Приедет Паклевецкий, подразню его: всезнайка, а не догадался!
О панне Ольгусе Якуб говорит с самою коварною и злодейскою улыбкой, ясно намекая всею своею рожею старого, еще крепостного Лепорелло:
— Ежели пану графу угодно свести интрижку, пусть пан граф не зевает, — тут клюнет!
Однако черт возьми этого велебного Августа! Даже непозволительно обзаводиться для хозяйства такою хорошенькою кузиною…
14 мая
Отправился вчера кататься верхом, и Корабеля угораздило расковаться как раз у Заборья… В результате я провел вечер у пана ксендза Лапоциньского, получил от него два мата в шахматы, пил чай и ел варенец из белых ручек панны Ольгуси. Ольгуся очень красивый двуногий зверь. Не понимаю, как показалась мне только что не за фею эта сытая и здоровая деревенская красавица с формами Цереры и широко раскрытыми васильковыми глазами? По первому впечатлению, я чуть было не усомнился:
— Да это не она… Совсем другая фигура, другое лицо…
Но потом лукавые улыбки и хитрые намеки панны Ольгуси убедили меня, что предо мною действительно моя незнакомка… Всю поэзию встречи надо, таким образом, поставить на счет зелени парка и красных лучей вечернего солнца…
15 мая
Опять задождило… Дробные, мелкие и частые, словно сквозь сито, капли барабанят с утра по оконным стеклам… Холодно и сыро на дворе, в доме неприветливо. Тоска! Хоть бы доктор завернул, что ли… Нашел в библиотеке записную книжку прадеда. Вся исписана рецептами, давно вышедшими из употребления… Средства все — возбуждающие жизнедеятельность: железные препараты, aphrodisiaca. Почти половина книжки занята тайнописью. Ключ к шифру найти не трудно, вероятно, да лень и, наверное, не стоит. Знаю я тайны российских мистиков XVIII века! Убьешь три дня на пробы и догадки, а в результате расшифруешь какой-нибудь необыкновенно важный секрет — вроде того, что касторовое масло имеет особенно сильное действие при новолунии, а в полнолуние лучше прибегать к ревеню…
16 мая
Отдали визит Лапоциньский с панной Ольгусей. В разговоре я назвал Ольгусю панной Лапоциньской и ошибся: оказывается, она — Дубенич. Это литовская шляхетская фамилия, давно поселившаяся в нашем краю. У Дубеничей в гербе крыса, которая грызет золотой желудь. Панна Ольгуся толкует свой герб таким образом:
— Крыса — это я, последняя из Дубеничей, нищая, как костельная мышь; а желудь — единственная пища, которою могла бы я пробавляться, если бы его велебность не кормил меня хлебом.
Но сам ксендз Август — родовитый поляк с гонором, и насмешки Ольгуси над крысою и желудем, кажется, приходятся ему очень не по вкусу.
Кокетничала со мною Ольгуся весь вечер и на все лады — даже исторически.
— Мне, пан грабя, — говорит, — собственно, не знакомиться с вами, а бежать от вас следует.
— Это почему?
— Потому что вы мне опасны.
— Много чести, панна Ольгуся! уверяю вас, что я — самый смирный человек на свете…
— Не верю! Да хоть бы и так… Все же вы Гичовский, а я Дубенич…
— Так что же?
— Как? разве вы не знаете, что между Гичовскими и Дубеничами есть роковая связь?
— Неужели? Очень приятно слышать!
— Да уж там приятно ли, неприятно ли… Вы слыхали, конечно, про Зосю Здановку?
— Ну, еще бы не слыхать!
Зося Здановка — героиня нашей фамильной легенды. Она жила лет полтораста тому назад, была простая шляхтянка с фольварка под Здановым. Грабя Петш Вавжинец Ботва Гичовский, коронный гетман, наш предок, влюбился в Зосю, увез ее. Несколько лет они жили счастливо. Потом Зося умерла скоропостижно, как говорят, отравленная родными графа, струсившими за наследство. Для Зоси был выстроен палац и разбит парк в Зданове. Говорят, будто граф Петш похоронил Зосю где-то в парке, насыпал над нею курган и поставил ей чудесный памятник со статуей — такою прекрасною, точно в нее вошла душа Зоси, такою схожею, точно Зося ожила в ней. Но наследники уничтожили статую и приказали сровнять с землею могилу, оскорблявшую их аристократическую гордость. В народе же верят, будто эта дикая выходка имела ту причину, что невинно загубленной Зосе не лежалось спокойно в могиле — ее статуя стонала и плакала по ночам, бродила по парку и смущала черную совесть убийц.
