Работа для неё находилась. Подковы, гвозди, кухонные ножи, лезвия для плугов, лопаты и заступы – всё это требовалось всегда и в больших количествах. Приходилось подрабатывать и в рудниках.
Однажды случился обвал. Огромные глыбы падали сверху, а из земных недр поднимался гневный столб пламени. Он дышал смертью – совсем не страшной, быстрой и милосердной. «Конец», – с каким-то облегчением подумалось Смилине. Но не тут-то было.
Перед ней разверзало пасть огненное чудище. Соскользнув в неё, словно в печь, Смилина очутилась перед ликом огромной девы, чьё тело было будто соткано из пламени. Дева гневалась на людишек, тревоживших её владения и обращавшихся с ними по-хозяйски, и Смилина с трепетом поняла, кто перед нею – владычица земных глубин. Страх взметнулся алым цветком и опал пеплом, и женщина-кошка протянула руку к огненному лицу… Обжигающее прикосновение – и пламенная дева стала живой и плотной, как Сейрам, только во много раз горячее…
Это после Смилина постепенно восстановила в памяти свою встречу в подземном пекле, а пока её искорёженное тело извлекли из-под завала, покрытое струпьями ожогов и пахнувшее, как кусок жареного мяса. Её сочли мёртвой, но жизнь тлела в ней угольком, который она взяла с поцелуем с раскалённых губ Огуни.
Не знала Свобода, что девятнадцать дней Смилина качалась на грани жизни и смерти, чуть заметно дыша под ожоговой коркой. Обмотанная примочками с водой из Тиши, она маленькими глотками принимала в себя живительную влагу.
Не знала Любоня, что на двадцатый день корки сошли, открыв под собой здоровую кожу без единого шрама. Опалённые брови и ресницы отросли гуще прежних, а вот от дивной чёрной гривы осталась единственная прядь. Под ладонью Смилины был гладкий, как яйцо, череп.
Встав с одра болезни, осунувшаяся и исхудавшая Смилина глянула на своё отражение в чашке с водой. Мрачные брови не дрогнули, посуровевшие губы не скривились. Как только восстановились силы, она сразу вернулась к работе.
Новые способности открылись случайно: расплавленная сталь брызнула ей на руку, не причинив ни боли, ни ожога.
– А ну-ка… – пробормотала Смилина, озарённая догадкой.
Она сунула руку в раскалённый горн – и ничего. Пышущие жаром угли дышали алым огнём в её горсти, и из груди Смилины вырвался смешок.
Чудеса продолжались. В работу она всегда вкладывала душу, а сейчас с кончиков её пальцев тянулись светящиеся нити, которые сплетались в узор. Рисунок менялся от малейшего мысленного повеления, оплетая клинок ножа, который Смилина ковала. Узор пел, будто сотни юных девушек серебристо тянули высокое, чистое «а-а-а».
С нежностью думая о Свободе, она ковала колечко. Волшебные пальцы тянули тончайшую скань, превращая её в золотое кружево, а тёплый мерцающий узор сам укладывал эту проволоку в рисунок. Синий яхонт из грубого, необработанного самородка превращался в каплю чистого света: душа камня сама нашёптывала, какая ему нужна огранка. И вот – на жаропрочной ладони Смилины лежал прелестный перстенёк, по размеру – как раз на девичий пальчик. Найти бы ту, с мыслями о которой он делался, прижать к груди, сесть рядом на песок и долго-долго смотреть на догорающий над лесом закат…
«Моё сердце будет жить, зная, что твоё продолжает биться». И эту боль лечили волшебные узоры, звеня инеем и заплетаясь в серебряное кружево серёжек. Пьянящие губы стали капельками, выточенными из сердолика, степные скулы увековечил на скалах ветер, а голос звенел в утренней песне птиц.
Смилине хотелось повидать семью Одинца, ставшую ей почти родной. Соскучилась она и по самому мастеру, давшему ей так много, и по его супруге-хлопотунье, и по мальчишкам… С нежной грустью вспоминала она Любоню, гадала: оправилась ли девушка от своей кручины, нашла ли другую любовь? Миновало уж три года, многое могло измениться.
Сделала Смилина колечко – скромное, с тремя маленькими медовыми яхонтами. Почему она выбрала эти солнечные камушки? Такой ей виделась Любоня – олицетворение тёплого летнего денька. И в волосах её горела озорная рыжинка, и в улыбке мягко золотилось простое, земное тепло. Обрадуется ли она подарку, улыбнётся ли? А может, швырнёт в лицо?..
