Может ли быть иначе при таком обилии грязи в воде, что меж ними текла? Грязь и водовороты, и вечное бесцельное взбаламучивание ила, чтобы никогда не наступал покой.
Но сегодня она видела умирающего старика и охваченного горем, плененного чувством вины командира. Они встретились и подарили друг другу мир.
И теперь идут, словно старые друзья, к дому, пропадают внутри.
"Мать Тьма, ты нашла здесь достойного супруга. Весьма достойного".
Желая сесть на коня, она повернулась и увидела высоко вверху, над аркой ворот бьющийся под ветром флаг Легиона.
Дело было сделано.
Легион Урусандера вернулся в Куральд Галайн.
На фоне ярко - синего безоблачного неба узкий стяг был подобен золотому клинку, оторванному от самого солнца. Она сощурилась. Живописцы называют этот оттенок "лиосан".
После ужасной лихорадки странная теплая тишина заполнила все ее существо. Ренарр открыла глаза. Увидела отца и с ним незнакомцев. Искаженность и нечеткость видения, завладевшие было левым глазом, исчезли, и все казалось невозможно ярким. Даже боль в разбитом лице быстро пропадала.
Отец склонился ближе. - Девочка, - сказал он, блестя глазами. - Видишь, кто у нас? Сам лорд Урусандер.
Взор ее скользнул мимо отца к тому, кто стоял рядом, и в лице лорда она увидела его сына. Ренарр отвела глаза.
- Перемены, девочка, - сказал Гуррен тоном, какого она никогда от него не слышала. - В целом мире, Ренарр. Перемены, благие перемены.
Отрицать было нелепо. Миллик мертв. Любимый мужчина мертв, убит сынком лорда. А вот стоит сам лорд, а отец бормочет, будто жить они станут в господском доме, будто отныне и навсегда о ней будут заботиться... и лорд стоит и кивает, но она может думать только о Миллике, которому все рассказала, потому что он понял - она уже не прежняя... Миллик, плачущий и пьяный, пытающийся вернуть ей прежнее лицо, стоя на коленях... он рассказал, как двоюродные братья за флягой эля выведали историю ее признаний, и насмехались над ним и в глаза называли ее шлюхой, и он словно сошел с ума. Слепая ярость, твердил он, пытаясь оправдаться, ведь он вслепую махал кулаками на заднем дворе, избив Эльдина и Орульта, и ударил ее, не зная, кого бьет.
И ведьма Хейл всё поняла не так, ведь Миллик спрятался от братьев и их дружков, а Ренарр лихорадило, она заползла в дом в середине ночи, челюсть так опухла, что она не могла протолкнуть правильные слова сквозь разбитые губы.
Перемены. Да уж, это был день перемен.
ТРИНАДЦАТЬ
Кедаспела не был поклонником богов, но знал, что вера способна их создавать. А будучи созданными, они множатся. Он видел места, в которых процветал раздор, в которых насилие пускало корни в почву и плоть, и единственным видом приношений для тамошних жителей оставалось лишь новое кровопролитие. То были злобные боги, порочное отродье, пар над похлебкой гнусных эмоций и низких желаний. Не было хозяев и рабов: бог и смертный питали друг друга, словно любовники, дарящие фетиши зла.
Он знал, что есть сила в эмоциях, она может пролиться и пропитать грунт, запятнать камень, испортить дерево; может отравить детей и тем обновить порочный круг - поколение за поколением. Не в домах живут они, а у бога за пазухой, скорчившись в тесных, но уютных пределах.
Кедаспела подобного не пожелал бы, но ведь он не так неуязвим, как желается. Само заявление, будто он стоит в стороне, просто иллюзия. Он не верит в богов, но боги у него есть. Они являются ему в простейшей из форм, избегая воплощений и даже субстанций. Приходят как потоп, в любой момент - даже в мир снов и грез. Воют. Шепчут. Нежно гладят. А иногда лгут.