— Так вот, — с торжеством продолжала панна Ольгуся. — Эта Зося была из Дубеничей, и я происхожу от нее по прямой линии.
Прецедент нельзя сказать, чтобы неприятный. Признаюсь откровенно: я ничуть бы не прочь разыграть роль графа Петра при такой Зосе, как панна Дубенич.
У пана Августа, кроме шахмат, нашлась еще страстишка: он рьяный разбиратель ребусов, шарад, тайнописи и т. п. Очень рад: теперь я знаю, как занимать его и в то же время оставаться незанятым с ним самому. Я подсуну ему записную книжку дедушки Ладьина. В ней столько страниц написано шифром, что милейшему ксендзу хватит работы на месяц.
17 мая
Я очень смущен… Сегодня опять, на том же самом месте, в тот же самый час, я встретил в парке… нет: вернее сказать — не встретил, а только видел издали — розовую даму… и это не панна Ольгуся, хотя немножко похожа на нее. Вероятно, дама заметила меня, потому что видел я ее всего несколько секунд, а затем она — как и в прошлый раз — исчезла в зелени… Я пошел было за нею следом, но уже не догнал — и только слышал треск хвороста под ее ногами. Если бы не это, я принял бы всю встречу за галлюцинацию, за сон. Но сновидения не имеют тяжести, и хворост под ними хрустеть не может. Ну, погоди же — изловлю я тебя, прекрасная незнакомка! Не сегодня, так завтра… Благо ты повадилась в наши Палестины!
18 мая
Ух, какую воробьиную ночь пережили мы, здановцы! С вечера было душно. Я рано лег спать и спал дурно, под кошмаром. Проснулся: дом трясется от грома, а в щели ставен сверкает синяя молния. Я люблю грозу. Разбудил Якуба и приказал ему отворить ставни в кабинете. Чудное было зрелище. Когда небо вспыхивало голубым пламенем, в парке виден был каждый лист, трепещущий под каплями дождя, совсем бриллиантового в этом грозном освещении… Буря кончилась таким могучим ударом грома, что я вскочил в испуге с подоконника: молния блеснула мне прямо в глаза, и вместе с нею все небо точно рухнуло на землю… Гроза уничтожила один из лучших старых дубов нашего парка. Но нет худа без добра: ливень размыл курган — неподалеку от того места, где имел я две встречи с розовою дамою, и в размыве нашлись обломки женской статуи замечательно художественной работы… Налицо: нога с коленом, плечо, грудь и обе ручные кисти. Удивительный мрамор — я такого еще не видывал: нежно-палевый, точно чайная роза. Должно быть, из каких-нибудь восточных ломок. Пока что сложил обломки у себя в кабинете, а ручки поместил на письменном столе, как пресс-папье… прелестные ручки; большой скульптурный талант воплотился в эти две нежные кисти с тоненькими и длинными пальчиками.
19 мая
Паклевецкий решительно не может равнодушно видеть мало-мальски порядочной вещи; сейчас начинает клянчить: подари да подари… То просил отдать ему «Natura Nutrix», теперь влюбился в откопанные вчера ручки… А еще, говорят, бессребреник: не берет денег с больных, кроме самых богатых панов… Странно, что, несмотря на бескорыстие, его не любят в народе. Я разговаривал с хлопами. Говорят:
— Пан Паклевецкий — доктор — что греха на душу брать, — каких и в Киеве нет: захочет — мертвого из домовины поднимет. Только у него нехороший глаз и тяжелая рука. И всем, кого он лечил, потом не повезло; у Охрима Мокрогуза хата сгорела, у Панька дочка байструка родила, у кого злодей камору обчистил, у кого корова пала али коней свели… И бес его знает, какой он веры: не ходит ни в костел, ни в церковь, ни в жидовскую школу…
Я пересказал этот разговор Паклевецкому. Он хохочет по обыкновению:
— Ишь, хамы! Подметили-таки мои неудачи. В самом деле меня преследует какой-то злой рок: со всеми моими больными приключаются самые неприятные сюрпризы и скандалы…
— Пока я еще не испытываю на себе вашего вредного влияния, — пошутил я, — и со мною ничего сюрпризного не случилось…
— Да ведь вы у меня еще и не лечились. А впрочем… ба-ба-ба! — Паклевецкий лукаво подмигнул. — Как же ничего не случилось? А разве вы еще не влюблены в панну Ольгусю?
Вот тебе раз! О, провинция, всевидящая, всезнающая, вездесущая! а — главное — всесплетничающая!
— Разумеется, нет… Да откуда вы знаете, что мы знакомы?
