Семинария, за исключением комической «формулы недоверия», не оставила на Александре Ивановиче, всегда изящном, тактичном, предупредительно любезном и деликатном, никаких следов свойственной ей угловатости. Атавизм духовного происхождения и следы духовного воспитания сказывались у обоих старших братьев Чупровых разве лишь своеобразным шуточным жаргоном их домашнего обихода, полным великорусских провинциализмов, калужского говора и цитат либо отдельных выражений из Писания или отцов церкви.
– Экой ты, брат… идол аккаронский! – восклицал Александр Иванович в знак своего совершенного неудовольствия, когда видел чью-нибудь уж очень большую нелепость, бестактность или некрасивую выходку. Даже до сих пор, если я вижу ребенка качающимся вместе со стулом, мне всегда вспоминается чупровское предостережение:
– Сломаешь себе шею, как Илий первосвященник!..
Прибавьте к этому, что в семьях Чупровых литературными богами были Салтыков и Глеб Успенский, – значит новое наслоение жаргонного словооборота… Я вырос и воспитался среди этой сочной, образной, демократической, великорусской речи. Она оставила неизгладимые следы на моем говоре и даже на литературном языке, особенно в диалоге. Своим лексиконом и свободою в обращении с великорусским синтаксисом я всецело обязан влиянию Чупровых.
Свои лекции Александр Иванович читал и статьи писал совсем другим слогом. В лекциях он был блестящим преемником того научно-публицистического московского языка, который литературно выражен ярче всего Герценом, да едва ли не Герцен и положил начало такой манере изложения. Как некогда о Грановском, так и о Чупрове можно было сказать словами Некрасова: «Говорил он лучше, чем писал». Газетные статьи свои, всегда деловитые, богато полные содержанием, блещущие эрудицией, Чупров писал тем – едва ли не умышленно – скучным, сухим, тяжелым слогом, который в семидесятых годах считался необходимою принадлежностью хорошего публицистического тона. Статья, иначе написанная, признавалась уже легковесным фельетоном и не удостаивалась серьезного внимания. А между тем А. И. Чупров был не только хороший, но первоклассный стилист. Работы, которые он имел время внимательно отделать, – образцы литературного изящества и, несмотря на свои специальные, тяжеловесные темы, читаются быстро, как роман, и укладываются в голову с поразительною легкостью и прочностью. Страстный любитель и знаток поэзии и литературы, А. И. Чупров придавал изяществу изложения очень большое значение. Я помню, как был он огорчен, когда какая-то студенческая провинциальная группа бесцеремонно издала его лекции по политической экономии без авторской корректуры, по безграмотной и нескладной записи. Впрочем, как было ему и не дорожить красотою своих лекций! Страстность, изящество, красивая убежденность его слова с кафедры захватывала аудиторию с полностью, редко выпадающею на долю даже гениальных лекторов. Было бы странно провозглашать Чупрова гением, но в нем было кое-что, пожалуй, стоящее гения: это – безграничное любвеобилие его, восторг к тому, что он излагает, и к тем, пред кем излагает. Своим мягким словом, восторженным голосом, ласковым сиянием глаз он будто заключал в объятия каждого студента своей аудитории, будто благословлял и отечески-нежно убеждал его:
– Милый ты мой! Посмотри, послушай, какую хорошую, славную науку выдумали хорошие ученые люди, и как хорошо это, что ты пришел учиться, и как ты, мой хороший, будешь еще лучше, когда выучишься!
