Через полчаса группа пошла по едва заметной тропе на северо-запад, обступив кухню со всех сторон, чтобы подталкивать, помогать лошади. Очень скоро эта помощь понадобилась. Когда тропа пошла на северо-восток, пришлось свернуть на другую тропу, которую и тропой трудно было назвать, такой она была незаметной. Просто угадывали более-менее ровное пространство и в него шли.
Чем ниже спускались, тем гуще становились заросли низкорослого горного дуба, ореха, колючего кизила. Останавливались у родников, припадали губами к ледяной воде. Набирали пригоршни перезрелого кизила, пробовали дикие яблоки и груши, терпкие на вкус, вяжущие рот. И снова обступали кухню, заваленную, обвязанную кругом вещмешками, патронными ящиками, упорно шли вперед, уже не понукая лошадь, боясь, что она надорвется, порой перетаскивая кухню почти на руках.
Неожиданно вышли к крохотной татарской деревушке, подобрались, чтобы получше выглядеть перед местными жителями. Но никого не было ни на улице, ни во дворах. Только возле одного домика в покосившейся калитке увидели молодую женщину. Она смотрела на бойцов своими жгучими черными глазами и молчала.
— Здравствуй, красавица! — крикнул кто-то.
Женщина вздрогнула, переменила позу и все вдруг увидели, что она на сносях, на последнем месяце. Один из бойцов остановился, скинул вещмешок, принялся торопливо рыться в нем. Достал одеяло, полотенце, кусок мыла, побежал к ней.
— На, будет ребенку.
Она улыбнулась безрадостно, одними губами, сказала еле слышно:
— Да поможет вам аллах.
И все стояла, прижимая к груди одеяло, не двигаясь. Догнав своих, боец горячо заговорил о том, что у него дома жена осталась в таком же положении. Его прервал хмурый голос:
— А у нас отделение татар дезертировало. Целиком.
— А эта-то баба при чем? — растерянно проговорил боец.
Ему никто не ответил. Шли и молчали, думая каждый свое.
А потом увидели впереди крохотную хибару с вывеской на крыше. Сразу узнали — сельмаг, кинулись к нему. Дверь была не заперта, и несколько человек всунулись внутрь, принялись шарить по полкам.
И тут, расталкивая бойцов, в магазин втиснулся невысокий татарин с белой бородкой и черным то ли от солнца, то ли от возраста лицом, закричал что-то по-своему.
— Тише, отец, чего шумишь, — сказал ему лейтенант. — У ребят курева нет.
— Мало ли чего нет, — неожиданно ясно, по-русски, сказал татарин. — Это же государственное добро, зачем самовольничать?
— Я расписку дам.
— Что мне расписка? Расписка — не деньги.
— Фашисты придут, они тебе покажут деньги, — крикнул кто-то от дверей, потеряв терпение.
— Но вы же не фашисты, — спокойно возразил татарин.
Все растерялись на миг от такого неожиданного аргумента. Лейтенант порылся в карманах, выложил на стол пригоршню мятых рублей, трешниц, червонцев. Татарин пересчитал деньги, выволок из угла мешок, принялся выкладывать на стол пачки махры и папирос «Беломор». Бойцы молча рассовали их по карманам, вышли из магазина и все так же, ни слова не говоря, пошагали по узкой дороге. У всех было нехорошо на душе: и злость кипела, и огорчение. И всем было удивительно, что есть такие бестолковые люди, как этот завмаг. Для себя берег? Может, и для себя. Но не отнимать же. В самом деле, не фашисты же, чтобы отнимать.
А потом забыли об этом. Пришлось идти по руслу мелководной горной речушки, и надо было расчищать путь для лошади и для походной кухни от камней, прорубаться через паутину тугих корневищ и плотных кустов.
Наконец далеко впереди увидели людей, копошащихся на склоне. Ясно было, что это свои: немцы от дорог не отрывались, они забрасывали в горы только небольшие подразделения без техники. А тут виднелись трактора и пушки, спускавшиеся по крутому склону.
Постояли, отдыхая, понаблюдали и поняли, что их мытарства с походной кухней — отдых в сравнении с тем, что выпало на долю артиллеристов. Тяжелые пушки спускались с горы отдельно от тракторов. Многие знали, как это делалось, и переживали за каждое орудие, когда оно, подминая кусты, сползало по склону. Веревок, за которые бойцы придерживали пушки, издали не было видно, не различались и толстые колья, засунутые между спицами, чтобы колеса не крутились, но напряжение тех, замирающих на склоне людей передавалось сюда, словно от них исходило какое-то электричество, заражающее тревогой.
