Герберт Уэллс
«Что, если я умру?» Мысль эта возвращалась ко мне все время, пока я шел домой от Гаддона. Вопрос этот, конечно, носил чисто личный характер. Волею судеб серьезные беспокойства женатого человека не имели ко мне никакого отношения, и я очень хорошо знал, что лишь очень немногие из моих близких друзей сочтут своим долгом горевать по этому поводу. Я был изумлен и даже, может быть, несколько растроган, когда еще раз мысленно перебрал всех, которые ответили бы этому требованию. Их было мало! Во время этой прогулки от дома Гаддона все обстоятельства представлялись мне как-то особенно ярко. Вот, например, друзья моей юности: я только сейчас понял, что наша дружба и любовь — традиция, которую мы не без труда поддерживали. Или взять хотя бы моих соперников и помощников по карьере: я полагаю, что был должно быть хладнокровен и демонстративен: одно заключает в себе другое. Я склонен думать, что умение дружить тоже физическая способность. Было время, когда я сам достаточно горько переживал потерю одного друга; но когда я возвращался домой в этот день, эмоциональная часть моего воображения была как бы в полузабытье. Я не чувствовал жалости к себе, не жалел своих друзей и не представлял их себе отталкивающими меня. Меня заинтересовало дремотное состояние моих чувств, что несомненно являлось следствием моего упадочного физического состояния. Конечно, и мысли соответствовали настроению. Однажды как-то, в дни моей юности, я совершенно неожиданно потерял много крови. Жизнь моя была на волосок от смерти. Сейчас мне вспомнилось, что тогда все мои страсти и привязанности куда-то испарились, осталась только спокойная покорность и жалость к себе. Прошло много недель. Прежде чем желания, стремления и все сложные духовные переживания человека снова вернулись ко мне. Мне казалось, что истинное значение этого оцепенения было результатом постепенного ускользания от мучительных удовольствий, переживаемых человеком-зверем. Это уже было доказано. Доказано безусловно, что высшие эмоции, духовные переживания, даже самые нежные ласки любви развиваются из желаний и страха простого животного. В этой упряжи находится умственная свобода человека. Может быть, когда приближается смерть и наша возможность действовать уменьшается, этот сложный рост уравновешенных импульсов, склонностей и отвращений, которые вдохновляют наши поступки, исчезают вместе с ней. Что же остается?
Неожиданное столкновение с мальчишкой из мясной лавки вернуло меня к действительности. Оказывается, я очутился на мосту, пересекающем канал Риджент-парка, параллельный зоологическому саду. Мальчик в синем костюме смотрел через плечо на черную баржу, подвигающуюся очень медленно. Баржу тащила изможденная белая лошадь. Нянька вела трех счастливых ребятишек через мост. Деревья были ярко-зеленые! Надежды весны еще не успели покрыться летней пылью; небо, отраженное в воде, было светлое и чистое. Только длинные волны, как дрожащие черные полосы, нарушали чистоту неба, отраженного в воде, когда проходила баржа. Легкий ветерок был чрезвычайно приятен; но он не трогал меня, как когда-то раньше весной.
Неужели это мрачное настроение и тоска были предупреждением чего-то недоброго? Странно, что я мог рассуждать и стройность моего мышления не нарушалась, так по крайней мере казалось мне самому. Ощущение, охватившее меня, было скорее больше похоже на спокойствие, чем на грусть. Были ли у меня какие-нибудь основания для того, чтобы верить в предчувствие смерти? Разве человек, близкий к смерти, инстинктивно отдаляется от фактов и чувств еще до того, как ее холодная рука коснется его? Я чувствовал себя отделенным, изолированным от жизни и не испытывал при этом никакого сожаления. Дети, накопляющие силу и жизненный опыт, сторож, обменивающийся малозначущими фразами с прохожими, молодая мать, юная пара, занятая друг другом, мелькнувшая мимо меня, деревья, посаженные вдоль дороги, повернувшие свои полные мольбы листья к солнцу, легкое движение ветвей — когда-то и я был частью всего этого, но сейчас я с этим почти покончил!
