Мой муж, при любых обстоятельствах сохраняющий способность мыслить ясно, повторял одно: «Только не развод. Развестись — значит потерять семью. Твою русскую жену, если она вдруг надумает ехать, никто никогда не выпустит, а без Гали и Маши ты там повесишься». Послушавшись совета, Женя пошел ва-банк: явился в ОВИР не разведясь. Случилось чудо: свирепейшая дама по фамилии Израилова (!) была в отъезде, а другой инспектор, видимо, просто проглядел. Документы приняли.
Шло время. Осунувшаяся Галя продолжала таскать на студию огромные папки с эскизами, Машенька, сверкая дивным личиком, играла во дворе с детьми, а Женя, страдая от собственной неприкаянности, с нетерпением и страхом ждал разрешения на выезд. Не зная, куда себя деть, он часто увязывался за мной в молочную, булочную, обувную мастерскую. Его общество временами тяготило, потому что строчки, которые крутились в голове и обещали стать стихами, при его появлении исчезали. Но что было делать! Ведь не прогонишь человека, которому худо. Женина неприкаянность росла день ото дня. Однажды, когда мы ехали в трамвае, он внезапно вскочил и направился к выходу. «Куда? Почему?» — недоумевала я. «Никуда. Так просто». Трамвай тронулся, а я смотрела из окна, как Женя с присущей ему небрежной грацией медленно пересекает огромную пустую площадь, на ходу комкая и отбрасывая в сторону трамвайный билет, немедленно подхваченный и унесенный ветром… Законченный кадр из не снятого Женей фильма.
Зимой нас позвали на проводы. Народу собралось немного. Мы сидели за столом в уютной, обжитой, знакомой квартире, которую ранним утром должен был навсегда покинуть один из ее обитателей. Далеко за полночь мы ушли к себе, а на заре Женя улетел.
Мой муж оказался прав. Едва прибыв «на пересылку» в Италию, Женя смертельно затосковал. Он то и дело вызывал Галю на переговорный пункт (в нашем доме телефона не было). И вскоре случилось то, что должно было случиться: Галя сообщила нам, что они с Машей решили последовать за ним. И снова та же волокита, которую я, впрочем, помню слабо, потому что к тому времени родила второго сына. Галя заходила взглянуть на новорожденного, потом принесла специально для него сшитый теплый синий конверт, потом забежала рассказать, что ее навещали сотрудники госбезопасности и уговаривали не уезжать, а через некоторое время сообщила, что получила разрешение.
Придя на проводы, мы с грустью обнаружили, что уютного жилища больше не существует. «Живите в доме, и не рухнет дом». В доме не жили, а доживали. Утром мы посадили Галю и Машу в такси и долго им махали. А днем, не веря своим глазам, увидели, как они снова входят в наш подъезд. Что стряслось? В чем дело? «Какие-то неувязки, — усталым голосом сказала Галя, — летим завтра утром». Их неожиданное появление казалось таким же диким и противоестественным, как если бы они вернулись с того света. Жизнь дала им редкую и малоприятную возможность еще раз перешагнуть порог навсегда покинутого дома и провести в нем еще одну тревожную ночь. Наутро отъезд состоялся.
А за несколько дней до того с седьмого этажа на наш четвертый перекочевали огромные напольные антикварные часы, которые нам предстояло сдать в какой-то музей. Они погостили у нас недели две, наполняя комнату задумчивым звоном и звуками старинного марша, а потом уехали. От распавшегося на наших глазах уклада нам на память остались лишь несколько Галиных картинок, выполненных цветными мелками. На одной были пестрые геометрические фигурки на зеленом фоне, на другой — яркие цветы на черном, на третьей — крупные бабочки, порхающие среди кладбищенских крестов.
Через некоторое время мы получили открытку из Вены (из Вены ли?), позже — несколько художественных альбомов из Нью-Йорка, где обосновалось семейство. Дальше — тишина. И лишь пятнадцать лет спустя, в начале перестройки, мы совершенно случайно узнали, что Галя умерла от рака, Маша играет в маленьких театриках, которые возникают и лопаются как мыльные пузыри. Она талантлива, хороша собой, русский не забыла и дважды приезжала в Россию. А Женя… Женя, как всегда, полон планов, но ничего определенного. Как и в России, семью долгие годы кормила Галя. Ее поделки, шитье, вышивка в русском стиле пользовались большим спросом. У нее были золотые руки. Жаль ее.