— Слухом земля полнится… Я даже знаю, что пан ксендз Август удостоился получить от вас в подарок какую-то старую рукопись и теперь по целым дням ломает над нею свою мудрую лысую голову…
А кстати отметим, благо к слову пришлось: ведь ксендз-то Август — в самом деле молодец, недаром хвастался своим мастерством по тайнописи! Разобрал-таки кусочек рукописи, — она оказалась французскою, — сегодня прислал мне перевод… Дикое что-то: «Цвел 23 июня 1823… цвел 23 июня 1830… оба раза не мог воспользоваться… глупо… страшно… больше не увижу… знаю, что скоро смерть — не дождусь… а мог бы… сын не верит… быть может, кто-нибудь из потомк…» — дальше тайнопись ведется, вероятно, на каком-нибудь языке восточного происхождения: подставляя по найденному ключу французские буквы, ксендз получал лишь неуклюжие слова почти из одних согласных… И только на одной странице, с краю, четко записан ряд цифр: 1823, 1830, 1837, 1844, 1851, 1858, 1865, 1872, 1879, 1886, 1893, 1900… Последовательная разница между цифрами — 7… По всей вероятности, прадед предсказывает какое-нибудь событие, должное повторяться каждые семь лет… «Цвел 23 июня 1823 года…» Кто цвел? Кактусы, помнится, бывают семилетние…
24 мая
Приходится не то хвастаться, не то каяться и разбираться в угрызениях совести. Поехал к Лапоциньским на три часа, а прогостил три дня. Панна Ольгуся — моя. Мы не объяснялись в любви, не назначали друг другу свиданий, но вышло как-то, что оба очутились, за полночь, в вишневом саду ксендза Августа, и — не успел я спросить: «Отчего вы не спите так поздно, панна Ольгуся?» — как она уже трепетала в моих объятьях, пряча на моем плече свое жаркое лицо, задыхаясь и лепеча бессвязные жалобы…
Мы разошлись, когда восток уж загорелся зарею. На расставанье Ольгуся вдруг вздрогнула в моих объятьях и тревожно прислушалась.
— Это что?
В воздухе дрожал долгий стонущий звук… Должно быть, выпь кричала или тритоны расстонались в болоте…
Возвратясь в свою комнату, я, пока не заснул, все время слышал этот протяжный стон, и моей, не совсем-то чистой, после неожиданного свидания, совести чудился в нем чей-то таинственный упрек: «Зачем? Зачем?»
«Отвяжись! — со злобою думал я, — что пристал? Чем я виноват? Я не ухаживал за нею, не заманивал ее… сама — без оглядки — бросилась мне на шею!»
Спал я, как убитый, — и поутру едва вспомнил, со сна, чего мы натворили вчера. Как водится, пришел в сквернейшее настроение духа и вышел к утреннему кофе злой-презлой — полный страха, что сейчас встречу заплаканное лицо, красные глаза, полные сентиментальной укоризны, услышу плаксивый голос, вздохи, жалобные намеки, — весь арсенал женского оружия на такой случай… Ничуть не бывало: панна Ольгуся улыбалась мне всеми ямочками своего розового лица, щебетала, как жаворонок, и ее синие глаза были полны такого веселого счастья, что у меня сразу камень с сердца долой, и даже завидно ей стало.
Ксендз Август был в костеле. Мы оставались одни все утро.
— Послушайте, Ольгуся, — сказал я, — вы знаете, что я не могу на вас жениться?
Она очень покраснела и — мы сидели рядом — прижалась ко мне.
— Я и не рассчитываю… Я просто люблю вас.
— Надолго?
— Пока вы будете меня любить.
— А потом?
— Не знаю…
Она засмеялась, глядя мне в глаза:
— Я никогда не знаю, что сделаю с собою. Вы думаете, я знала вчера, что приду ночью в сад? Бог весть, как это случилось… В меня иногда вселяется какое-то безумие, я теряю голову и живу иногда, сама себя не чувствуя… И делаю тогда не то, что надо, но только то, чего я хочу…
— А я всю жизнь так прожил, Ольгуся!
В глазах ее мелькнул огонек, она взяла мое лицо в обе ладони, мягкие и душистые, и приблизила к своему.
— Ты меня не жалей, — сердечно сказала она, — пропаду так пропаду… Должно быть, в самом деле уж такая судьба наша, Дубеничей, пропадать от вас, графов Гичовских… Помнишь, мы говорили с тобою про Зосю Здановку?
— Еще бы не помнить!
— Ну, так ты — мой граф Петш, а я — твоя Зося!.. Кстати, говорят, будто я очень похожа на нее.
