авантюристом, который, тем не менее, предпочитал уверенно стоять на ногах. Эта его расчетливость проявилась, когда он предложил Уэллсу нанести визит Джексону. Если Джексон, пользовавшийся тогда большим авторитетом в разных областях медицины даже за пределами Бостона, заинтересуется открытием, то это, полагал Мортон, уже можно было бы считать огромной победой.
Научная слава Джексона, родившегося в Плимуте, штат Массачусетс, студента Гарвардской медицинской школы, французской Сорбонны и Института минералогии, а также ученика многих парижских и венских корифеев, служащих физике, химии и геологии, тогда как раз приближалась к своему пику.
Джексон был выдающимся ученым, но человеком в высшей степени высокомерным. Казалось, визит по такому грошовому делу оскорбил бы его и воспалил его праведное презрение по отношению к псевдоученым. Честолюбие этого человека ни для кого не было секретом. Как раз тогда в самом разгаре было его и Морзе противостояние, причиной которому послужили его более чем сомнительные претензии на изобретение телеграфной азбуки, которое он, соответственно, приписывал себе.
Семнадцатого января 1845 года Уэллс и Мортон оказались в доме этого человека, и Уэллс неумело, но вдохновенно и с трогательной доверчивостью рассказал ему о своем изобретении.
Джексон был не слишком многословен. Его ответ содержал несколько дидактических сентенций о проблеме обезболивания. Он напомнил, как давно человечество лелеет мечту о преодолении боли и перечислил средства, на которые тысячелетиями возлагали определенные надежды: опий, мандрагора, индийская конопля, гипноз Месмера. Его приговор был таков: все старания были тщетны и таковыми им суждено остаться.
Несложно представить себе, насколько сильно было эмоциональное потрясение Уэллса, когда Джексон на корню пресек все его попытки дать более подробные объяснения. Разумеется, это разочарование пошатнуло уже и без того иссякавшую веру Уэллса в себя, с которой он приехал в Бостон. Уэллсу, в душе которого уже пробивались первые ростки неуверенности, ничего не оставалось, как направиться к Джону Коллинзу Варрену в Центральную больницу штата Массачусетс Дженерал Хоспитал.
Я так и не смог выяснить, как Уэллсу пришла в голову эта мысль. Варрен предпочел умолчать об этом, как и его ассистенты. Как часто случается, историческая правда и ясность затерялись среди последовавших распрей. Я не знаю, почему Мортон с такой готовностью защищал интересы Уэллса. Но многие свидетели впоследствии рассказывали, что Мортон присутствовал при выступлении Уэллса. Также с большой степенью уверенности можно утверждать, что Мортон покинул больницу сразу же после его провала.
Обо всем, что приключилось между семнадцатым января и тем злосчастным днем, можно судить только от противного. В этих рассуждениях можно оттолкнуться от выказанного в тот день Джоном Коллинзом Варреном отношения. Его взгляды перестали быть загадкой, уже когда он представил докладчика собравшимся под куполом операционной. А коль уж его вступительное слово было вежливо, но не лишено скепсиса, сарказма и предубеждения, легко было догадаться, что с самого начала к Уэллсу он был настроен критически.
Во всяком случае в решающий день Джон Коллинз Варрен счел нелишним представить Уэллса слушателям и, не сознавая того, своей холодной, высокомерной порывистой манерой говорить и действовать поколебал то последнее, что осталось в Уэллсе от былой уверенности в себе, что сыграло против молодого врача.
Действие второе
Я никогда не забуду шестнадцатое октября 1846 года, ведь эта дата стала одной из определяющих вех моей жизни. Более того, она таинственно и в то же время неразрывно связана с событиями двухгодичной давности, когда мы бесстыдно насмехались над рыжеволосым мечтателем Уэллсом. Место действия не изменилось, остался прежним и Варрен. Скамейки старого операционного зала и те были на месте – за тем лишь исключением, что теперь они тесно были засажены студентами, врачами и прочими заезжими зрителями. Между тем для получения медицинской степени мне предстояла научная командировка в далекую Европу, но решиться на нее мне мешали некоторые личные привязанности. Мой отец также не настаивал на ней. Поэтому своей целью я избрал бостонскую больницу, где работал доктор Коттинг, чтобы при случае немного попрактиковаться. Но, если быть честным, больше всего мне хотелось пожить некоторое время в Бостоне, послушать лекции кембриджских профессоров, посетить местную больницу и поучаствовать в празднествах по случаю торжественного открытия весьма прогрессивной по тому времени Гарвардской медицинской школы, что в самом начале Гроув-стрит.
Пятнадцатого октября, побывав в гостях у профессора Хейварда, Коттинг вернулся в больницу с новостями. Он рассказал, что завтра некий зубной врач перед операцией по удалению опухоли собирается испытать некое новое средство, которое позволяет сделать вмешательство безболезненным. Разумеется, во мне в ту же секунду воскресло воспоминание о провалившемся эксперименте Хораса Уэллса, при котором мне довелось присутствовать. Я полюбопытствовал, не идет ли речь о зубном враче по фамилии Уэллс. Коттинг отверг мою версию, однако заметил, что ему вообще сложно припомнить фамилии всех новых борцов с болью.
Шестнадцатого октября Коттинг и я заняли место на переполненной трибуне операционной среди толпы насмешников, приготовившихся к чужому провалу. Неподалеку от нас расположился Исаак Галлуп, который оставит после себя ценнейшие с исторической точки зрения воспоминания об этом дне. Это был один из операционных дней. Многочисленные больные ожидали, находясь в привычном для их роли состоянии – они бледнели, будто бы в следующую секунду собирались упасть в обморок, или изображали невозмутимость, попутно пытаясь унять дрожь.