Я слушала все это и вспоминала, как много лет назад, поднявшись на седьмой этаж, застала Женю за учебником английского. «Ты вовремя как никогда, — обрадовался он, — сейчас ты мне объяснишь разницу между live и leave. Я их все время путаю». — «Live — жить, а leave — уходить, покидать», — сказала я.
А впрочем, как их не путать? Ведь они синонимы. Жить — значит уходить: сегодня — от себя вчерашнего, завтра — от себя сегодняшнего.
Говорят, от себя не уйдешь. Еще как уйдешь. Вопрос лишь в том — как далеко… И не так ли уж судьбоносно физическое перемещение в пространстве? Тогда, объясняя Жене разницу между live и leave, я сказала, что в первом случае гласная короткая, а во втором — долгая. И то правда: живем стремительно, а уходим долго, всю жизнь.
Миллер Лариса Емельяновна родилась в Москве. Окончила Институт иностранных языков им. Мориса Тореза. Автор десяти книг. Живет в Москве. Выдвинута журналом «Новый мир» на соискание Государственной премии России за 1999 год. Internet: http://www.penrussia.org
Марина Палей
Long Distance, или Славянский акцент
Сценарные имитации
Rotterdam, апрель 1998.
Теперь по поводу той части, которую произвольно назову «Вступление». На мой взгляд, она должна идти до титров, в самом начале фильма. Наверное, Вы тоже много раз это видели: площадь возле вокзала, и нищий сын Африки вовсю нажаривает на некоем percussion instrument (условно назовем его тамтам). Мне всегда лезет в голову, что на этот instrument натянута человечья кожа. А если и не человечья, то все равно кого-то прежде живого.
Вы видите пришельца, сухого и черного, как судьба. Он скалит зубы и с пугающей неутомимостью — словно жертва и сатана сообща — выдает свое одинокое, беспощадное, безостановочное и неукротимое там-там. Он бьет в самое сердце, и первое время (которое длится, кстати сказать, вечность) принимаешь эти удары как ураганную атаку беды, истязание, совокупление, убийство. А потом, если тебе повезет и останешься жить, и утихнет твой кровохлест, и заживет кожа, ясно вспомнишь, что уже тогда, одновременно, ты чувствовал не только это. О, конечно, не только! А то чего же ради ты всю жизнь балансируешь на этом электрическом проводе, что искрит огнями райских иллюминаций!
Мне бы очень хотелось, чтобы «Вступление» читалось за кадром, по-русски, и на экране были бы английские субтитры. А синхронно, фоном русскому голосу, должен звучать одинокий, загнанный, непобедимый ритм тамтама. Мне кажется, его барабанный бой, буквально, внутриутробно совпадает с ритмом моего «Вступления». А отзвук этого тамтама задал бы всему фильму энергию воли, отчаянья и восторга.
(Из письма к американскому режиссеру.)
Вступление
…И у тебя получится.
Но все-таки все будет здесь как-то не так. Трамвайная дверь будет открываться не так, лифт будет вызываться не так, не так ты станешь отправлять заказное письмо, совсем не так будут продаваться конверты и марки, сигаретный автомат будет срабатывать странно, как-то не так, и не так, целиком не так, — автомат для размена денег, чашку кофе надо будет просить не так, не так совершенно, а кофе-автомат будет устроен абсолютно не так, учитывая, что в стране твоего происхождения он не устроен никак вообще, не так, полностью не так будут называться меры веса и меры пространства, а градусы холода и жары будут именоваться тем паче не так, и не так ты вынужден будешь регулярно напрягать мышцы рта, лба, всего тела, гальванически сокращая все это в то, что здесь считают улыбкой, о, не так, насколько ж не так тебе надо будет откликаться на свое имя, которое будет произноситься до смешного не так.
