Глотайте хирурга (Приключения в микромире. Том VI) - Ганс Христиан Андерсен 15 стр.


Вот где идет война без всяких конвенций — в нашем собственном теле!

И еще я подумал, что в этой войне, где все позволено, наверное, природа уже испробовала все хитрости и контрхитрости. Возможно, некоторые бактерии научились прикидываться своими, приклеивая опознавательные знаки эритроцитов или имитируя их. Не потому ли так заразительна чума для человека, а для животных — сибирская язва? Ведь одна-единственная бацилла сибирской язвы смертельна для мыши. Почему мышиный организм не может побороть одну бациллу? Может быть, потому, что не борется, считает своей клеткой?

А путешествие пока что возобновилось. Чтобы не заблудиться вторично, Тетеас решил не пробиваться в ближайшую вену, а возвращаться к нужному перекрестку назад по артерии, против тока крови.

Путешествие возобновилось, но совсем в ином темпе. Забылись стремительные броски, кидавшие Тетеаса то в легкое, то в сердце, то в руку. Теперь мой доктор медленно полз вдоль стенки артерии, упираясь лопаточками в эпителий. Содрогаясь, он выдерживал бомбардировку встречных эритроцитов, сыпавшихся сверху словно из мешка. Полз медленно, по миллиметру за минуту, в час сантиметра три, с остановками, сутки от ладони до локтя, еще сутки — от локтя до плеча. Впервые я ощутил всю громадность моего тела. Шутка сказать: по одной руке два дня пути. Обширное государство!

Впрочем, Тетеас не потерял времени напрасно. За эти два дня он разобрался, какие именно группы атомов служат опознавательными знаками для моего организма. Формула записана у меня в книжечке, но для вас она не пред-красных тарелочек он мог понавешать на себя маленькие кусочки их тела. Все вместе они так громко кричали «Я свой, я свой!» на биохимическом языке, что встречные лейкоциты даже отшатывались, минуя Тетеаса.

Для безопасности Тетеас нанизал на себя добрую тысячу кусочков, перепортил тысячу эритроцитов. Мне даже захотелось крикнуть: «Осторожнее, что ты там распоряжаешься чужим добром?» Как-никак мои эритроциты, моя кровь…

Умом-то я понимал, что эта скупость неосмысленная. В теле двадцать пять триллионов эритроцитов, донор жертвует без вреда триллионом сразу, в поликлинике для анализа мы отдаем миллионов сто. Естественным порядком ежедневно умирает четверть триллиона эритроцитов и столько же рождается взамен. Что там скупиться на тысячу, когда счет идет на триллионы? А все-таки жалко. Свое!

Итак, к концу второго дня пути по руке Тетеас вновь достиг развилки артерий: из артерии плечевой выбрался в дугу аорты. Из плечевой выбрался, стало быть, по ошибке вторично попасть туда уже не мог. Столь же неторопливо пробираясь против тока крови, через некоторое время оказался на следующем кроверазделе. Завернул туда. Удержался от соблазна кинуться в плазменные волны и в мгновение ока очутиться в мозгу. Плыл у самого берега, я подразумеваю стенки сосудов. Отцепившись на долю секунды, тут же хватался за эпителии и ждал, ждал терпеливо, пока Профу не удавалось запеленговать его сигналы, подтвердить, что он движется правильно — вдоль шейных позвонков от ключицы к черепу.

— И ты ничего-ничегошеньки не чувствуешь? — допытывался Гилик. — Ведь эта железная глиста лезет в твой собственный мозг.

Но я не ощущал ничего. Если напрягал внимание, казалось, что в шее легкий зуд. Вероятнее, воображаемый.

— Вступаю в мозговую ткань, — сообщил Тетеас час спустя.

— Ну-с, теперь святая святых, — сказал Гилик. — Мозг! Храм мысли! Картинная галерея воспоминаний и образов. Посмотрим, где у тебя там образ лаборатории, и образ экрана, и на том экране мозг, и в мозгу экран, и на экране мозг, и в том отражении отражение экрана…

Почему-то нравилось ему жонглировать словами. Конечно, ничего такого мы не увидели на экране. Проплывали перед нами подобия амеб, распластанных, как бы приколотых булавками с заостренными отростками различной длины, от которых отходили нити нервных волокон, длиннющие и коротенькие со спиральными завитушками, подходящими к спиральным завитушкам соседних клеток. И это был мой мозг. И не ощущал я, что это мой мозг. И даже не верил, что это и есть мозг, потому что выглядело все это как сборище амеб.