Его боги - краски, но он их не знает. Они приносят сгущенные переживания и перед ними в мгновения слабости и уязвимости он готов отступать и вопит, жаждая отвести глаза. Но их зовы принуждают его вернуться - его беспомощную, коленопреклоненную душу. Иногда он чувствует их вкус или ощущает их жар на коже. Иногда может учуять их запах, пряный от посулов и торопливо исчезающий из памяти, и выдает эти воспоминания за свои. Столь презренным стало его поклонение, что он видит себя в красках - пейзаж разума, приливы и отливы эмоций, бессмысленные переливы за веками, когда глаза закрыты для внешнего мира; знает синие, пурпурные, зеленые и красные оттенки крови; знает, как вспыхивают розовым кости, а сердцевины в них карминовые; знает закатные оттенки мускулов, серебристые озерца и грибную пестроту органов. Видит бутоны на коже смертных и может ощутить их ароматы или, иногда, остроту готовности - желание коснуться и ощутить.
Боги красок приходят в любовных играх. Приходят в насилии войны и забоя скота, даже во время покоса пшеницы. Приходят в момент родов и среди чудес детства - не сказано ли, что новорожденные видят лишь отдельные цвета? Приходят и мутными тонами горя, в судорогах боли, ранений и недугов. Приходят в пламени гнева, в ледяном касании страха - и все, чего коснутся они, долго несет на себя пятна.
Одно лишь есть время и одно место, откуда боги красок отступают, изгнанные из поля зрения, и это место, это время - смерть.
Кедаспела поклонялся цвету. Это дар солнца; его тонами, тяжелыми и легкими, тусклыми и сочными, нарисована вся жизнь.
Думая о бесчувственном мире, сделанном из бесчувственных вещей, он видел мир смерти, царство неисчислимых утрат, место страха. Где нет глаз, чтобы видеть, и нет ума, чтобы извлечь порядок из хаоса, привнося понимание... В этот мир приходят умирать боги. Нет свидетелей, и потому нет ничего нового. Нет увиденного и потому нет найденного. Нет ничего снаружи, а значит, нет ничего внутри.
Был полдень. Он ехал сквозь лес, и по сторонам солнечный свет сражался за доступ к земле, касаясь ее - там нежно, а там смело. Его дары были мазками красок. Кедаспела имел привычку "рисовать" едва заметными движениями пальцев правой руки, тихо лаская воздух - ему не нужна была кисть, только глаза и разум, и наложенное на пространство воображение. Он создавал формы ловкими движениями пальцев, а потом заполнял их сладостными цветами - и каждый был молитвой, приношением богам, свидетельством веры его и верности. Когда другие замечали движения руки, то, нет сомнений, видели в них лишь нервный тик. Но, правду говоря, его пальцы рисуют реальность и, по убеждению Кедаспелы, даруют подтверждение всему, что он увидел, всему, что существует ради того, чтобы быть увиденным.
Он понял, как связаны неподвижность и смерть. В неподвижности внутреннее замолкает. Живое общение оканчивается. Пальцы не шевелятся, мир не вырисовывается к жизни, а незрячие глаза теряют из вида красочных богов. Глядя в лицо мертвеца, всматриваясь в запавшие глаза, он находит доказательство своих убеждений.
Был полдень. Солнце пробилось вниз и боги заплясали, ныряя и заполняя лоскуты сияния среди сумрака и теней, и Кедаспела сидел на муле, рассеянно замечая завитки пара у бугристых лодыжек животного, но почти все его внимание было сосредоточено на лице и глазах трупа, лежавшего пред ним на земле.
Вдоль узкой тропы стояли три хижины. Сейчас они превратились в груды пепла, мутно-серого, белесого и уныло-черного. Одна принадлежала дочери, достаточно взрослой, чтобы построить себе отдельный дом; если у нее был муж, его тела видно не было, сама же она лежала, перегородив остаток порога. Пламя сожрало нижнюю половину тела и заставило верхнюю раздуться и лопнуть, и боги сидели здесь тихо, словно в шоке - тускло-алые полосы и чернота свернувшейся кожи. Длинные ее волосы рассыпались, частично обгорев - эта часть головы казалась покрытой хрупкими белыми гнездами, остальная была недвижно-полуночной с намеками на голубые отсветы, как радуги в масле. К счастью, она лежала лицом вниз. Одна из трещин на спине была больше прочих, оставленных огнем, и края загибались внутрь: это сделал меч.
Но прямо перед ним был ребенок. Синие глаза покрылись мутной пеленой, придававшей видимость глубины, но всё за этой вуалью стало плоским, словно железные щиты или серебряные монетки, запечатанным и лишенным всякого обещания. Это, снова сказал он себе, глаза, которые больше не служат, и потерю невозможно оценить.
