В этих "зарисовках с натуры", таких спокойных, даже невозмутимых по тону, отчетливо слышится, однако, пронзительная нота печали, тревоги, требовательной и сострадающей человечности. Звучит она и в рассказе, отличающемся от других по жанру, рассказе фабульном и, несмотря на "реалистические обоснования" этой странной истории, с привкусом сверхъестественного ("Миссис Экленд и духи"). И даже в юмористической эпопее похождений случайно подобравшейся пьяной компании ("Как мы захмелели от пирожных с ромом"").
Особая и сложная тема — история воздействия чеховской новеллы на английскую прозу, воздействия, которое началось довольно поздно и прошло через период явного подражательства, наводнившего в свое, время английскую периодику множеством малоинтересных "чеховообразных" этюдов, чтобы вызвать затем неизбежную реакцию отталкивания, наиболее четко сформулированную в высказываниях У. С. Моэма. А затем — притом, что литературоведческий, критический интерес к наследию А. Чехова, к его жизни и значению становится все глубже, а драматургия его не исчезает с английской сцены, — непосредственное влияние его на писателей как будто бы стало неприметным, ушло под почву. Вот в этом-то и суть: растворившись, уйдя под почву, "чеховское начало" то и дело прорастает в самых неожиданных сочетаниях и формах. И в поэтике новеллы У. Трэвора — поэтике, связанной с его мировосприятием, с его человеческим обликом, — несомненно, чувствуется родственность с этим началом.
А вот каковы истоки творчества Джона Фаулза? С одной стороны, он бывает подчеркнуто, почти до стилизации традиционен в своем повествовательном искусстве, в своей изысканно старомодной, эрудированной, в высшей степени цивилизованной речи. С другой — он абсолютно современен и владеет всеми приемами экспериментальной прозы. Композиционная многоплановость, многозначность, "раздвоенность" финалов да и сама психологическая атмосфера книг Фаулза — все это могло появиться лишь в постмодернистскую эру западноевропейского романа. Так или иначе, Фаулз — один из немногих прозаиков Великобритании, произведения которых вызывают пристальный интерес не только критики, но и академического литературоведения — и английского, и американского, — детально изучаются и исследуются. Но при этом он вовсе не "автор для специалистов". Читательский успех сопутствует ему с первого романа, "Коллекционер", вышедшего в 1958 году.
Джон Фаулз почти ровесник Трэвора. Он родился в 1926 году, окончил Оксфордский университет, служил на флоте, преподавал английскую литературу в Лондоне и за границей — во Франции и Греции. Опубликовал он всего несколько книг, каждая из которых оказывалась событием (после "Коллекционера" — "Маг", "Любовница французского лейтенанта" и самая новая — "Даниэл Мартин", 1977).
Медленное, но верное "восхождение" Фаулза, особое место, которое он занял сейчас в английской литературе, — явление, которое можно понять. Это писатель большого мастерства и серьезных, широких замыслов философско-социального характера, о чем свидетельствует и последний роман, "Даниэл Мартин", охватывающий жизнь Англии с 1940-х гг. до наших дней.
Фаулз-новеллист представлен двумя книгами: "Башня черного дерева" и "Кораблекрушение". По объему и самому построению рассказы его часто приближаются к повести и, по собственным словам писателя, возникли как своего рода вариации на некоторые темы его романов.
И в "Загадке", и в "Бедняжке Коко" (рассказы взяты из сборника "Башня черного дерева") хорошо различимы два пласта повествования: событийный, фабульный (а фабула у Фаулза носит гораздо более напряженный характер, чем у других авторов; в "Загадке" — полностью детективный), и подспудный, смысловой, связанный с постоянными размышлениями писателя о человеке и обществе. Внезапное исчезновение средь бела дня известной и уважаемой фигуры, безупречного и, по всей видимости, вполне довольного жизнью члена парламента, бизнесмена, владельца старинной усадьбы Филдинга так и остается неразгаданным. Версия, предложенная молодой, начинающей писательницей, которая была близка с сыном Филдинга, свидетельствует о ее душевной чуткости и хорошо развитом воображении, но не более.