Но Тетеас вскоре дал мне почувствовать, что он действительно в моем мозгу, не в чужом.

Началось с изжоги, но какой! Как будто в желудке у меня затопили плиту и пекут на ней блины. Пламя ползет по пищеводу, выше и выше; ловлю ртом воздух, хочу охладить воспаленное нутро. Но жар побеждает, перехватывает дыхание.

— Проф, пожалуйста, немножечко соды. Неужели нет двууглекислого кальция не всей вашей планете?

Но космический медик лечит меня совсем иначе. Он берется за радиомикрофон:

— Ису Тетеас, все идет правильно, ты в гипоталамусе. Находишься в центре регулировки кислотности. Вызвал повышенную кислотность. Выбирайся скорее, а то наш пациент наживет язву желудка.

Спустя несколько часов Тетеас — в центре терморегуляции. И снова я узнаю об этом по своей шкуре. Мерзнут губы, нос становится твердым и каменно-холодным. Руки и ноги зябнут, одеревеневшие пальцы не подчиняются мне больше, вместо пальцев белые восковые слепки приставлены к кистям. Я даже чувствую, в каком месте приставлены, оно как бы перетянуто ниткой. Нитки ползут вверх по рукам и ногам, холод течет по венам в туловище, к сердцу, к голове. Замерзает мозг. Мне видятся отвердевшие борозды, подобные заиндевевшей пашне в бесснежном декабре. Замерзшие мысли, словно снежинки, тихо-тихо, безмолвно оседают на одубевшие валики. Спать, спать, спать!

И почти без перехода лето. Пульс стучит в висках вагонным перестуком, горят уши, горит лицо. Тугие нитки растворяются, кровь мурашками бежит в приставленные кисти рук и ступни. Жаром пышут румяные щеки, горячо глазам, горячо во всем мире. Все звуки становятся напряженно-гулкими, краски насыщенными, а очертания смутными, формы как бы тают в горячем воздухе. Чувства обострены, я вижу невидимое. Вижу, как в моем черепе плещется горячее озеро и на берегу его извилистый Тетеас. Он суетится, разжигая костер, он колет клетки на дрова, щепки летят брызгами, топор тук-тук. Дымят поленья, искры чертят темнеющее сознание. Тетеас, не надо! Тетеас, очень больно!

Просыпаюсь в поту. Слышу встревоженный голос Профа:

— Ису, осторожнее, температура сорок и девять. Человек в бреду, у него мутится сознание. Отметь, что это центр терморегуляции, и покидай его немедленно.

Затем черная меланхолия. Лежу в прострации, глаза полузакрыты, ладони на простыне. Все противно, все гнусно, никчемно и безнадежно. Я сам ничтожный жалкий старикашка, надежды на омоложение беспочвенны. И вообще омолаживать меня незачем, потому что все мысли мои банальны, все слова бездарны, все планы необоснованны. Никому не нужен я ни в космосе, ни на Земле. Единственно разумное — немедленно удавиться. Но я не удавлюсь, не хватит воли и энергии, так и буду прозябать жалко, позорно, гадко.

Почему я скис? Реакция после жара?

Бывало у меня такое настроение в час изнеможения, после тяжкой усталости, часам к десяти вечера, а в последнее время и к шести. Я знаю, умом знаю, мыслям наперекор, что спорить с самим собой не надо, надо выспаться, к утру пройдет. Утро вечера мудренее и жизнерадостнее.

Но обхожусь без сна. Вдруг утро начинается само собой. Мир превосходен и захватывающе интересен. Моя спальня — сад, вся она в гаммах ароматов, песнях шелеста, шороха и перезвона. Я сам молодец, я умница, я все так хорошо понимаю и чувствую. У меня дар сверхсознания, мне открыто истинное великолепие вещей. Как хорошо любоваться, как хорошо дышать, ходить, стоять на ногах и на голове. А ну-ка встану на голову. Вот так, мах ногами, ступни вытянуты. Получилось! До чего же занятен мир, когда смотришь на него снизу вверх! Восторг! Экстаз! А петь я смогу в такой позе? Ну-ка: «Не счесть алмазов в каменных пещерах…»

Что это я разыгрался? На каком основании? И вспоминается основание. Где-то в мозгу у меня копошится стальной волосок по имени Тетеас. На этот раз он докопался до центра эмоций, до клеток горя и радости. Как раз незадолго до моего отбытия ученые Земли нашли эти центры у крыс и кошек. Научились вводить туда электроды, вызывать наслаждение электрическими импульсами. И подопытные крысы сутками нажимали педаль, включая ток. Жали и жали, отказываясь ото сна, отказываясь от пищи. Наслаждались ничем и падали в изнеможении, упившись ничем.