Вскоре я почувствовал усталость и тяжесть в ногах. Было жарко, и я свернул в сторону, чтобы сесть на один из зеленых стульев, выстроившихся вдоль дорожки. Спустя минуту я уже погрузился в сон, и поток моих мыслей смыло видение жуткого разрушения. Я все еще сидел на стуле, но мне казалось, что я уже умер, тело мое разложилось, высохло, один глаз (так мне казалось) выклеван птицами. «Пробудись», раздался голос; и тотчас же пыль дорожки и чернозем под травой заволновались. Мне никогда раньше не приходилось думать о Риджент-парке, как о кладбище, но сейчас сквозь деревья я заметил плоскую равнину могил и накренившихся памятников. Что-то здесь произошло: восставшие мертвецы с трудом выбирались из-под камней, из них струилась кровь, красное мясо отделилось от белых костей. «Пробудись», раздался голос, но я решил не внимать этим ужасам. «Пробудись». Меня не оставляли в покое. «Да ну, проснись же», прокричал мне в ухо сердитый голос. Ангел говорил на скверном лондонском наречии. Меня изо всех сил тряс человек, продающий билеты на места и требовал пенни.
Я уплатил пенни, сунул в карман билетик, зевнул, вытянул ноги и, чувствуя себя несколько лучше, встал и пошел по направлению к Лангам-Плейс. Я очень быстро снова потерялся в лабиринте мыслей о смерти. Переходя через Мэрилебон-Роуд, я чуть не попал под кэб и продолжал путь с бьющимся сердцем и разбитым плечом. Было бы любопытно, если бы мои размышления о грозящей мне завтра смерти привели к тому, что я бы умер сегодня.
Я не буду вас утомлять рассказами о переживаниях этого дня и следующего. Я все больше и больше уверен был в том, что умру во время операции. Минутами, мне кажется, я просто смущал самого себя.
Доктора должны были притти в одиннадцать, и я не вставал. Мне казалось, что не стоило беспокоить себя мытьем, одеванием, и хотя я прочитал газету и письма, доставленные первой почтой, они не заинтересовали меня. Среди писем была записка от Аддисона, моего старого школьного приятеля, который обращал мое внимание на два противоречия и одну опечатку в моей новой книге. Остальные были деловые сообщения. Я позавтракал в постели. Неприятное ощущение, казалось, усилилось. Я знал, что это боль и, однако. Если вы можете понять, мне не казалась она очень «болезненной». Ночью я не спал, мне было жарко, меня мучила жажда, но утром я почувствовал себя лучше. Ночью я лежал и мечтал о прошлом; утром я раздумывал над вопросами бессмертия. Гаддон не опоздал ни на минуту, он пришел с аккуратным черным саквояжем. Мойбрей вскоре последовал за ним. Их появление несколько взволновало меня. Я начал проявлять больше личного интереса ко всему происходящему. Гаддон придвинул маленький восьмиугольный стол вплотную к кровати и. повернувшись ко мне своей широкой черной спиной, стал вынимать различные предметы из своего саквояжа. Я слышал легонькое позвякивание стали об сталь. Я обнаружил, что мое воображение не окончательно застыло.
— Вы причините мне большую боль? — спросил я небрежным тоном.
— Никакой, — через плечо ответил Гаддон. — Мы захлороформируем вас. У вас сердце, как колокол!
Ко мне донеслась струйка хлороформа.
Они вытянули меня, удобно обнажили бок и, прежде чем я успел отдать себе отчет в происходящем, хлороформ начал оказывать свое действие. Защекотало в ноздрях, и я стал задыхаться. Я знал, что умру, что это есть конец моего сознания, и вдруг я почувствовал, что не приготовился к смерти: меня охватило какое-то слабое сознание того, что я не выполнил важного дела, какого именно — я не знал сам. Чего же это я не сделал? Я не мог думать ни о чем. У меня не оставалось ничего желанного в жизни, и тем не менее появилось самое нелепое отвращение к смерти. Это почти физическое ощущение было крайне болезненно. Конечно, врачи знали, что они убьют меня. Может быть, я боролся? Затем я стал неподвижен, и великая тишина, чудовищное безмолвие и непроницаемая чернота спустились на меня.