Одинец был в кузне с сыновьями, а хозяйка пекла пироги. Увидев Смилину, она всплеснула белыми от муки руками и осела на лавку.
– Ты ли?.. Родненькая ты наша!
Смилина не ждала, что её встретят, как с войны, и в груди разлилось приятное тепло. Когда она сняла шапку, заблестев гладкой головой с чёрной косой на темени, младшие девочки вытаращили глаза, хозяйка тоже смутилась, но спрашивать постеснялась.
– Вид у тебя… цветущий, родимая, – только и молвила она, вытирая слёзы радости. – Хорошо дела идут?
Одета Смилина была теперь не в пример лучше, чем прежде: тёмно-синий вышитый кафтан, алый кушак с кистями, вместо чуней с онучами – сапоги. Работа начала окупаться и кормить её, по земле пошла добрая слава, и к ней потянулись ученицы, мечтавшие заполучить такой же волшебный дар. Вместо деревянной избушки Смилина выстроила каменный дом. Впору было задуматься о ладушке и детках…
– Не жалуюсь, матушка, – сдержанно улыбнулась оружейница. – А ваши дела как?
– Да всё по-старому, – ответила хозяйка.
Смилина наконец решилась затронуть то, что её больше всего волновало:
– Здорова ли Любоня?
Губы хозяйки задрожали, на глазах набрякли слёзы, и Смилина помертвела, ожидая услышать страшное. Сердце холодным камнем повисло под рёбрами.
– Беда нам с нею, – прошептала хозяйка. – Тает и сохнет, как деревце подрубленное… Не радуется ничему, сидит только в светёлке своей, шьёт… Мастерица стала знатная, но окромя работы этой ничего в её жизни нету. Кто сватался к ней – всем отказала. А теперь уж и не заезжают сваты вовсе, позабыли к нам дорожку. Так и стоит сундучок с приданым нетронутый.
Заледеневшее сердце оттаяло, горестное окаменение отступило, Смилина тихонько выдохнула. Главное – жива.
– По тебе её сердечко изболелось, по тебе одной тоска её неизбывная, – уткнувшись Смилине в плечо, опять размокла супруга Одинца. – Нет ей жизни без тебя! Вот, вот, посмотри!
Она проворно куда-то сбегала, поседевшая, но ещё подвижная и живая, а вернулась с платком в руках. Лёгкая, полувоздушная ткань раскинулась на столе, и с неё на Смилину глянуло её собственное лицо – как отражение. Оторопь наползла жужжащим колпаком, в обоих ушах будто комарьё запело.
– Твой облик, узнаёшь? – всхлипнула хозяйка. – Как живая ты вышла! Мастерица она, что тут скажешь…
Тяжкая грусть повисла на плечах. Сдвинув брови, долго Смилина смотрела на удивительную вышивку, а где-то далеко шептались белогорские сосны, укоризненно качая кудрявыми макушками.
– Где она? – глухо спросила женщина-кошка, поднимаясь.
– Так в светёлке своей, – засуетилась хозяйка. – Ты с ней повидаться хочешь? Иди, иди, родимая, она тебе ох как обрадуется!
Она засеменила следом за Смилиной, но та у двери тихо сказала:
– Матушка, дозволь мне с нею наедине увидеться.
– Ступай, ступай, – подтолкнула та.
Притолоки в доме были как раз по росту Смилины: чтоб она не нагибалась при входе в каждую комнату, Одинец когда-то все их переделал, подняв выше. Но потолка она макушкой всё-таки почти касалась. Войдя, Смилина застыла: вместо крепенькой, как репка, Любони за вышивальным столиком сидело полупрозрачное существо, тоненькое, как былинка. Стежок за стежком, стежок за стежком – неустанно трудились пальчики, и на праздничной скатерти расцветали алые маки, переплетаясь с пупавками и колосьями пшеницы. Сердце горячо облилось солёной смесью крови и слёз, и Смилина окликнула едва слышно:
– Любонюшка…
Если б не глазищи, не узнать было б Любоню. Воткнув иголку в ткань, она медленно поднялась, не сводя этого леденящего, осенне-грустного и исполненного далёкой нежности взгляда. Она будто не верила, что Смилина стояла перед нею живая и настоящая, а потому улыбалась гостье, как сну, как прекрасному видению, посетившему её средь бела дня.
– Здравствуй. – Женщина-кошка шагнула к ней, и половица скрипнула под её тяжёлой ногой, обутой в чёрный, расшитый жемчугом сапог. Еле держал её этот ветхий пол.
– Ты?.. – Любоня то хмурилась, то снова улыбалась. – Ты здесь? Ты вернулась?