И вот я в роли подопытной крысы. Я — не я лично, я — марионетка, которую дергают за ниточку. Я рояль, я обязан издавать звуки, когда нажимают на клавиши. Нажали «до» — я веселюсь, нажали «ре» — плачу. На «ми» — жадно глотаю пишу, на «фа» — меня тошнит от сытости, «соль» — мечтаю о женщине, «ля» — спать хочу…

А я не желаю подчиняться. Не «ля», не буду спать!

До! До-диез! До-до-до!

Не рояль. На намерен радоваться. Напрягаюсь. Кусаю губы, чтобы сдержать дурацкую улыбку. Стараюсь думать о неприятном.

Как скверно, что я пустил к себе в мозг эту бесцеремонную змейку! Теперь я не Человек, я раб ее экспериментов. Кончена разумная жизнь. Попался на приманку молодости, обманули, теперь плачь об утерянной свободе! Ага, я хочу плакать, а не радоваться! Не будет кретинских смешков. Чья взяла?

Голос Тетеаса:

— Есу Проф, докладываю, что клетки центра почему-то теряют чувствительность. На прежние импульсы реагируют гораздо слабее. Повысилось электрическое сопротивление. Может быть, объект устал, опыт надо отложить?

— Ты устал, Человек, хочешь отдохнуть?

Гилик выдает меня:

— Ничего не устал. Это он тужится, чтобы удержаться от смеха. Весь надулся. Я-то чувствую, сидя в его кармане.

— Человек, это очень важно. Значит, ты можешь усилием воли подавить центр радости? Ису Тетеас, надо исследовать, по каким каналам приходит в гипоталамус торможение. Напрягись, пожалуйста, Человек. А теперь расслабься, старайся не гасить радость.

Радуюсь по заказу. Радуюсь по просьбе.

Крыса! Если не рояль, то крыса.

Но вот приходит день, когда Тетеас, пока еще не очень уверенно, объявляет:

— Есть гипотеза. Мне представляется, что я разобрался. Главную роль тут играет центр горя, он и расположен в самом средоточии информации, на перекрестка нервных путей. В момент перенапряжения сильные токи разрушают соседние центры — кислотности, терморегуляции и прочие.

— Это правдоподобно, — сказал я. — У нас считают, что язва желудка болезнь нервного происхождения.

— Еще я заметил, — продолжал Тетеас, — что оболочки нервов здесь особенно тонкие. Похожи на электрические предохранители: вставляется в цепь слабое звено, всегда известно, где перегорит в первую очередь. Видимо, пароксизмы горя пережигают нервную связь мозга с гипофизом, прекращается регулировка желез, а отсюда старческие болезни.

Проф замечает, что такое правило было бы целесообразно и с точки зрения естественного отбора (законы Дарвина действуют на всех планетах). Многочисленные горести означают несоответствие организма внешней среде, его неприспособленность. И природа спешит списать неудачника, чтобы он поменьше жил и поменьше оставил потомства.

— Гипотезу можно принять за основу, — заключает Проф.

— Но ее проверить надо, — говорит Тетеас скромно. — Мне нужно для опыта чрезмерное горе. Я пробовал вызвать его механическим раздражением, но Человек тормозит. Человек, не сопротивляйся! Прошу тебя, помоги мне. Усиль горе. Как ты возбуждаешь себя? Воображением? Вообрази что-нибудь очень горестное.

«Рояль, сыграй печальное! Траурный марш, пожалуйста!»

Я полагал, что мне ничего не стоит вообразить тоску. Воображать — моя профессия. Допустим, я потерял деньги, крупную сумму. Впрочем, деньги — дело наживное. Допустим, я потерял рукопись. Работал пять лет и потерял.

Но тоска почему-то не получается. Я представляю себе, как я сижу, обхватив голову руками, и думаю, что мужества терять не надо. Остались черновики, остались планы, образы, мысли. То, что сочинялось пять лет, за два года может быть восстановлено. Словесные находки забудутся, ну и что ж? Те находки я нашел, найду другие.

— Человек, ты опять тормозишь!

Нет, надо вообразить что-нибудь непоправимое. Что может быть непоправимее смерти? Что может быть огорчительнее для меня лично?