По всей вероятности наступил промежуток абсолютной бессознательности, длившийся секунды, а может быть минуты. Затем с какой-то пронизывающей и вместе с тем бесчувственной ясностью я понял, что я еще не умер. Я все еще продолжал существовать в своем теле, но все ощущения, которые идут от тела и образуют основу сознания, исчезли и оставили меня одного. Нет, я не совсем освободился от этого, потому что все же что-то удерживало мое бедное тело на кровати. Удерживало, хотя я и не чувствовал себя отделенным от него, независимым, устремляющимся куда-то. Мне кажется, я не видел, мне кажется, я не слышал; но я замечал все, что происходит и это было равносильно тому, чтобы слышать и видеть. Гаддон наклонился надо мной, Мобрей стоял сзади. Скальпель, это был большой скальпель, разрезал мою кожу на боку под ребрами. Интересно было смотреть, когда меня резали, как сыр, без всякой муки, даже без дурноты или тошноты. Интерес, который я проявлял, был приблизительно такого же порядка, какой можно испытывать, наблюдая за игрой в шахматы.
Лицо Гаддона было серьезно и рука двигалась уверенно. Меня поразило то, что я заметил (как — не знаю), что он сильно сомневается в своем умении руководить операцией.
Мысли Мобрея я тоже видел. Он думал о том, что Гаддон очень узкий специалист. Новые предположения, как пузыри, пробивались сквозь поток пенящихся размышлений и лопались один за другим в маленькой блестящей точке его сознания. Он не мог не замечать и не восхищаться быстротой и ловкостью Гаддона, несмотря на завистливый характер и склонность преуменьшать чужие достоинства. Я видел, как обнажилась моя печенка. Я сам был поражен своим состоянием. Я не чувствовал себя мертвым, но как-то отличался от того другого живого «я». Серя тяжесть, нависшая надо мной в продолжение целого года, или может быть больше, и окрашивающая чем-то мрачным все мои мысли — исчезла. Я понял и мыслил бесцветно. Мои чувства не были окрашены! Мне хотелось знать, представлялось ли всем людям под хлороформом то же самое и забывали ли они о том, что испытывали, когда действие его прекращалось?
Хотя я и не думал о том, что умер, я все же очень отчетливо понимал, что должен скоро умереть. Это заставило меня вернуться к размышлениям над действиями Гаддона. Я заглянул в его мысли и увидел, что он боится перерезать одно из ответвлений воротной вены. Мое внимание было отвлечено от занятных перемен, происходящих в его мозгу. Его сознание напоминало дрожащее пятнышко света, бросаемое зеркалом гальванометра. Мысли его струились, как поток, некоторые проходили через фокус, яркие и отчетливые, другие затемненные, в полусвете краев. В настоящую минуту маленькое сияние было неподвижно, но каждое, малейшее движение Мобрея, едва слышный звук, даже слабое изменение в медленном движении живого тела, разрезаемого им, заставляло световую точку дрожать и метаться.
Новое ощущение метнулось, прорезая груду мыслей; и световая точка отскочила к нему быстрее, чем испуганная рыба. Казалось странным, что все сложные движения человека зависят от этой нетвердой, беспокойной точки. В продолжение следующих пяти минут жизнь моя находилась в зависимости от движений этой точки. Мобрей нервничал. Будто эта маленькая картина разрезанной вены становилась яркой и боролась, стараясь вытеснить из его мозга другую картину ошибочного разреза. Он боялся: его страх разрезать слишком мало боролся с ужасом, охватывающим его при мысли сделать слишком большой разрез!
Затем внезапно, как вода, прорвавшая плотину, ужасная действительность завладела всеми его мыслями и почти одновременно с этим я заметил, что вена перерезана! Он отпрянул назад с хриплым выкриком, и я увидел коричневато-лиловую кровь, собирающуюся в крупные бусинки и растекающуюся тонкими струйками. Он был в ужасе! Мобрей положил, окрашенный красным, скальпель на восьмиугольный столик, и оба врача мгновенно набросились на меня, пытаясь поспешными и плохо скрытыми усилиями поправить ошибку.
— Лед, — пробормотал Мобрей.
Но я уже знал, что меня убили, хотя мое тело еще цеплялось за меня.
