– Загонишь ты себя совсем, родимая, – вздыхали сёстры. – Свалишься – а детки на кого останутся?
Вяченега только стискивала, как обычно, челюсти до желваков, и ничего не отвечала на такие речи. Скупа она была на ласку, но дочек любила жаркой, простой и суровой, звериной любовью. Лишь с Ласточкой она смягчалась и становилась нежнее: та очень остро переживала смерть матушки Вербы. Едва родительница заходила в дом, ещё чумазая от подземной пыли, девочка бросалась к ней, обнимала, и расцепить её ручонки насильно Вяченеге просто не хватало духу. Так и ужинала она с нею на коленях. Ласточка даже грудную сестричку пыталась ревниво отпихивать, и женщине-кошке приходилось мягко ставить дочку на место. Сёстры советовали ей найти новую супругу, но та, взглянув в полные слёз Ласточкины глазёнки, понимала: другую матушку она не примет. Так и жили они.
Смилина с малых лет отличалась большим ростом. В три года она выглядела десятилетней, а в десять уже пошла работать вместе с матушкой в рудник. Казалось, вся сила Белогорской земли сосредоточилась в этой девочке – светлой и незлобивой, спокойной, как весеннее небо над горами. Смилина обгоняла в труде даже взрослых кошек-рудокопов, и сдержанная на нежности Вяченега говорила ей:
– Ты – моя опора.
Эти слова были Смилине дороже самых пространных ласковых речей. Зато с сёстрами у неё не ладилось: казалось, те затаили на неё обиду, виня в смерти матушки Вербы. Но задирать её ни сестрицы, ни соседские сверстницы не решались. Ещё бы: кто полезет к такой громадине, чьи кулачищи – как две отборные репы? Когда ребятишки её возраста ещё озорничали, предавались детским играм и лишь начинали понемногу помогать родительницам по дому, у Смилины уже была настоящая «взрослая» работа, причём одна из самых тяжёлых и опасных. Её и за ребёнка-то никто не принимал: к двенадцати годам она уже догнала в росте матушку Вяченегу.
Однажды она спросила родительницу:
– Ты тоже думаешь, что матушка Верба умерла из-за меня? Получается, что это я убила её?..
Вяченега потемнела, как предгрозовое небо, и долго не находила, что ответить. Желваки ходили на её скулах. Угрюмо сверкая глазами, она спросила:
– Кто тебе сказал такую чушь?
– Но… Все так думают, – пробормотала Смилина, и её горло царапало что-то неудобоглотаемое, жестокое и солёное. – Сестрицы… И тётушки…
Тяжёлая рука матушки Вяченеги легла ей на макушку.
– Запомни, родная: матушку Вербу убила я. Ты застряла у неё в животе, и я вырезала тебя оттуда ножом, иначе ты бы погибла. Конечно, матушка Верба истекла кровью.
Но Смилина чувствовала: родительница брала на себя её вину, чтоб успокоить.
– Ежели б я не уродилась такой… большой, матушка Верба была бы жива, – прошептала она.
– Ты ни в чём не виновата, – устало закрыла глаза Вяченега. – А уж в том, что ты такою родилась, твоей вины быть не может и подавно. Так вышло. А почему так вышло, про то никому не ведомо.
Вскоре Смилине стало трудновато работать в руднике из-за своего роста. Она перебралась на поверхность – вытаскивать добываемую руду. Но больше всего её завораживала работа кузнеца: под ударами молота раскалённая добела болванка могла превратиться во что угодно – серп, косу, заступ, меч или топор. Это было дышащее жаром чудо, которое ей хотелось творить своими руками.
– Вряд ли кто возьмёт тебя в учёбу даром, – сказала родительница. – Мне нечем заплатить: мы и так еле сводим концы с концами. Ещё вот приданое для твоей сестрёнки Ласточки собирать надо.
Сёстры-кошки пошли по стопам Вяченеги – в рудник. А куда им было ещё идти? Все вместе они зарабатывали Ласточке на приданое: отдавать дочь в дом будущей избранницы нищебродкой-бесприданницей Вяченеге не позволяла гордость. Смилина, переняв у родительницы привычку гонять на скулах желваки, думала: «Нет, я так жить не буду. Моя жена будет как сыр в масле кататься. Будет кушать вдоволь, носить красивую одёжу, золото и самоцветы. И у моих деток тоже всего будет вдосталь. Вот матушка Вяченега горбатится как проклятая, а толку? Всё равно во всём себе отказывает, чтоб скопить это приданое, будь оно неладно… Нет, надобно придумать что-то другое».