Первая неделя уйдет у тебя на то, чтобы научиться пользоваться общественным туалетом, уличным телефоном, кнопкой для перехода дороги. Затем тебе нужно будет срочно учиться не цепенеть перед долларовой тележкой в супермаркете — и тому, чтобы, зайдя в этот супермаркет, вмиг не заплакать и не броситься вон, и еще тому, чтобы, напрягая весь свой ротовой аппарат, все мышцы и связки своей опорно-двигательной системы, давясь, подавляя нервную рвоту, все же выдавливать из себя в нужном месте и в нужное время: would you be so kind as…
В конце концов ты, конечно, научишься тому и научишься этому. И все-таки долго тебе еще будет казаться, что осень здесь наступает как-то не так, пахнет она как-то не так — да что там, если уж честно, любят и умирают здесь как-то не так, напрочь не так, насмерть не так, — как ни вживайся, не так.
Фильм первый
МАКАРОНЫ
CAST:
Он, он же герой.
Она.
Механический голос героя.
Автоответчики.
Голос диктора.
Птица.
Сцена 1
СКАНДАЛ
В темноте слышно долгое прохождение кем-то невидимым длинного ряда невидимых дверей. То есть это шаги — довольно тяжелые, решительные, грубые — в сочетании со всем разнообразием звуков, которые способны издавать очень разные двери при их отпирании-запирании. За этим кем-то мы следуем одним лишь своим изнывающим слухом, но вот наконец включаются и наши глаза: мы вышли на свет.
Теперь мы стоим за плечом этого «кого-то» (по виду сзади довольно массивного), он перекрывает почти весь проем узкого темного коридора, который заканчивается, как карандаш, белым наконечником: это кухня.
Постояв, спина направляется туда. В двух-трех просветах между спиной и стеной коридора мы успеваем увидеть кое-что в кухне: телефон на холодильнике, длинную темную прядь, узкий локоть, легкий халат.
Войдя в кухню, спина встает к нам окончательно спиной. Она закрывает кого-то маленького, словно бы пойманного, зажатого между ней и дверью, которая застеклена в верхней части и ведет из кухни наружу. Оттуда, сквозь щели белых металлических жалюзи, льет ясный и мягкий свет летнего утра. Попадая в кухню, свет дает арестантскую тень. Эта застекленная дверь выхода находится на одной оси с входной дверью в кухню — и с темной кишкой коридора, — имеется в виду его последний отрезок.
Спина (прекрасный разворот плеч) одета в модную футболку. Руки неторопливо расстегивают ремень на джинсах. Крупно: видение мужских ягодиц в плавках. Крупнее: видение мужских ягодиц без плавок. Неэротично. Некомично. Ни даже «неприлично». Несмотря на формальную безупречность линий, человечье седалище выглядит нелепо. Точнее сказать, глупо, грубо и беззащитно. Мясо мясной лавки — временно с кожей. Шуршанье бумажкой (оберткой кондома).
Совокупление. Деловитые, монотонные поступательные движения ягодиц. Полная иллюзия туповатого трудолюбия. Так, видимо, полезней для обмена веществ этого большого здорового организма. Вместе с тем: слепая беззащитность человечьего (хотя бы даже атакующего) мяса. Черт его знает, когда это кончится! Трудно смотреть… Затянуто… Хватит! Вот идиот, котлету он отбивает, что ли? Человеческое беззвучие; звуки голой механики. Хватит же наконец! Да нет, это, видно, надолго…
Он (внезапно). Боже, что мы делаем?!
Она (эхо с восточноевропейским акцентом). Что?
Он. Что мы делаем?! Джизус!!
Она (паралич страха). Что? Что? Что-нибудь не так?
Он. Боже! Боже! О, Боже мой! Как это возможно?!
Она. Но что? Что случилось? Ради Бога!
Он (полноценный стон). О-о-о-о-о-о!!!
Она. Но что, что не так? Скажи словом! Что? Ну что, ради Бога? Хоть одно слово!
Он. Дура.
Она. Но что…
Он. Я сказал!!
Она. Но что…
Он. Дура! Дура! Ты — идиотка!
Она. Боже, умоляю тебя… объясни… что не так… скажи… что…
Подобного рода общение протекает в следующих декорациях. Слева (в стиле WC, мясоразделочного цеха, анатомического театра) — стена, сплошь облицованная ярко-белым кафелем. Справа, начиная от входной двери, стоят мусорный бак и белый холодильник с телефоном, которые мы пока только и видим, поскольку спина полностью перекрывает «перспективу», а щель кухни, будучи продолжением коридора, так же противоестественно узка. И по этой же причине женское существо, дающее о себе знать лишь голосом, тоже для нас невидимо. Ну разве что прядь волос. Подростковый локоть, край халата. Хотя при первой же реплике (см. выше) мужское существо резко отталкивает существо женское, все равно увидеть это существо из-за спины мужчины мы не можем.