Хотелось бы ему нарисовать этого ребенка. Нарисовать тысячу раз. Десять тысяч раз. Подарить портреты каждому мужчине и каждой женщине королевства. И каждый раз, как они задумают ворошить золу в очаге богов гнева и ненависти, питая разинутые пасти насилия и бормоча жалкую ложь, будто хотят сделать жизнь лучше, правильнее, чище или безопаснее, он давал бы им еще одну копию детского лица. Он потратил бы все годы на один портрет, воспроизводя его на штукатурке стен, на шлифованных досках и в нитях гобеленов; выжигая на боках кувшинов, вырезая на камне и вытесывая из камня. Превратил бы его в аргумент, повергающих всех иных богов, любого бога злобных эмоций и темных, диких желаний.
Кедаспела смотрел вниз, в детское лицо. На щеке грязь, но в остальном оно чисто. Кроме глаз, единственной неподобающей деталью была вывернутая, сломанная шея. И синяк на лодыжке, где сжал руку убийца, поднимая жертву - так резко, что сломал позвонки.
Боги красок слегка касались лица - нежная печаль, тревожное неверие. Касались легко, как слезы матери.
Его сложенные на луке седла пальцы еда заметно двигались, рисуя лицо мальчика, заполняя линии и ракурсы приглушенными оттенками, навеки сохраняя эти не осуждающие глаза. Пальцы сделали волосы смутным пятном, ведь они не значимы в отрыве от сучков, коры и листьев. Пальцы работали, пока рассудок выл... пока вой не затих и он не услышал собственный тихий голос.
"Дитя Отрицания... так я назову картину. Да, сходство неоспоримо... вы его знали? Конечно, знали. Он - тот, кто падает на обочине вашего торжественного марша. Да, я сам стою в канаве, ведь нужен детальный вид - ничего, кроме деталей. Нравится?
Вам нравится?
Боги красок приносят дары без осуждения. Нет, право судить принадлежит вам. Это диалог наших жизней.
Разумеется, я говорю лишь о художественном мастерстве. Смею ли я бросить вызов вашему выбору, вашей вере, путям ваших жизней и вещам, которых вы желаете, и цене ваших желаний? Как насчет вуали в глазах - видели такое раньше? Судите лишь мое искусство, мои слабые попытки насытить мертвеца жизнью при помощи мертвых вещей - мертвых красок, кистей, мертвого холста, и лишь мои пальцы - живые, сведенные воедино ради поимки истины.
Я решил изобразить смерть, верно, и вы спрашиваете - почему? В ужасе и отвращении вы спрашиваете: "Почему?" Я решил изобразить смерть, друзья, потому что жизнь невыносима. Но это лишь лицо, мертвое на мертвой поверхности, и оно не расскажет, как хрустнула шея или под каким неправильным углом лежит детское тельце. Честно говоря, это провал.
Каждый раз, рисуя этого мальчика, я проваливаюсь.
Проваливаюсь, когда вы отводите глаза. Проваливаюсь, когда вы проходите мимо. Проваливаюсь, когда вы кричите мне, будто в мире полно прекрасного и почему я не рисую прекрасные вещи? Проваливаюсь, когда вам надоедает, ибо, когда вам надоедает, проваливаемся все мы. Проваливаюсь, проще говоря, не сумев показать вам наше общее.
Его лицо? Моя неудача? Это узнавание".
Там были и другие трупы. Мужчина и женщина, спины изрублены и пронзены - они пытались закрыть собой детей, тянулись, но это плохо помогло - детей вытащили из-под трупов и зарезали. Вот лежит собака, вытянувшись, перерубленная выше бедер. Задние ноги с одной стороны, передние ноги и голова с другой. Ее глаза тоже тусклы.
Путешествуя по лесу, Кедаспела имел обыкновение бросать главную дорогу и находить тропы, выводящие к стоянкам вроде этой. Он делил пищу с тихим лесным народом, отрицателями, хотя, насколько он мог понять, они не отрицали ничего стоящего. Они жили в тесноте и любви, лукаво умные и мудро смиренные, их искусство заставляло Кедаспелу восхищенно вздыхать.
Статуэтки, маски и вышивки - все потеряно в сгоревших хижинах.