– Да, моя голубка, это я. – Смилина подхватила её и поставила на лавку, чтоб смотреть прямо в глаза, а не сверху вниз.
Сердце сжалось: будто не живую девушку руки подняли, а куклу соломенную. Никакого весу… И вместе с тем, как ни странно, эта худоба, болезненность и воздушность красили её, делая тоньше, нежнее, одухотворённее. Смилина с горько-солёным, тёплым комком смешанных чувств любовалась ею. Уж не репка, а цветочек на хрупком стебельке, который хотелось беречь от мороза и ветра.
– Тебя не узнать, моя хорошая. – Голос осип, Смилина сама себя едва слышала.
Ресницы Любони опустились, защекотав пушистыми тенями втянувшиеся щёки, на которых едва виднелись поблёкшие конопушки, а потом вскинулись опять.
– Что, сильно я подурнела?
– Ты красавица. – Смилина не кривила душой. Слова вырвались сами, а губы прильнули к дрогнувшим пальцам девушки.
Тёплая ладошка легла на голову Смилины.
– Тебя… тоже не узнать. Я даже… испугалась немножко.
Да, Смилина не ошиблась с выбором камней для колечка. Они сияли ей сейчас, эти медовые яхонты, два летних лучика на погрустневшем и осунувшемся лице.
– Чего же ты испугалась, голубка?
Опять взмах ресниц.
– Себя самой, наверно. Сердца своего.
С задумчивой улыбкой Любоня рассматривала колечко, которое Смилина поднесла ей на ладони.
– Чудесное какое… И лето, и осень в него вплетены. И мёд, и цветы, и листва золотая. И солнышко – не жгучее, доброе. Это ты сделала?
Вместо ответа Смилина надела кольцо на тонкий, гибкий пальчик, весь исколотый швейной иголкой. И с размером угадала: кольцо село не туго, но и не болталось. Наконец в глазах Любони начало что-то проступать – то ли догадка, то ли изумление, всё ещё затуманенное пеленой тоски.
– Это… мне?
Веки Смилины дрогнули: улыбка мотыльком повисла на них, не затронув губ.
– Тебе, родная. Я за тобой вернулась. Станешь моей женой?
Видимо, Любоня решила, что ей послышалось. Её глаза стали совсем круглыми, а губы приоткрылись с привычно опущенными уголками, отчего её ротик походил на месяц рожками вниз. Грудной смешок-мурлыканье вырвался у Смилины, и она поцеловала девушку. Не с пугающей похотью, как в тот раз на земляничной поляне, а ласково и осторожно, чтоб в душу Любони не упало ни одно семечко сомнения в том, что вся нежность Смилины была предназначена ей одной. Вся до капли, с горчинкой, но уж какая есть.
Не выпуская руки девушки, она шагнула в проход, чтобы сообщить хозяйке о своём предложении. Но вот чудо: в горнице она очутилась вместе с ошарашенной таким внезапным перемещением Любоней. Девушка ахнула и захлопала ресницами, а Смилина смекнула, в чём дело…
– А колечко-то непростое, – осенило её.
– Ка-ка-какое колечко? – пролепетала супруга Одинца, вздрогнувшая от неожиданности. И прижала руку к забившемуся сердцу: – Охти мне… Нельзя ж так пугать-то… Ладно – Смилина всегда так ходит, но ты-то, Любоня – ты как тут очутилась?
– А вот так, матушка, – засмеялась оружейница. – Не пугайся, это колечко так действует. Сила Белых гор в него вплетена. И Огуни, матери земной, благословение.
При виде кольца глаза у хозяйки опять угодили на мокрое место. Всплеснув руками, она так и села на лавку:
– Да неужто обручились вы?!
– Ну… – Смилина бросила на Любоню ласковый взгляд. – Я своё слово сказала, а ответ за невестой.
Одинец с сыновьями, вернувшись из кузни, застыли на пороге: мать семейства ревела в три ручья, а Любоня, прильнув к Смилине, закрыла глаза с выражением измученного счастья на лице.
– Чего тут стряслось? – Мастер окинул изумлённым взглядом родных, уставился на гостью. – Смилина, ты, что ль?
– Я, батюшка, – улыбнулась женщина-кошка.
– Не узнал, – хмыкнул тот. – Богатой будешь. Да ты уже, как я погляжу…
Одинец немного сдал. Голова его совсем побелела, а в бороде и усах ещё виднелись тёмные прожилки. Впрочем, крепости в его руках и плечах оставалось ещё немало. Узнав, в чём дело, он поворчал, что всё не по обычаям вышло – без сватов, без сговора, но при виде счастливых глаз дочери растаял.