Вот я умираю, лежу на больничной койке. Вокруг стираная белизна больницы, кислый запах лекарств, пролитых на блюдечко. Изможденное лицо жены, постно-меланхоличные физиономии прочих родственников, вымученные слова о том, что я сегодня выгляжу гораздо лучше. Внуки, томясь, косятся на часы, прикидывают, сколько еще надо высидеть для приличия, у сына лицо озабоченное, притворяться ему не надо, забот свалится предостаточно: паспорт сдавать, справку получать, венок заказывать, мамочку утешать, поддерживать. Жена плачет искренне, со мной уходит ее самостоятельная жизнь, уходит в прошлое, в воспоминания. Теперь она будет бабушкой при внуках, придатком к семейству. За ней суровое лицо медсестры; сестра недовольна, кажется, этот больной затеял умирать ночью, на дежурстве не поспишь. О чем думаю я? Ни о чем. Я дышу, вкладывая усилия в дыхание, во вдохи и выдохи. Что-то клокочет, царапает, давит, душит, но я дышу, уповая (единственная мысль), что потом будет легче.

— Человек, ты мне не помогаешь ничуть.

Да, верно, тоски я не ощущаю. Подавляет профессионализм — я занят подыскиванием слов. Оказывается, не то у меня воображение: нужно артистическое вживание в образ, а я воображаю, как неприятное выглядит, какие слова подобрать для описания. Гилик говорит:

— Слабовата фантазия у этих хилых фантастов. Я бы надеялся больше на физические действия. Если дать по шее как следует, он огорчится сильнее.

И эти инквизиторы всерьез начинают рассуждать, какую боль мне надо причинить, чтобы пронять до глубины гипоталамуса. Достаточно ли пощечины? Или содрать кожу?

Или лучше обжечь? И какого размера ожог даст необходимый эффект?

А я соглашаюсь на мучительство. Сажусь в кресло пыток и отдаю им свою левую руку, как Муций Сцевола. Скорее как христианский мученик, всходящий на костер во имя второй, загробной жизни. Я же надеюсь получить вторую молодость, подлинную, полнокровную, и употреблю ее со смыслом. Говорят: «Если б молодость знала, если б старость могла». Я уже знаю, чего хочу, а кроме того, смогу.

Дикая боль. Это Гилик прижег меня раскаленными щипцами. Раскалил и прижег, как заправский чертенок в аду.

Фух! Отдуваясь, отираю пот со лба. Дую на ожог.

— Что же ты улыбаешься, Человек?

— Извини, Проф, я подумал, что самое скверное позади. И за это предстоит приятная молодость. И еще я думал, как я на Земле начну омолаживать. Сколько радости будет! Как я жене скажу: «Ну, как, матушка, хочешь быть восемнадцатилетней?»

— Ису 124/Б, ты получил нужный эффект?

— Кратковременный и непрочный, — отвечает Тетеас.

— Без членовредительства не обойтись, — говорит кровожадный Гилик. — Давайте руку отрубим или вырвем глаз.

Проф предпочитает вернуться к моральным несчастьям.

— Ну, вообрази что-нибудь очень скверное, Человек. Представь себе, что наши опыты провалились, надежда на молодость лопнула.

Я сказал, что они смертельно надоели мне со своими опытами, я готов обжечь руку вторично, лишь бы они отвязались от меня раз и навсегда.

А потом пришел тот страшный день, 23 марта по нашему земному календарю.

Они явились ко мне раньше обычного — Гилик и Проф со всеми своими помощниками — естественными и искусственными. На лицах у естественных я уловил выражение старательного сочувствия. У ису, само собой разумеется, выражения не было, на их физиономиях нет лицевых мускулов. Проф начал какой-то туманный разговор о некоторых обстоятельствах, которые бывают сильнее нас, и о том, что каждый исследователь должен ограничить себя, чтобы результаты, хотя бы и не окончательные, наступили своевременно, что я, наверное, наметил себе срок пребывания в Шаровом и надо бы привести планы в соответствие с этим сроком…

— К чему вы клоните? — спросил я, — Не выходит с молодостью? Так и скажите. Ну и не будем тратить время.

И тут влез этот чертенок Гилик-переводчик.

— Не тяните. Проф. Человек — взрослый человек, он умеет переносить удары. Суть не в опытах, Человек. Суть в том, что налажена связь с твоей Землей. Получены известия. Плохие. У вас там атомная война.

— А Москва? А мои?

— Сам понимаешь… Кратер…

Назад Дальше