— Откуда же знать это? После Зоси не осталось портрета. Знаменитая статуя ее — если только существовала она в самом деле, если она не украшение народной легенды…
— Конечно, существовала! — перебила меня Ольгуся.
— Скажите, какая уверенность! Почем ты знаешь?
— Потому, что я знала человека, который видел и статую, и как ее разбили.
— Олечка! Ты мне сказки рассказываешь.
— Да нет же! хоть дядю спроси!.. видишь ли, лет пять тому назад у нас на фольварке умер закрыстьян Алоизий…
— Неужели только пять лет тому назад? Я помню его отлично: когда я был совсем мальчишкою, ему считали уже много за сто лет.
— Дядя говорит, что ему было верных сто пятьдесят, если не больше… Когда дядя был совсем молодой, Алоизию еще не изменяла память, и он рассказывал дяде о гайдамаках, точно это вчера было. Железняк в Умани посадил его отца на кол. Я застала Алоизия уже совсем живым трупом… высох, как мумия… в чем только душа держалась! Он всегда лежал на солнышке, покрытый рогожею, и спал… Однажды иду мимо, он смотрит на меня своими мертвыми глазами — страшно так их вытаращил! точно я за чудовище ему показалась! И вдруг засуетился, силится встать…
«Лежите, лежите, Алоизий, — говорю я ему, — не беспокойте себя, вы человек старый, а мы с вами свои люди… обойдемся без церемоний!..» Он кивает головою, бормочет что-то… Вечером присылает парубка за дядею: «Напутствуйте меня, ваша велебность, я сегодня умру…» — «С чего ты взял, Алоизий?» — «Я сегодня видел привидение… Зося Здановка приходила за мною… как живая… говорила со мною…» — «Что же она тебе сказала?» — «Да ничего такого страшного: „Лежите, — говорит, — лежите, Алоизий!“ — только и всего… А все-таки я помру, потому что, за кем приходит покойник, тому и самому за ним идти». А я уже рассказывала дяде, как видела Алоизия. Дядя рассмеялся: «Ах ты, старый, выдумал тоже! Какая же это Зося Здановка? Это моя племянница, панна Ольгуся Дубенич, — сейчас я покажу тебе ее». И велел меня позвать. Алоизий, пока глядел на меня, только крестился: так я казалась ему чудна. Говорил, что я похожа на Зосю, как две капли воды, — голос в голос, волос в волос…
В таком случае романическое увлечение моего предка понятно для меня больше чем когда-нибудь. Ну, что же? будем играть в графа Петша и Зосю Здановку!.. Не знаю только — почему, пока Ольгуся вела свой рассказ, у меня странно ныло сердце каким-то суеверным, недобрым предчувствием, а в ушах снова болезненно зазвенело вчерашнее: «Зачем? Зачем?»
25 мая
Ругался и неистовствовал, как татарин. Уезжая к Лапоциньским, я запер свой кабинет, но ключ забыл в замочной скважине. Я запер — потому что спешил и не успел убрать своих бумаг, разбросанных на письменном столе. Разумеется, кто-то без меня похозяйничал в кабинете. Я очень хорошо помню, что ручки статуи лежали врозь, на двух концах стола, одна — на рукописи «Законы сновидений», которую я пишу уже пятнадцатый год: все желаю затмить старика Мори, да что-то не затмевается! — другая на связке моих печатных трудов… Между тем сейчас обе ручки лежат вместе, одна на другой, точно сомкнувшись в умоляющем жесте, на печатной связке, и связка перевернута. Прежде наверху была моя брошюрка «Спиритизм и дегенерация», теперь — хвост немецкой статьи из «Психологических анналов»: полемика с покойным Бутлеровым… Ненавижу, когда роются в моих бумагах, хотя и не имею никаких секретов. Прислуга клянется и божится, что она ни при чем: будто бы даже не входила в кабинет. Врут, конечно. А не врут — тем хуже. Уж лучше пусть безграмотные лакеи копаются в моей литературе, чем делать ее достоянием провинциального любопытства. Спрашиваю Якуба, кто был без меня. Говорит, будто, кроме пана Паклевецкого, никто не заезжал за мое отсутствие. Уж не он ли постарался? От этого и не то станет! Я уверен: имей он малейшую возможность, — мало, что перечитал бы все бумаги на столе, но заглянул бы и в ящики, и ключик бы подобрал, и замочек бы сломал… Но Якуб уверяет, будто он, узнав, что меня нет дома, выпил, не раздеваясь, в столовой рюмку водки, закусил пирожком и уехал…