Она попросилась в ученицы к оружейнице средней руки, а в качестве платы за учение обещала батрачить на неё день и ночь безвозмездно.
– Кхе, – поперхнулась мастерица, окидывая потрясённым взором огромную Смилину, которой она едва до подмышки доставала. – А хлеб ты тоже мой есть будешь? Мне ж тебя не прокормить, громилу этакую! Ты, поди, одна за пятерых кушаешь!
– Да я сама себе пропитание добуду, – заверила та. – Рыбу ловить стану, охотиться помаленьку… Не объем, не обопью тебя. А работать я умею. Всё, что скажешь, стану делать.
Оружейница подумала, подумала, да и согласилась. Свою выгоду она тоже получала: кто ж откажется от даровой работницы, да ещё такой могучей, способной горы сворачивать в самом прямом смысле? В хозяйстве сгодится.
Родительница сказала:
– Ну, учись. Может, и выйдет какой толк. Не всем же нам на рудниках пупок рвать.
Получив сие благословение, Смилина и пустилась в свои скитания от кузни к кузне. Не все соглашались брать её на этих условиях – особенно большие мастерицы. Они «кого попало» к себе в обучение принимать не хотели. А вот оружейницы поскромнее не кичились ни своим именем, ни мастерством. У соседей-людей тоже было чему поучиться, и Смилина отправилась в Воронецкие земли, где и оставила своё сердце…
*
Дверь темницы с грохотом открылась, и вошёл князь Полута в сопровождении стражи. Глаза его блестели пустыми ледышками. Смилина поднялась ему навстречу.
– Ты свободна, выходи, – сказал князь.
Эта внезапная перемена озадачила женщину-кошку. Только что Полута был настроен непримиримо, брызгал ядом и яростью, готовый растерзать её на кусочки, а тут – как будто подменили его. Очи его мерцали светлыми льдинками, а внутри ощущалась чёрная бездна, в которую и заглядывать было жутко.
Князь Ворон сидел у постели Свободы, держа руку девушки в своих, и взгляды этих двоих друг на друга сияли большим и тёплым чувством. Княжна называла его батюшкой, и ежели б не это обстоятельство, Смилине было бы впору ревновать: так ласково великий князь Воронецкий взирал на Свободу, так преданно ловил каждый её взор, каждое движение. Он был готов сдувать с неё пылинки, и в его переменчивых, жутковатых глазах, то зимне-пронзительных и властных, то мудрых и задумчивых, проступала пристальная, жадная нежность. В глазах Свободы сиял девчоночий восторг, безоглядная очарованность этим человеком.
А Полута продолжал удивлять.
– Ты просишь руки моей дочери? Что ж, бери, она твоя.
Двумя зимними молниями блеснули глаза князя Ворона. Будь эти молнии копьями, Полута сейчас висел бы, пригвождённый ими к стене. Смилине подумалось: уж не приложил ли к этой странной перемене свою руку этот сутулый человек в чёрных одеждах? Что он сделал с Полутой, что такого сказал ему, что тот словно наизнанку вывернулся? Как бы то ни было, и Смилина, и Ворон получили приглашение на охоту, которая, по словам Полуты, обещала быть роскошной.
– Кто тебе этот человек? – спросила Смилина, всматриваясь в глаза любимой. – Что значит «второй батюшка»?
Свобода ластилась к ней, как довольный котёнок, щекотала, теребила за уши, словно не могла наиграться. Пришлось завладеть её руками, расцеловать их и сжать в своих, чтоб не шалили. Всматриваясь в дорогое личико, оружейница видела в нём признаки улучшения: щёчки порозовели, речь стала внятной, глаза сияли живыми, тёплыми искорками. Словом, в объятиях женщины-кошки была её прежняя озорная Свобода. У Смилины понемногу отлегло от сердца, а холодно просвистевшее у висков чувство едва не свершившейся потери сменялось теплом и облегчением.
– «Второй батюшка» – кто-то вроде опекуна, – объяснила княжна. – Но я тебе скажу правду: он – мой отец. Мой родной, настоящий батюшка. Но только – тсс! Об этом не стоит болтать на каждом шагу.
Словом, это был день неожиданностей – и не все из них оказались приятными. Но самый главный «подарок» ждал их на охоте.