Автор, верный себе, оставляет развязку в тумане, а точнее — предоставляет читателю домыслить и осмыслить ситуацию, ибо "Загадка" все же не детектив, а психологическое и социальное исследование каких-то сторон бытия современного англичанина.
С той же уверенной невозмутимостью Фаулз опускает занавес, не раскрыв до конца криминальную историю, рассказанную одним из двух героев в "Бедняжке Коко", старым литератором, которому судьба уготовила встречу с грабителем особого толка. Он не просто обчищает пустующие зимой дачные коттеджи состоятельных горожан, он "экспроприирует излишнюю частную собственность" (в свою пользу), вооружившись к тому же сентенциями из арсенала квазимарксистской фразеологии западных "леваков". Это и есть второй и, быть может, главный "герой" рассказа. Но автор не удовлетворяется поверхностной задачей изображения привычного уже в европейской литературе типа левацкого демагога, тупого невежды в лучшем случае, опасного разрушителя — в худшем. Итог, к которому приходит в своих аналитических размышлениях о случившемся сам пострадавший, неожидан и любопытен…
Небольшое это введение менее всего претендует на роль очерка или критического обзора современной английской новеллы. Сам материал, как говорилось уже, не дает такой возможности. Просто хотелось бы способствовать более близкому знакомству читателя с некоторыми авторами, достойными внимания рассказчиками, которых мы собрали под одной крышей. А теперь — слово за ними.
И. Левидова
Брайен Глэнвилл
Чашка чая
Сначала я подумал, что это не он, слишком уж большое совпадение — с какой стати он вдруг в Лондоне и идет мне навстречу по Риджент-стрит? Потом я стал уговаривать себя, что это все-таки не он, а когда окончательно убедился, то понадеялся, что он меня не заметит, но, конечно, он меня заметил, закричал "Боб!", замахал и прибавил шагу, словно мы старые-старые друзья, а уж чего не было, того не было.
Он говорит:
— Здорово, Боб! Какими это ты судьбами в Лондоне? — Схватил мою руку и принялся трясти так, словно в мире у него никого, кроме меня, нет. И вот тут мне стало его жалко, хотя, когда я прочел об этом, то ничего подобного не почувствовал. Щеки у него ввалились, исхудал — смотреть страшно, под глазами синяки, и вид такой, словно он неделю не спал.
— А ты-то чего здесь? — говорит. — Ты-то чего здесь?
И до того дружески, что даже за него неловко. Я говорю:
— По делам. А вы тут какими судьбами?
Он вдруг весь сжался — совсем это было не в его стиле, — поглядел по сторонам и только тогда ответил:
— Был у своего адвоката. С юристами советовался. Ты же не думаешь, что я этим подлецам спущу, а?
Я говорю:
— Ну конечно.
А что еще я мог сказать?
— У тебя ведь есть время выпить чашку чая? Обязательно выпьем по чашечке, — говорит он, хватает меня за локоть и тащит к двери кафе. Я не хотел туда идти. Я хотел от него отделаться — очень уж все это неприятно было. Но тут мне опять стало его жалко, и я пошел с ним.
Зал большой, столиков десятки и составлены тесно. Мы сели и заказали две чашки чая. Он вытащил пачку сигарет и протянул мне.
— Что это, Джек, вы курите? — говорю и глазам своим не верю. Он всегда молодым игрокам внушал, чтобы они курить или пить и думать забыли, вот как он сам, но тут я поглядел на его пальцы, а они совсем желтые от табака. Он говорит:
— А, да! Я же в твое время не курил? — И так торопливо, словно ему стыдно, а я говорю:
— Нет, никогда.
Он говорит:
— Ну так что же ты об этом думаешь, а?
Я понимал, чего он от меня ждет. "Это возмутительно, Джек. Неслыханно!" Но я просто не мог себя заставить. Все-таки я не настолько лицемер.
Он говорит:
— После стольких лет, после всего, что я для них сделал, Боб. Я ведь, можно сказать, свою жизнь на них положил.
— Я знаю, Джек, — говорю. А он спрашивает:
— Все еще занимаешься своими физкультурными штучками?