Он (резкий жест вправо). Это что?!
Она. Что — «это»?
Он. Это — что?!
Она. Где? Это?..
Он. Да! Это! Вот это! На плите! В кастрюле!
Она. Это?.. Макароны…
Он (передразнивая ее восточноевропейское «р»). «Ма-ка-ро-ны»!..
Она (скорее обессилев, чем испуганно). Что не так?..
Он (свежий прилив ярости; напирая на «не»). Это не «ма-ка-ро-ны»! Не «ма-ка-ро-ны»! Это паста! Паста! Понимаешь ты?! Пас-та!
Она. Я знаю, что это называется у вас паста, уже знаю… Но у нас паста — это другое! Даже паста — другое, а ты хочешь!.. Разве я виновата?! (Разнообразная комбинация всхлипов.)
Он (ядовито). Что же паста — у вас?
Она. У нас это вот… что. (Полка; палец, робко тычущий в тюбик.) Чем зубы чистят…
Он. Чем зубы чистят! (Понимая, что накал уже спал и надо «добирать» самому.) А паста тогда как же (с максимальным ехидством) у вас называется?
Она. Макароны…
Он. Ма-ка-ро-ны! Ма-ка-ро-ны! Это только в Италии так называется!
Она. У нас тоже это так называется…
Он. У нас тоже иногда… (Спохватываясь.) Но дело не в этом!!! О, Джизус!
Следует заметить, что все, проартикулированное выше, — это еще не сам скандал, а только увертюра — может быть, не столь искрометная, но, вне сомнений, очень и очень быстрая. Парень (ему тридцать, плюс-минус) как дурак прицепился к слову, а из-за чего весь сыр-бор, между тем упустил. Shit!
Краткое замешательство. Герой экстренно наращивает пары. А вот его экстерьер.
Это олицетворение американской мечты русских, впитанной с молоком рекламы. Герой вживе персонифицирует святое триединство: 1. «простой калифорнийский парень»; 2. благородный принц, взятый напрокат из пены «мыльных опер» (принц с нерушимостью принципов и пробора); 3. красиво покалеченный ковбой. Он же, кроме прочего, безвылазный завсегдатай того самого бара, где всегда в продаже самый лучший «Spearmint», незаменимый влюбленный на фоне всякого рода золотых побережий — и вообще почетный гражданин сникерсо-твиксового рая. Куда в него, в этого гражданина, ни плюнь (глаза, волосы, зубы) — угодишь либо в рекламу, либо в ее следствие. Мы уже молчим про футболку! Про то, что под ней!..
А вместе с тем все в этом герое как-то на удивление нежизнеспособно: что эрзац-терриконы его торса, что квазиканьоны холеной физиономии. Герой активно излучает неподдельную немочь. В переводе на язык природы и продуктов питания — это хлеб без крахмала, обессахаренный мед, виски без алкоголя и дождь без воды. А нас-то, похоже, надули! Что это за полусинтетический цветок нам подсунули? Пустотелый, анемичный Нарцисс, у коего недостает сил даже на то единственное, ради чего он и был сотворен: ведь для всепоглощающей любви к себе тоже нужна страсть (по крайней мере способность к отрешенности и полной сосредоточенности на предмете обожания), а где ж это взять? Выходит, что сколь ни потребляй — в идеальном порядке — протеины, витамины, микроэлементы, результатом будет лишь вяловатый страх смерти. Хотя… Что же в нем так привлекательно, в этом герое? Как бы поточнее сказать? Слово… слово… Вот оно, слово: стерильность. Невидимая, приклеенная к лицу пленка, раз и навсегда обеззараженная, создающая магнетически завораживающее поле притяжения и отталкивания. Но в чем же, черт побери, заключается зловещее притяжение этой стерильности? Ее изощренная, сладостно-истязающая эротика? В чем каменная, гипнотическая власть манекена? Приспособления, в равной степени годного для соблазнения человека носками, колбасами, любовью, слабительными средствами, стиральными порошками?