Свобода была прелестна в своём охотничьем наряде, румяная от холода и детски-радостная. В её глазах сияло предвкушение счастья, неотвратимого, как восход солнца. Залюбовавшись ею, Смилина и сама ощутила светлую окрылённость. Но что-то всё-таки мешало женщине-кошке полностью отдаться этому упоению. «Моя? – думала она, с нежностью глядя на стройную всадницу, которая, обернувшись через плечо, одарила её солнечной улыбкой. – Да, вроде моя… Кажись, теперь уже бесповоротно». Но какая-то холодная тень таилась за стволами деревьев и горчила в свежем осеннем воздухе… Призрак с ревнивыми глазами, затаивший злобу.
С лёгкостью наловив рябчиков, Смилина собиралась их поджарить. Почему бы нет? Невелика добыча, но всё не с пустыми руками. А Свобода льнула к её плечу – счастливая, разрумянившаяся победительница. Косулю она подстрелила ловко, и у Смилины с грустной теплотой ёкнуло сердце: с натянутым луком, сосредоточенная и прямая, как клинок, княжна как никогда походила на свою мать.
– Что-то ищешь, кошка? – Из-за дерева шагнул княжеский дружинник в полном вооружении. Он улыбался, но глаза его бегали – какие-то воровские, хитрые.
– Да вот дровишек для костра ищу, – ответила оружейница.
– Так они уже готовы и в кучи сложены по распоряжению князя Полуты, – белозубо и жизнерадостно рассмеялся воин. Был он молодым, голубоглазым, бородка – мягкая, курчавая, словно позолоченная. Словом, располагал к себе. – Он уже обо всём загодя позаботился, кормилец наш! Пойдём со мной, покажу. Возьмёшь, сколько тебе надо.
Всё с той же приятной улыбкой воин махнул рукой, приглашая Смилину следовать за ним.
Что-то её на той полянке насторожило. Там стоял острый, мерзостный запах, но решительно невозможно было понять, откуда тянуло. То ли кто-то нагадил в кустиках, то ли… пахло чьим-то страхом.
– Ну, и где дрова? – огляделась Смилина.
А провожатого и след простыл. В следующий миг из-за стволов в неё полетели стрелы – быстро, тихо, неумолимо. Вонзаясь в тело, они пили её жизнь, смертельный жар растекался по жилам и звенел в висках. Но она не упала на отсыревший лиственный ковёр: любовь к жизни и Свободе превращала женщину-кошку в непобедимую скалу, в глыбу, которую не так-то просто расколоть и повалить. Рявкнув медведем, она пошатнулась, но устояла. Её обступали люди князя, целясь в неё из луков, но больше пока не стреляли. Узнав среди них того миловидного парня с золотой бородкой, который теперь смотрел на неё волком, Смилина усмехнулась сквозь оскал боли:
– Так вот, значит, какие дровишки вы мне приготовили…
– Смилина! – рассёк качающееся и предсмертно звенящее пространство леса девичий голос.
Свобода билась в руках дружинников; недавнее выражение счастья и умиротворения на её лице сменилось ужасом. А из-за спин своих воинов выступил сам Полута с луком и стрелой наготове. Он показал своё истинное лицо – оскаленное, искажённое злобным торжеством.
– Ну что, кошка? Настал твой смертный час. Ежели ты думала, что я позволю тебе породниться со мной и заполучить мою дочь, то здорово ошибалась… Я ничего не забываю и ничего не прощаю. Никогда. То, что ты сделала, нельзя простить.
Одну стрелу в спину она от него уже получила десять лет назад – на берегу ночного озера, на глазах у Сейрам. Сейчас вместо одной стрелы была дюжина – на глазах у Свободы. Всё повторялось, только более жестоко. Разве ещё тогда не стало ясно, что благородства от Полуты ждать не приходилось? Что его непримиримость с годами только укрепится и дойдёт до своей смертоносной крайности? Надо было ещё тогда усвоить урок, но она надеялась до последнего. Как оказалось, напрасно.
– Зря ты так, княже, – проронили её пересохшие губы. – Твоя ненависть губит тебя самого.
Стрелы ядовитыми шипами сидели в теле, но сдаваться под натиском слабости и сверлящей боли Смилина не собиралась. Она ни за что не упадёт на глазах у Свободы. Любимая не должна видеть её поверженной. Выстоять, продержаться – ради неё. Чтобы её сердечко билось, видя, что сердце Смилины живо.
– Ну, поговори, поговори перед смертью, – хмыкнул Полута.