– Да ещё три года назад девку брать надо было, – сказал он, смахивая что-то с подозрительно заморгавших глаз. – Что ж ты, голубушка моя, так поздно думку свою надумала?
– Мне, батюшка, в силу войти надо было, – не без виноватой дрожи в сердце ответила Смилина. – На ноги встать, достаток накопить. Три-то года назад мне бы даже привести жену было некуда.
Она не стала разузнавать о Сейрам и Свободе: не хотела ворошить былую боль, что пеплом лежала на донышке сердца. Тлели ли под золой угли? Смилина отмела прочь мысли об этом.
В родительский дом она пришла с гостинцами и подарками. Теребя тёмными пальцами уголок отреза полотна на новые рубашки, родительница кинула испытующий взор из-под бровей, таких же бархатно-собольих и мрачных, как у Смилины.
– Чего это ты вдруг?..
Осушив кружку кваса и решительно поставив её на стол, Смилина сказала:
– Женюсь я, матушка Вяченега.
Родительница молчала, словно ждала продолжения. Не спросила она ни имени, ни происхождения будущей невестки, только один вопрос слетел с её жёстких, иссушенных годами тяжёлой работы уст:
– Любишь её?
Смилина на миг прикрыла глаза и – вот оно, родное личико с медовыми яхонтами глаз…
– Да, – ответила она.
– Не умеешь ты врать, – сказала Вяченега мрачно.
Но знакомиться с семьёй невестки она всё-таки пошла. За обедом она держалась нелюдимо, настороженно, всё ловила взгляды, которыми обменивались обручённые. После трапезы, якобы отойдя до ветру, позвала дочь на пару слов. На дворе, взяв Смилину за плечи, она ничего не сказала, лишь молча покачала головой. От её взгляда нутро молодой оружейницы будто инеем подёрнулось.
– Не жить ей без меня, матушка, не жить, – с болью молвила она. – Я сделаю всё, чтоб ей хорошо было. Всё, слышишь?
– Не жалость ей твоя нужна, а любовь, – сказала Вяченега. – А любовью тут и не пахнет. Впрочем, дело твоё. Ты уж из-под крыла родительского давно выпорхнула и в моём благословении не нуждаешься.
– Ты не благословишь нас? – дрогнувшим от огорчения голосом спросила Смилина.
– Не могу я. Неправильно это, доченька. – Руки родительницы соскользнули с плеч женщины-кошки.
– А как? Как правильно, матушка?! – вырвалось у Смилины. – Позволить ей умереть?
Вяченега только тяжко вздохнула. Сдержанно откланявшись и сославшись на усталость, она покинула дом Одинца. Любоня, словно почувствовав что-то неладное, расстроилась до слёз.
– Я не понравилась твоей родительнице, – убитым голосом лепетала она, сидя за рукодельным столиком в светёлке и нервно перематывая ниточку с пальца на палец. – Я дурная и ни на что не годная…
– Не бери это в головку, звёздочка моя ясная, – утешала Смилина, осторожно вытирая её мокрые щёки. – Родительница у меня суровая. Работа у неё тяжёлая, всю жизнь она в рудокопах. Я вот в ковали выбилась, а она так и гнёт спину в рудниках. Устала она просто. Не вини её за это и о плохом не думай. Ты у меня самая светлая… самая родная.
Увенчав утешение нежным поцелуем, Смилина прижала невесту к груди. Та доверчиво жалась к ней – маленький дрожащий комочек горя. Как можно было не любить её, не беречь, не радовать? Были б у Смилины крылья, она бы укутала ими Любоню с головы до ног.
Свадьбу сыграли в конце осени – скромную, без излишеств, но голодным и трезвым никто из гостей не ушёл. Любоня переселилась в дом супруги. Сперва она боялась пользоваться кольцом одна, отваживаясь ступать в проход только за руку со Смилиной, но потом освоилась. Пытаясь постичь природу своих чувств к ней, Смилина поняла: она любила Любоню как младшую сестрёнку, нуждавшуюся в защите и опеке. Это было грустное, нежное и светлое чувство. Не обречённая страсть, как в случае с Сейрам, а именно тихая нежность, тёплая и мягкая, как сама Любоня. Девушка стала такой хрупкой, что Смилина ломала голову, как к ней подступиться на супружеском ложе, чтобы не наставить синяков, не сломать ей что-нибудь ненароком… Впрочем, всё сложилось, и через пару месяцев после свадьбы её жена-«сестрёнка» была уже беременна.