И вдруг там, на склоне, взметнулся небольшой куст разрыва, затем еще и еще. Не скоро докатились тихие хлопки мин. Но люди на склоне все продолжали хлопотать у орудий, будто минометный обстрел вовсе их не касался.
Как вчера, когда смотрел, как гибнет «Армения», что-то темное застлало Ивану глаза, захлестнуло дыхание. Он встал над кустарником во весь рост и быстро пошел, почти побежал к тем разрывам, неестественно широкий от своих перевязей, неуклюжий.
— Лежать! — услышал крик лейтенанта.
Он не оглянулся. А вскоре услышал топот позади: и другие бойцы, и сам лейтенант не удержались, побежали следом.
Логика человека мирного времени не соответствует логике человека на войне. С точки зрения первого разумнее было бы переждать обстрел. Помочь артиллеристам бойцы не могли хотя бы по той причине, что находились далеко и бежать им было да бежать до того горного склона. А вот демаскироваться, обозначиться как групповая цель, привлечь к себе внимание вражеских минометчиков — это было очень даже просто. Но не чувство самосохранения движет людьми на войне. Нет для бойца большей муки, чем смотреть, как бьются, умирают товарищи, и не иметь возможности помочь. И когда разрывы мин запрыгали совсем близко и все залегли, пережидая обстрел, многие почувствовали даже облегчение: как же, отвлекли часть огня на себя, помогли тем, кому надо было работать возле орудий…
С горы, из зарослей дубняка, забухали пушки, и скоро разрывы мин на склоне поредели, а потом и вовсе прекратились. Только винтовочная и пулеметная трескотня, доносившаяся откуда-то издалека, говорила о том, что тишина здесь, на спуске с горы, дается не даром.
Скоро группа бойцов под командованием лейтенанта Смирнова вышла на дорогу и влилась в общую колонну движущихся подразделений. Кто тут был главный командир и каким частям принадлежали подразделения, Иван не знал и все поглядывал на лейтенанта, чтобы не упустить его из виду, не потеряться.
На первом же привале Григорий разжег свою кухню, что-то подсыпал в котел, поколдовал с видом заговорщика. На следующем привале быстрая орава красноармейцев опустошила котел. Иван смотрел на Григория и не мог надивиться: вид у него был такой, словно он только что один отразил целую атаку, подбил танк или сотворил что-то подобное же значительное. Неужели и на камбузе можно чувствовать себя бойцом? В это Ивану не верилось. Но когда взглядывал, как оживали лица красноармейцев, уносящих горячие котелки, начинал завидовать другу: тот при деле. А он, боевой краснофлотец Иван Зародов, пока что болтается на волнах, не зная своего места.
Иван думал, что рассыпавшиеся по кустам группы бойцов поедят и выйдут на дорогу, затопают дальше, к Севастополю. Но команд все не было слышно, и он начал беспокоиться. Настроенному всем вчерашним днем на боевую самодеятельность, а сегодняшним обстрелом — на готовность к немедленному действию, ему казалась недопустимой такая медлительность. А тут еще прибежала присланная кем-то шустрая санитарка, принялась щупать Ивана со всех сторон, словно куклу.
— Перевязать бы надо, да я на одного тебя все бинты изведу. Может, потерпишь? Тут, говорят, до севастопольских рубежей километров двадцать осталось.
— Потерплю, — сказал Иван.
Она заинтересованно поглядела на немецкий автомат, висевший рядом на сучке, и быстро пошла прочь.
— Что это ты уходишь? — игриво крикнули из группы бойцов. — Пощупала человека, теперь пусть он пощупает.
Девушка оглянулась, но обратилась не к тому говоруну, а снова к Ивану.
— Раз ходячий, будь при кухне. Но чтобы никуда, я проверю.
Невелика птичка — медсестричка, а слова ее оказались приказом даже для лейтенанта. Когда он пришел и начал строить своих, то велел Ивану не становиться в строй, а быть неотлучно возле кухни. Бойцы пособирали свои тяжеленные вещмешки да ящики и ушли, исчезли за поворотом дороги.