Кто-то вырезал на груди мертвого мальчика волнистую линию. Похоже, поклонение речному богу отныне стало смертным приговором.
Он не стал хоронить тела. Оставил лежать там, где они есть. Оставил земле и мелким падальщикам, чтобы они растащили их кусочек за кусочком, растворяя и плоть и память.
Он рисовал пальцами, запоминая, где и как расположены тела, и хижины, и мертвый пес, и как свет солнца пробивается сквозь дым, чтобы вопияла каждая деталь.
Потом ударил пяткой мула, и тот лениво переступил детское тело, на краткий миг закрыв тенью все детали.
В обещанном Матерью Тьмой ночном мире очень многое останется незримым. Он начинал гадать, не будет ли это милостью. Начинал гадать, не в том ли обещанное благословение для всех детей и верующих. Мрак отныне и навеки. Чтобы мы смогли терпеть жизнь.
Не меньше двух десятков всадников проскакало по этой тропе. Убийцы ехали на запад. Он вполне может натолкнуться на лагерь утомленных ночной резней. Его могут зарубить - или просто накормить.
Кедаспеле было все равно. Десять тысяч лиц в голове, но все одинаковые. Воспоминания об Энесдии так далеки... Если его пощадят, он помчится к ней, подгоняемый отчаянной тоской. По красоте, которую не нарисовал, по любви, в которой не смеет признаться. В ней боги красок сосредоточили сокровища своей славы. В ней обретет он возрождение веры.
Каждого художника преследует ложь. Каждый художник стремится к истине. И каждый проваливается. Одни возвращаются в объятия утешительной лжи. Другие впадают в отчаяние. А иные замыкаются в могилу пьянства или отравляют всякого, кто подойдет достаточно близко, чтобы дотянуться и ранить. Или попросту сдаются, проводя жизнь в неизвестности. Лишь немногие открывают в себе посредственность, и это самое жестокое из открытий. И никто не находит путь к истине.
Проживет он лишь несколько мгновений или тысячу лет - станет сражаться за что-то, за истину, которой даже не знает названия. Может, это бог над богами красок. Бог, предлагающий творение и познание разом, установивший законы сущности и мышления, того что внутри и того, что снаружи, и разницу между внешним и внутренним.
Он хотел повстречать этого бога. Перекинуться с богом парой слов. А превыше всего хотел взглянуть ему в глаза и увидеть истину безумия.
"Кистью и желанием я создам бога.
Следите за мной".
Но пока, скача сквозь клинки света и саваны теней по тропе дикого зверства, Кедаспела походил на слепца. Раскрашенное лицо было повсюду. Пальцы не могли остановиться, рисуя его в воздухе - словно мистическое заклинание, словно призыв незримых сил, словно проклятие ведуна и защитные чары ведьмы. Его пальцы способны одним мазком закрыть рану, расправить узлы времени и воссоздать мир, полный возможностей - способны сделать что угодно, но лишь повторяют мелкие движения, пойманные в плен смертью.
Ибо бог над богами безумен.
"Я напишу лик темноты. Я поеду по мертвым, чтобы схватить за горло проклятого бога. Я, Кедаспела, клянусь: мир, я поведу с тобой войну. Ты там, снаружи - ты, слушай меня! То, что внутри, будет спущено с поводка. Высвобождено.
Я напишу лик темноты. И дам ей глаза мертвого ребенка.
Ибо в темноте мы ничего не видим.
Во тьме, взгляните, царит покой".
Пальцы Нарада гладили непривычные линии на лице, места просевшие и перекошенные. Кулаки Харала оставили не только синяки и ссадины: они разорвали нервы. Поглядевшись в зеркало лесного пруда, он едва узнал себя. Отеки ушли, кости кое-как срослись, даже левый глаз видел удовлетворительно - но ныне у него новое лицо, грубое и вытянутое, покрытое шрамами.
Он знал прошлое Харала. Знал, что ублюдок потерял семью в войнах, и что внутри у него кипит и булькает котел злобы. Но при всем при этом Нарад не мог остановиться и наконец - в тот день, со знатным недоноском - оскорбительные слова и намеки вывели капитана из себя. Нетрудно припомнить выражение лица Харала за миг до удара, откровенное удовольствие в глазах - словно отворилась дверь и кулаки гнева сумели вылететь наружу.