Ярость Огуни взметнулась живым костром, и древка стрел вспыхнули. Дружинники ждали приказа князя, и отблески пламени в их глазах мешались со страхом. Вот чем пахло здесь: убийцы боялись своей жертвы. Ну что ж, сейчас запахнет жареным.
Сердце Огуни заполнило её грудь, развернулось пылающим ядром, и из рук хлынула душа богини. Смилина направила её на воинов, а князя постаралась не затронуть: она не могла убить отца на глазах у дочери. Пусть даже неродного и такого… безнадёжного.
– Отец, что ты делаешь?! Опомнись!
Это кричала Свобода, заслоняя Смилину собой. Храбрая девочка, родная и бесконечно любимая, но сейчас такая беспомощная перед ликом смертельной угрозы. Смилина хотела отстранить её, убрать с пути полёта стрелы, но княжна не двигалась с места, и от неё страхом не пахло. Она источала запах чего-то чистого, трогательного, отчего сердце щемило, а на глаза наворачивались слёзы. Она была готова отдать свою жизнь.
«Пообещай мне одну вещь, Смилина… Обещай, что ты не станешь отдавать свою жизнь за меня. Не надо этого делать, потому что в тебе очень, очень много душевных сил. Их у тебя достанет, чтобы продолжать свой путь без меня. А вот я… Я без тебя – не жилец».
Смилина нагнулась, дыша сладким теплом, исходившим от шеи любимой. А Полута совсем обезумел. Его неподвижные, немигающие глаза отражали серый свет дня, такой же льдистый и предзимний.
– Ну что ж… Коли так, тогда умрите обе. Это мой вам свадебный подарок. Пусть лучше моя дочь погибнет, чем достанется тебе, кошка.
Оставалось только ударить огнём поверх плеч Свободы. У неё точно хватит душевных сил жить дальше без этого безумца. Но Смилине не довелось даже пальцем двинуть: её опередили.
– Полута! – раздалось вдруг.
Меткий выстрел сразил князя прямо в сердце. Стрела вылетела из лука Ворона. Он, в отличие от Смилины, не раздумывал о том, как будет выглядеть убийство отца на глазах у дочери, и его рука не дрогнула.
Смилина немного поддалась слабости и опустилась на колени: боль доконала её. Свобода переводила округлившиеся от ужаса глаза с одного своего отца, мёртвого, лежавшего со стрелой в сердце, на другого – живого, с луком в руке. Её дрожащие пальцы тянулись к лицу Смилины. Женщине-кошке хотелось её обнять и успокоить, но в груди торчали обгоревшие стрелы. Вместо неё это сделал князь Ворон. Его рот был сурово сжат, но в глазах снова горела эта жадная нежность.
Трещал костёр, падали белые перья из небесных подушек. Плотно обхватив древко, Смилина задержала дыхание – приготовилась. Дёрнула… Глаза застлала ослепительная пелена боли, из раны хлынула тёплая кровь, пятная чистый снег. Свобода вскрикнула, прижав трясущиеся пальцы к губам. Боль отражалась в её глазах.
– Ну-ну… До свадьбы заживёт, – измученно улыбнулась женщина-кошка, высекая из пальцев огонь и прижигая рану.
Все стрелы были извлечены; два наконечника остались внутри, и пришлось их вырезать ножом. Смилина лежала с обнажённым туловищем на окровавленном снегу и переводила дух, покачиваясь на волнах дурноты и обессиленности. Тёплые слезинки падали ей на щёки из родных степных глаз.
– Не плачь, ягодка, – пробормотала она. – Лучше посыпь мне снежку на раны. Горят… И испить бы…
Ей дали воды, и стало чуть легче, но о том, чтобы встать и шагнуть в проход, не могло быть и речи. В огромном теле Смилины, казалось, совсем не осталось сил, всё ушло в землю. Шестеро дюжих ловчих уложили её на телегу, подостлав чистой соломы и прикрыв от снега рогожкой. Заскрипели колёса, и Смилину закачало, усугубляя и без того терзавшую ей нутро тошноту.
– Я здесь, ладушка, я с тобой, – то и дело раздавался откуда-то сверху дорогой сердцу голосок – не иначе, с этого исчерченного голыми ветками неба…
Приоткрывая глаза, Смилина видела стройную всадницу, ехавшую на игреневом коне рядом с телегой. Сухие губы женщины-кошки улыбались: авось, милая увидит и успокоится.