"А что, не пройтись ли и мне насчет "Происшествия в Абруццских горах"? - пришло мне на ум. - Правда, я там никогда не бывал, но ведь и они тоже, наверное, не бывали... Следственно..."
Я наскоро припомнил басню рассказа, читанного мною в детстве, и в то же время озаботился позаимствоваться некоторыми подробностями из оперы "Фра-Диаволо", для соблюдения couleur locale [местного колорита (франц.)].
- Позвольте! - воскликнул я, не откладывая дела в долгий ящик, - есть у меня одна вещица: "Происшествие в Абруццских горах"... Происшествие это случилось со мной лично, и если угодно, я охотно расскажу вам его.
Предложение мое встретило радушный прием. Марья Потапьевна томно улыбнулась и даже, оставив горизонтальное положение на кушетке, повернулась в мою сторону; "калегварды" переглянулись друг с другом, как бы говоря: nous allons rire [сейчас посмеемся (франц.)].
- Итак, - начал я, - я обещал вам, милая Марья Потапьевна, рассказать случай из моей собственной жизни, случай, который в свое время произвел на меня громадное впечатление. Вот он:
ПРОИСШЕСТВИЕ В АБРУЦЦСКИХ ГОРАХ
(
Посвящается русским беллетристам, очаровывающим русских дам рассказами из собственной жизни
)
В 1848 году путешествовали мы с известным адвокатом Евгением Легкомысленным (для чего я привлек к моему рассказу адвоката Легкомысленного - этого я и теперь объяснить себе не могу; ежели для правдоподобия, то ведь в 1848 году и адвокатов, в нынешнем значении этого слова, не существовало!!) по Италии, и, как сейчас помню, жили мы в Неаполе, волочились за миловидными неаполитанками, ели frutti di mare [дары моря (итал.)] и пили una fiasca di vino [фляжку вина (итал.)]. Вот только однажды говорит мне Легкомысленный:
- А не съездить ли нам в Абруццские горы?
- С какой стати в Абруццские горы загорелось? - спрашиваю я.
- А там, говорит, разбойники!
Взглянул я, знаете, на Легкомысленного, а он так и горит храбростью. Сначала меня это озадачило: "Ведь разбойники-то, думаю, убить могут!" - однако вижу, что товарищ мой кипятится, ну, и я как будто почувствовал угрызение совести.
- Идет, - говорю, - едем!
Ну-с, только едем мы с Легкомысленным, а в Неаполе между тем нас предупредили, что разбойники всего чаще появляются под видом мирных пастухов, а потом уже оказываются разбойниками. Хорошо. Взяли мы с собой запас frutti di mare и una fiasca di vino, едем в коляске и калякаем.
- А знаешь ли, - говорит Легкомысленный, - я понимаю поступок гимназиста Полозова!
- Что ж тут понимать-то?
- Нет, как хочешь, а нанять тройку и без всякой причины убить ямщика - тут есть своего рода дикая поэзия! я за себя не ручаюсь... может быть, и я сделал бы то же самое!
- Наплевать мне на твою поэзию, а ты бы вот об чем подумал: Абруццские горы близко, страшные-то разговоры оставить бы надо!
- Помилуй! - говорит. - Да я затем и веду страшные разговоры, чтоб падший дух в себе подкрепить! Но знаешь, что иногда приходит мне на мысль? - прибавил он печально, - что в этих горах, в виду этой суровой природы, мне суждено испустить многомятежный мой дух!
Ладно. Между этими разговорами приезжаем на станцию. "Тут, - говорят нам, - коляску оставить нужно, а придется вам ехать на ослах!" Что ж, на ослах так на ослах! - сели, поехали.
Отъехали мы верст десять - и вдруг гроза. Ветер; снег откуда-то взялся; небо черное, воздух черный и молнии, совсем не такие, как у нас, а толстые-претолстые. Мы к проводникам: "Долго ли, мол, этак будет?" - не понимают. А сами между тем по-своему что-то лопочут да посвистывают.