Снова они остались вдвоем. У Григория хватало дел: надо было кормить лошадь, мыть котел, приводить в порядок свою «боевую технику» — кухню. А Иван лежал на куче кривых веток задом кверху и маялся от того, что Гришка бережет его, как малое дитя, не дает ничего делать, а больше от сожаления по вольной жизни. Вчерашняя охота на немецких пулеметчиков представлялась ему и героичной, и романтичной, и казалось, что такой ют самостоятельной войной можно куда больше насолить врагу…
Видно, он задремал в своей неподвижности, потому что когда очередной раз повернул голову в сторону кухни, то увидел, что Гришка лежит возле колеса, отдыхает, а лошадь прыгает, стреноженная, щиплет сухую траву. Издалека доносилось приглушенное расстоянием татакание одинокого пулемета. Словно ему скучно, этому пулемету, и он кашляет от нечего делать, прочищает горло.
— Чего стоим-то? — спросил Иван, с беспокойством взглядывая на темнеющее вечернее небо.
— Некуда идти, — сказал Григорий. — Немцы впереди. Этой ночью пробиваться будем.
— Так чего ж мы тут? Надо вместе со всеми.
— А нам велено сидеть и ждать. И другим тоже. — Он кивнул на какие-то подводы, стоявшие неподалеку.
— Чего ждать?
— Приказа, чего же еще. Ночью славяне врукопашную пойдут, без стрельбы, чтобы своих не перестрелять. Только штыком да гранатой пробиваться будут. Как в песне. Помнишь до войны пели?
— Поехали туда, пока светло. — Он отжался на руках, хотел вскочить и вдруг почувствовал, что руки совсем не держат, словно он их отлежал, а в ногах и в животе какая-то болезненная, обессиливающая дрожь. Да и с глазами было что-то не так: мутилось в глазах, дергалось все.
— Э-э, да тебе и впрямь в госпиталь надо, — сказал Григорий, заметив неверные движения Ивана. Он подсел к нему, потрогал лоб.
— Жара вроде нет.
— Отлежусь…
— Лежать-то некогда будет. Если пробьемся ночью, значит, давай бог ноги. Немцы нас так просто не пропустят, опять навалятся… Ты вот что, — спохватился он. — Ты поспи пока, возьми себя в руки и усни. Сон — это, брат, получше всякого лекарства. Пока то да се, ты спи…
Он накинул на него свою шинель, и Иван, помаявшись чуток, как провалился. То ли от того, что пригрелся, то ли и в самом деле сумел заставить себя.
Иван ничего не слышал, ни раскатистого, размноженного горным эхом треска гранат, ни судорожного лая немецких пулеметов, ни криков «ура!». Снилось ему, что он снова едет в тесном кузове, а над головой висят немецкие самолеты, стреляют, бросают мелкие бомбы и все не могут попасть. Грузовик увертывается от них, мчится, не разбирая дороги, встряхивается на ухабах так, что едва не выкидывает раненых…
От этих толчков он и проснулся. Серое молоко рассвета заполняло мелколесье. Григорий стоял рядом на коленях, осторожно толкал в бок, боясь дотронуться до спины.
— Крепок ты спать. Значит, оклемаешься…
Иван и в самом деле чувствовал себя лучше, чем накануне. Легко встал, даже притопнул, не чувствуя в ногах вчерашней противной дрожи. И только тут разглядел, что лошадь Ивана стоит запряженная, а по дороге движутся повозки, пушки, отдельные группы людей.
— Что, бой был?
— Прорвались! — засмеялся Григорий. — Трофеев, говорят, взяли — не сосчитать.
Они взобрались на свой ящичек-скамеечку и тоже выехали на дорогу, втянулись в общий поток. Проехали деревню со следами недавнего боя. Сдвинутые с дороги, стояли разбитые и совершенно целые немецкие грузовики, пушки, валялись убитые в чужих мундиришках.
За деревней на перекрестке вслед за всеми свернули налево, на другую, более укатанную дорогу и поехали вдоль какой-то речушки, забирая все дальше в горы. Это была дорога из Бахчисарая на Ялту, ведущая к самому высокому Ай-Петринскому перевалу.
Иван все ждал, когда колонна свернет вправо, на Севастополь, но в следующем селении со звучным названием Коккозы повозки остановились вовсе. Здесь началась какая-то, не понятная Ивану перетасовка людей. Бегали командиры, кого-то направляли вперед, кого-то уводили назад. На Ивана с Григорием, стоявших со своей кухней у стены дома, сначала никто не обращал внимания. Потом их нашел лейтенант Смирнов. Рука у него была на перевязи, а на зеленой фуражке темнела рваная дыра, как раз над звездочкой.
— Вот вы где! — громко, словно перед ним были глухие, закричал он. — А я уж думал — куда делись? Ждите тут, пойдете с общей колонной на Ялту.