— Физическим воспитанием? — говорю я. — Да. Потому я и здесь. Как раз об этом кое с кем беседовал.
— Вот как, — говорит он, но было ясно, что это ему совсем не интересно, и он тут же сказал: — Два раза выигрывали чемпионат. Три раза — кубок ассоциации. А каких игроков я для них находил, Боб, каких игроков им вырастил!
— Знаю, Джек, — говорю я, а он говорит:
— Я же им тысячи сэкономил. Сотни тысяч. На одних только тех, кого продал другим клубам.
— Да, — говорю, а он говорит:
— Взять хотя бы тебя.
Я опять сказал "да", и, наверное, в моем тоне все-таки что-то проскользнуло, потому что он вдруг посмотрел на меня. Но я глядел так, словно ничего в виду не имел, и он опять заговорил:
— А каким образом они это проделали! Ты знаешь, как я об этом узнал? Из газет, Боб, из газет.
— Я знаю, — сказал я. — Я про это читал.
— Никогда не забуду! — сказал он, и глаза у него расширились, как будто он заново пережил эту минуту. — Открываю газету, — сказал он, — и пожалуйста! На первой странице, черт ее дери: "ЮНАЙТЕД" УВОЛЬНЯЕТ БРЕДЛАФА". Я глазам своим не поверил, Боб. Перечитываю, а буквы так и пляшут.
— Да, конечно, — сказал я.
— Я сразу схватил телефон, — сказал он. — Позвонил этой сволочи председателю. Я понять хотел: что происходит? Ведь с последнего совещания в правлении и недели не прошло. А на нем ни слова сказано не было. Ну ни единого слова.
Он снова посмотрел на меня: ему нужно было, чтобы я как-то отреагировал, а у меня по-прежнему ничего не получалось, и сразу столько нахлынуло воспоминаний — теперь в этом была какая-то ирония. Я повторял и повторял про себя: тот, кто живет мечом… А он все говорил:
— Я ему звоню, а мне отвечают, что его нет. Ах нет, говорю. Так вы передайте ему, что я сейчас приеду и буду ждать перед его кабинетом, пока он не появится. И знаешь что?
— Что? — сказал я.
— Он так и не появился, — сказал он. — Я битых три часа там просидел, но он так и не появился. В собственном кабинете! В клуб поехал — то же самое. Никого нет. Никого из членов правления. Звоню им — тоже никого нет. Только репортеры. "Это правда, Джек?", а я говорю: "Не знаю". Но тогда-то я уже знал.
Он закурил вторую сигарету. Пальцы у него дрожали. Жалко дрожали. Он сказал:
— И знаешь, как мне сообщили? То есть официально? Входит Джон Уилкс, помощник секретаря, и говорит: "Вам письмо пришло, Джек". Вот так. Письмо. Мы не возобновляем ваш контракт. Нет, как тебе это? Духу не хватило прямо мне объявить.
— Да, мерзко, — сказал я. Это я мог сказать.
— Хорошая у нас была команда, когда ты за нее играл, а, Боб? — говорит он. — Помнишь, какая была стройка нападающих? Ты, Джо Уинтер и Ронни Мосс?
Я говорю:
— Да.
А он говорит:
— А кубковая встреча в Хаддерсфилде, восьмая финала, кажется, когда мы проигрывали два мяча, а потом ты забил два, а Джо в дополнительное время третий, решающий!
— Шестнадцатая, — говорю я.
— Разве шестнадцатая? — говорит он и замолчал. Я знал, каких слов он от меня ждет, но все-таки не мог себя заставить. Я думал о том, как он у себя в кабинете говорит мне: "Мы переводим тебя в Лидс", а я говорю: "Но я не хочу никуда переходить, шеф", а он: "О деньгах все уже договорено", а я: "Но я не хочу переходить".