Невозможно любить студенчество больше, чем любил его А. И. Чупров. И студенчество чувствовало, понимало и платило страстною взаимностью. Одна из вступительных лекций Чупрова описана мною в «Восьмидесятниках». Когда профессор впервые в семестре являлся пред аудиторией или, наоборот, прощался с нею, читая в последний раз в году, университет переполнялся бурею энтузиазма. Товарищество, которое, – я говорил выше, – Чупров умел установить даже с детьми, протягивало незримые нити и трепетало теплыми флюидами между профессорскою кафедрою и студенческими скамьями. Чупров был, может быть, наиболее совершенным русским выразителем и носителем университетской корпоративной идеи. Университет для него был живым и бессмертным организмом, историческою корпорацией, с началом, но без конца. Чупров искренно веровал в свое товарищество и единство цивилизующей работы и назад – с Грановским, Рулье, Бабстом или Никитою Крыловым, похороненными Бог знает сколько лет назад, и вперед – с семнадцатилетним первокурсником, впервые пришедшим в университет, вооружась карандашиком и тетрадкою для записи лекций. С увлаженными глазами встречал Александр Иванович каждый новый курс своих слушателей, а на последнем – никогда не мог удержаться от пылкого идеалистического напутствия молодежи, уходящей из университетских стен в гражданскую деятельность. И не раз эти обмены напутствия с ответными приветами кончались тем, что у профессора – лицо мокрое и борода высеребрена слезами, а студенты рыдают, как малые дети.
* * *
Глядя на Александра Ивановича, я неоднократно думал: какое гениальное проникновение явил Тургенев, когда сделал своего Потугина – западника из западников, фанатика цивилизации, европейской науки и демократического строя, в котором она возникла и развилась, – человеком духовного происхождения, интеллигентом из семинаристов! Дети мосальского протопопа Ивана Филипповича Чупрова не уступали Потугину ни в энергии западничества, ни в фанатической вере в цивилизацию, ни в энтузиазме к поступательному прогрессу человечества, ни в надежде на эволюцию совершенства идей и явлений. Литтре называли святым без религии. Прозвище это вполне приложимо и к А. И. Чупрову – одному из самых последовательных, убежденных и бесстрастных, в мягкосердечии своем, позитивистов, каких только имела европейская наука. Единственною религиею созревшего и маститого профессора Чупрова (смолоду он был пантеистом) была вера в человечество и любовь к человеку. Зато как же могуче и ярко светила и грела в нем эта земнорожденная религия, зажженная солнцем, над нами ходящим! Оптимист до мозга костей, Чупров не был, однако, ни Панглоссом, ни Кандидом. Его возвышенный оптимизм был чужд вульгарной проповеди – «все к лучшему в этом лучшем из миров». Толстовское непротивление злу Чупров принял с негодованием, а в опрощении видел регрессивное юродство. Оппортунизма этического в нем не было ни на кончик иглы, этической снисходительности, всепрощения, понимания и искания человека в человеке – широкое бездонное море. Бели бы Лука Максима Горького, верующий, что «люди живут для лучшего», получил кафедру политической экономии, с нее зазвучали бы ноты А. И. Чупрова. Но еще звонче пели в душе его лирические мелодии тех русских оптимистов, во что бы то ни стало и до последнего конца, которые – даже идя долиною скорби и тени смертной – непоколебимо знают, что они увидят небо в алмазах, и жизнь будет тихая, кроткая, сладкая, хотя бы – через двести лет!