— Куда?! — изумился Иван. — Мне на Севастополь надо…
— Делайте, что приказывают! — еще громче закричал лейтенант. И тут от толпы красноармейцев, стоявших неподалеку, отделился невысокий коренастый комиссар в кавалерийской кубанке.
— Что за шум?
— Мне на Севастополь надо, — упрямо повторил Иван.
— Всем надо в Севастополь, — сказал комиссар и потрогал на Иване бинт, выбившийся из разворота шинели. — Раненый?
— Зацепило малость…
— Не малость, товарищ комиссар, — подал голос лейтенант. — Он весь израненный, с головы до ног. Храбрится только, флотскую марку держит.
— Моряк? — заинтересованно спросил комиссар. — Откуда?
— С «Красного Кавказа».
— Это хорошо, что флотскую марку держите. Только ведь флотская марка она и в дисциплине тоже.
— Да я что, я ничего. Отсюда до Севастополя рукой подать, а он говорит: надо в Ялту возвращаться.
— Правильно говорит. На войне кружной путь порой бывает короче прямого. Дорогу на Ялту противнику не перекрыть, и потому многие части пойдут по ней. И, конечно, все раненые и вся тяжелая техника.
— Так мы, товарищ комиссар, вовсе не тяжелая техника, — сказал Григорий, хлопнув ладонью по гулкой трубе.
— Как есть артиллерия! — хохотнул кто-то из бойцов. — Два колеса и ствол, только что в небо смотрит…
— Прошу не дискутировать, — строго сказал комиссар. — Вы не на кухне.
— Вот те на! А где же мы?
— Вы на камбузе. Извольте подчиняться.
Он повернулся и пошел с таким видом, словно был совершенно уверен, что все будет именно так, как он сказал.
— Кто это? — спросил Иван у лейтенанта.
— Комиссар Ехлаков. Не слыхал?
— Нет, кажись.
— Услышишь…
Еще и не рассвело как следует, а они, два друга, обрученные войной, отбившиеся от своих частей бойцы Иван Зародов и Григорий Вовкодав, уже тряслись на своем «кухонном облучке», ехали в Ялту в общем потоке машин, повозок, артиллерийских упряжек, шагавших пешком подразделений. Обоим было грустно оттого, что снова возвращаются к тому же порогу, и в то же время покойно, как всегда бывает покойно солдату, когда он чувствует уверенную руку командира и локоть товарища в общем строю.
XIV
В подземелье штаба было глухо и неуютно, как в погребе. В небольшой каморке командарма ярко горела над столом лампочка. Он не стал ее выключать: не хватало еще темнота, тогда будет совсем как в могиле. Ослабил ремни, вытянулся на жестком топчане с намерением тотчас же заснуть. Несколько часов сна — это Петров позволил себе сегодня, поскольку завтра снова предстояла поездка по оборонительным рубежам, и ему надлежало быть свежим.
Обычно он заставлял себя засыпать сразу, но сегодня у него ничего не получалось. Что-то все беспокоило. Перед глазами вновь и вновь возникали лесистые склоны высот над долиной реки Бельбек. Почему именно они? Командарм привстал, глянул на карту и увидел, что пенсне лежит как раз на этих высотах в районе Дуванкоя. Значит, все время думал об этом опасном направлении и машинально положил пенсне именно на это место. Он сдвинул пенсне южнее, к Черкез-Кермену, снова лег, но беспокойные мысли не исчезли. Думалось, что под Черкез-Керменом простирается долина Кара-Коба, от которой до оконечности Северной бухты — рукой подать.
Петров снова встал, принялся разглядывать карту. Вот он, треугольник древнего Гераклейского полуострова, весь перед ним. Подумалось, что Манштейн, может быть, в эту минуту тоже смотрит на карту и радуется: немного осталось до Севастопольских бухт, совсем немного. От мысли этой вовсе расхотелось спать. Он положил голову на руки и уставился на паутину линий, на пестроту пятен и надписей. На севере почти параллельно тянутся две синие жилки — речки Бельбек и Кача. Южные берега этих рек господствуют над северными, а в долинах — сплошные аккуратно расчерченные сады и виноградники с частыми селениями. Долину реки Бельбек обступают высоты. Пожалуй, важнейшие из них — Мекензиевы горы, ограниченные с севера долиной реки, а с юга обширным Мартыновским оврагом. Вся эта волнистая возвышенность с высотами от 150 до 300 метров окаймлена крутыми обрывами и на всем протяжении от Графской балки до Черкез-Кермена покрыта низкорослым дубовым лесом и густым кустарником.