Я не буду описывать запоздалые попытки спасти меня, хотя ни одна деталь не ускользнула от моего внимания. Мои ощущения были острее и быстрее, чем когда-либо в жизни; мои мысли мелькали в мозгу с необыкновенной скоростью, но с безукоризненной точностью. Их громоздкую ясность я могу сравнить только с действием разумной дозы опиума. Через минуту все будет кончено и я буду свободен. Я знал, что я бессмертен, но не представлял себе, что может случиться. Может быть, я сейчас рассеюсь, как клуб дыма из пушки, и превращусь, как полуматериальное тело, в слабое претворение моего материального я. Неужели я внезапно окажусь среди неисчислимых гостей мертвецов, и мир, окружающий меня, покажется мне фантасмагорией, каким всегда казался раньше? Может быть, я попаду на какой-нибудь спиритический сеанс и буду там делать нелепые, непонятные попытки подействовать на недальновидного медиума? Это было состояние бесчувственного любопытства, бесцветного ожидания. И вдруг я почувствовал прилив все увеличивающейся силы, мне казалось, что какой-то огромный магнит тянет меня кверху из моего тела. Сила эта все росла и росла. Я казался атомом, за который боролись чудовищные величины. На одно мгновение осязание вернулось ко мне. Чувство падения головой вниз, которое бывает во время ночных кошмаров, это самое чувство, тысячу раз усиленное, вместе с черным ужасом закрутило мои мысли в бешеном потоке. Затем оба врача, оголенное тело с разрезом на боку, маленькая комната выскользнули из-под меня и исчезли, как брызги пены, рассеивающиеся в прибое.
Я был в воздухе! Далеко подо мной расположилась западная часть Лондона. Она быстро удалялась, потому что, казалось, я с невероятной скоростью подымаюсь кверху, и она, по мере своего отдаления, двигалась на запад, как прекрасная панорама. Сквозь едва заметную туманную дымку я видел бесчисленные крыши, трубы, узкие дороги, наводненные людьми и экипажами, маленькие пятнышки скверов и церковных шпилей, торчащих, как шипы. Все это уходило в то время, как земля вращалась вокруг своей оси, и спустя несколько секунд (как мне казалось) я был уже за пределами города над Илингом. Маленькая Темза, как тоненькая синяя ниточка, тянулась на юг, к Чильтерн-Хилз и Норд-Даунс выростами, как края чаши, далекие и едва очерченные в тумане. Я стремился вверх! В начале у меня не было даже малейшего представления о том, что могло означать это бесконечное стремление кверху.
С каждой минутой простирающаяся подо мной картина становилась все шире, и шире, и отдельные детали города, полей, гор и долин становились все более и более туманными и бледными. Неясный серый блеск смешался с голубоватостью гор и зеленью открытых лугов, маленькое пятнышко тучи, низкое и далекое на западе сияло ослепляющим белом светом. Сверху, в то время, как тонкая кисея атмосферы становилась все тоньше, между мной и окружающим меня пространством, небо, бывшее светло-голубого весеннего цвета, постепенно приобретало густую богатую окраску, проходя уверенно промежуточные тени, пока, наконец, не стало таким темным, как синее небо полуночи!
И тотчас же оно стало черным, как чернота морозного звездного неба, и, наконец, чернее черноты, которую мне когда-либо приходилось видеть.
Сначала появилась одна звезда, затем много и, наконец, неисчислимое количество их засыпало все небо. Их было больше, чем когда-либо кто-нибудь видел с лица земли. Голубизна неба, этот свет солнца и звезд, распространяющийся ослепительно! Даже в самых темных зимних небесах есть рассеянный свет, и мы не видим звезд только из-за ослепляющего солнечного блеска. Но теперь я видел все — не знаю каким образом; конечно не глазами смертного и меня не ослеплял уже больше это блеск. Солнце было непонятно-странное и чудесное. Его тело представляло собой диск ярко-белого света: не желтоватого, каким оно кажется живущим на земле, но ярко-белого, усеянного пурпурными полосами, окруженного бахромой извивающихся языков красного пламени. На половину перерезая небо с двух сторон ярче чем Млечный путь, горели два серебристо-белых крылышка, напоминающие египетские скульптуры. Я знал, что это солнечное кольцо, хотя никогда не видел его, кроме, как на картинке в дни моей жизни на земле. Когда мое внимание было снова привлечено землей, я увидел, что она далеко, далеко отошла от меня. Поля и города уже давно нельзя было различить, и все отдельные виды края постепенно превращались в однообразную ярко серую массу, нарушаемую лишь белым сиянием облаков, разбросанных над Ирландией и западной Англией. Теперь я мог различить очертание северной Франции и Ирландии и всего британского острова за исключением того места, где на горизонте вырисовывалась Шотландия, более мрачно-серого цвета, чем суша; вся панорама медленно поворачивалась на восток!