Великая жизнерадостность, обитавшая в А. И. Чупрове, прошла сквозь горнила жестоких испытаний. Правда, он знал в жизни своей блестящие научные и общественные удачи, славу, любовь и уважение толпы. Но в частном быту жизнь его не баловала. Я уже рассказал, как пред глазами его совершалось поголовное вымирание братьев и сестер. Он рано потерял крепко любимую, хорошую жену свою Ольгу Егоровну (ур. Богданову). У него превосходные дети, – и между ними блестящий преемник науки своего отца, также профессор политической экономии, Александр Александрович Чупров, – но не всех ему удалось вырастить, и смерть не раз стучалась в двери его детской. Он любил университет – и вынужден был лишиться университета. Любил Россию и, в особенности, Москву – обстоятельства приковали его к Дрездену и Мюнхену. Десять лет он прожил, как выразился в одном письме ко мне, «старым котом на покое», – вынужденном покое, отравленном болезнями и досугом для сознания, что медленно, но верно выходишь в тираж. Он был богат хорошими дружбами, но и богатство это обратилось в источник горестей, в бурные 1905–1908 годы, когда пресловутая «контрреволюция» обрушила на интеллигенцию русскую гонения без совести, разбора и пощады. Кто из эмигрантов, имеющих друзей в России, ложился теперь спать, спокойный за судьбу их, за свободу, за самую жизнь? Бессонные ночи Чупрова, когда он мучился невыносимою нервною болью в руке или приступами сердечных припадков, наполнялись грустными видениями, и на первом плане стояла кровавая тень горячо любимого Чупровым Г. Б. Иоллоса. Страшно потрясла Александра Ивановича кончина его старого друга и товарища по «Русским ведомостям» – П. И. Бларамберга.
Философ, смиренный в счастии и спокойно бодрый под личною бедою, он работал до последнего дня своей жизни. Трудно поверить, в какой ничтожной степени занимали его материальные результаты работы, каким малым успехом удовлетворял он свое личное самолюбие, как почти пугали, смущали и конфузили его громкие и широкие похвалы, как недоверчив он был к дифирамбам и овациям! Помню я шумный, блестящий, торжественный московский юбилей научной деятельности А. И. Чупрова. Вот он, стоя, выслушивает ораторов, стыдится, краснеет, сияет увлаженными глазами… И с невольною улыбкою думалось, глядя на него: «А ну как присядет, хлопнет ладонями по коленям и обрадует оратора: „Да врешь?“!»
* * *
Огромные научные и общественные заслуги А. И. Чупрова принадлежат истории. Нет никакого сомнения, что первоклассное крупное профессорское имя его было бы еще громче и авторитетнее в экономической науке, если бы в свое время Чупров заперся на ключ в своей ученой библиотеке и эгоистически заложил уши от наплывающих зовов вопиющей общественной действительности. Быть может, тогда в мире было бы одним великим ученым-мыслителем больше. Но зато в России не было бы Чупрова – этого человека из человеков, целиком сплетенного из самопожертвования и вчуже, за ближнего своего, волнений и хлопот. В течение всей жизни своей он ставил себя, с трудами, мыслями, целями и начинаниями своими, на второй номер – после любого бедняка, который позвонит у подъезда, после любой курсистки, которой нужно найти урок, после любого студента, который вчера не понял нескольких слов в лекции и сегодня пришел спросить объяснения. Чупров изорвал свою жизнь в клочки и все их отдал людям, оставив себе лишь те обрывки, которых никто не захотел взять. И лишь на этих-то обрывках времени располагался его неустанный, внимательный, плодоносный труд.
Работы А. И. Чупрова многочисленны, но между ними нет ни одной, избранной и начатой по личному капризу, ради щегольства своим талантом, знанием, блестящею диалектикою, ради красивой науки для науки, обращенной, так сказать, внутрь себя самой. Все труды Чупрова – прикладные отклики на прямые экономические запросы минуты человеческой. Все это – практические кирпичи созидаемой цивилизации, все это – основные вклады в культуру текущего века, полагаемые скромною, почти робкою рукою застенчивого мудреца, уверенного, будто он делает лишь маленькое-маленькое дело, и стыдливо старающегося не заметить, что он уже выстроил целую лествицу Иаковлю, и небо с алмазами уже сияет над его седою головою.
Работа взяла всю жизнь. Александр Иванович даже на смерть свою не истратил своего времени. Надорванное сердце остановилось сразу, как часы, упавшие на камень. Бытие для других – кончилось. Началось – для себя – небытие: великий смертный отдых.
Мир тебе, дорогой мой Александр Иванович! О, если есть хоть капля справедливости в механике мира сего, – ты отдохнешь, дядя Саша, ты отдохнешь!..