И крики, и стук кулаком по столу: "Я сказал, что ты перейдешь, и ты перейдешь. В "Юнайтед" у тебя никакого будущего нет". А потом два с половиной месяца без единой игры, читаешь и перечитываешь списки, пятницу за пятницей, и ни разу ни в одном нет твоей фамилии, ни среди запасных, ни даже во второй команде. И все время сверлит мысль, а будешь ли ты вообще играть, даже если скажешь, что уходишь? Возьмет ли тебя теперь хоть какой-нибудь клуб? Мне ведь было только девятнадцать — в этом возрасте легко потерять веру в себя. Потом кто-то получил травму, и меня включили в список запасных, а к концу сезона я уже опять играл в первой команде. Но я не мог этого забыть, и, когда через два года мной заинтересовался "Ньюкасл", я сказал, что согласен, а он был рад от меня избавиться, это я видел. Его устраивали игроки, которые послушно выполняли все распоряжения, а те, которые шли ему наперекор, его не устраивали.
Он молчал, я тоже молчал, потом вдруг почувствовал, что он на меня смотрит, поглядел ему в глаза и понял, что он все понимает. Он сказал:
— Я так ни с кем не поступал, Боб.
— Да, конечно, Джек, — сказал я.
— Может быть, я иногда бывал крут, — сказал он, — но ведь просто у меня такой характер. Игроки для меня всегда были на первом месте.
Я кивнул. Тогда он наклонился ко мне, придвинул лицо почти вплотную к моему, словно пытался загипнотизировать меня, заставить сказать "Да что вы, Джек, я давно и думать забыл" — ведь он ощущал это мое отчуждение, как упрек, и не мог его стерпеть. Теперь все должны были держать его сторону. Все должны были говорить ему, как скверно с ним обошлись. Он сказал:
— Иногда бывает нужно напомнить юнцу о дисциплине — своеволия у них всегда хватало, а теперь и подавно. Такой воображает, будто? знает, что для него лучше, а на самом деле ничего он не знает. В мое время, перед войной, слово менеджера было законом. Герберт Чэпмен, Фрэнк Бакли — с ними не спорили!
— Времена переменились, Джек, — сказал я, а он сказал:
— К худшему переменились, Боб. Теперь лояльности и в помине нет. Что правление клуба, что игроки. Мои игроки! — Он чуть не всхлипнул на этом слове. — Думаешь, они хоть что-нибудь сделали? В мое время был бы подан протест.
Я не ответил, я не мог сказать "ну конечно", потому что в мое время я такого протеста не подписал бы. Я сказал:
— Вы ведь знаете игроков, Джек. Менеджер им нравится, когда он на коне.
— В мое время было иначе, — сказал он, а я сказал:
— Да, теперь время другое.
Потом он снова посмотрел на меня и сказал:
— Все, что я делал, я делал, чтобы было лучше. Ты это знаешь, Боб. Видел бы ты, какие письма я получил, письма от старых игроков, от Джонни Грина. Видел бы ты его письмо!
Я кивнул — если кто и мог ему написать, так, уж конечно, Джонни, голубоглазый паинька: да, Джек, нет, Джек, как скажете, Джек.
— Замечательный капитан, а, Боб? Вот кто целиком выкладывался, — сказал он, а я сказал:
— Да, он себя не щадил.
Тут он опять посмотрел на меня тем же выжидающим взглядом, почти с упреком. От меня требовалось сказать "бедный старина Джек", показать ему, что я его простил, что мне его жаль. И я его действительно простил, мне действительно было его жаль. Но и только. Я думал: "Ну вот, Джек, теперь вы знаете, что в таких случаях чувствуют люди", но этого мне тоже говорить не хотелось. И он начал перебирать давнишние игры, старых игроков — помню ли я этот матч и тот матч, этот случай и тот случай, изо всех сил творя легенду, будто мы были одна счастливая семья. Хотя, наверно, так оно ему всегда и представлялось: взыскательный глава счастливого семейства. Если мы не слушались, он нас наказывал, но исключительно для нашей же пользы.
— Джек, мне пора, — сказал я наконец и встал, но он схватил меня за рукав и сказал:
— Посидим еще!
— Не могу, опаздываю на поезд, — сказал я, хотя на самом деле у меня было еще полчаса. Он сказал:
— Ты мне пиши, Боб. Я сейчас дам тебе адрес.
А я ответил:
— Ладно, Джек, постараюсь. Только я плох писать.