- Молись! - кричит мне Легкомысленный.
И вдруг, при этом его слове, показался в стороне огонек. Смотрим - хижина, и на пороге крыльца бедные пастухи с факелами в руках.
- Помнишь, что нам в Неаполе о пастухах говорили? - шепнул мне на ухо Легкомысленный.
Признаюсь откровенно, в эту минуту я именно только об этом и помнил. Но делать было нечего: пришлось сойти с ослов и воспользоваться гостеприимством в разбойничьем приюте. Первое, что поразило нас при входе в хижину, - это чистота, почти запустелость, царствовавшая в ней. Ясное дело, что хозяева, имея постоянный промысел на большой дороге, не нуждались в частом посещении этого приюта. Затем, на стенах было развешано несколько ружей, которые тоже не предвещали ничего доброго.
- Видишь? - спросил я шепотом Легкомысленного. Но он, в ответ, только стучал зубами.
Не успели мы снять с себя верхнее платье и расположиться, как нам принесли овечьего сыру, козьего молока и горячих лепешек. Но таких вкусных лепешек, милая Марья Потапьевна, я ни прежде, ни после - никогда не едал! А шельмы пастухи и прислуживают нам и между тем всё что-то по-своему лопочут.
Поели, надо ложиться спать. Я запер дверь на крючок и, по рассеянности, совершенно машинально потушил свечку. Представьте себе мой ужас! - ни у меня, ни у Легкомысленного ни единой спички! Очутиться среди непроглядной тьмы и при этом слышать, как товарищ, без малейшего перерыва, стучит зубами! Согласитесь, что такое положение вовсе не благоприятно для "покойного сна"...
Надо вам сказать, милая Марья Потапьевна, что никто никогда в целом мире не умел так стучать зубами, как стучал адвокат Легкомысленный. Слушая его, я иногда переносился мыслью в Испанию и начинал верить в существование кастаньет. Во всяком случае, этот стук до того раздражил мои возбужденные нервы, что я, несмотря на все страдания, не мог ни на минуту уснуть.
В полночь мы совершенно явственно услышали шорох...
- Слышишь? - полушепотом спросил меня Легкомысленный, перестав стучать зубами.
- Слышу, - ответил я.
- Я полагаю, что теперь самое время выстрелить из револьвера!
- А я так думаю, что покуда мы с тобой разговариваем, разбойники давно уж догадались и спрятались. Будем же молчать и ожидать.
И действительно: едва мы умолкли, как шорох прекратился.
Через полчаса он, однако ж, возобновился с новою силой.
- Слышишь? - вновь спросил меня Легкомысленный.
- Стреляй! - отвечал я решительно.
- Но я боюсь стрелять!
- И все-таки стреляй, потому что ты адвокат. В случае чего, ты можешь целый роман выдумать, сказать, например, что на тебя напала толпа разбойников и ты находился в состоянии самозащиты; а я сказать этого не могу, потому что лгать не привык.
Не успел я высказать всего этого, как раздался выстрел. И в то же время два вопля поразили мой слух: один раздирающий, похожий на визг, другой - в котором я узнал искаженный голос моего друга.
- Легкомысленный! ты убит или ты убил? - воскликнул я, пораженный ужасом.
Но прежде, нежели я получил ответ, снаружи послышались голоса. Проводники, пастухи - все это всполошилось и стучалось к нам в дверь. Разумеется, я уперся и не отпирал, но дюжие молодцы в одну минуту высадили дверь, и без того чуть державшуюся на ржавых петлях. И что же представилось нашим взорам при свете факелов?! Во-первых, на полу простерта была простреленная насквозь кошка, и, во-вторых, на лавке лежал в глубоком обмороке мой друг. Разумеется, мы прежде всего употребили энергические усилия, чтоб возвратить Легкомысленного к сознанию, а остальное время ночи посвятили разъяснению недоразумений. Оказалось, что наши хозяева совсем не разбойники, а действительно добродушные пастухи, которые на другой день опять накормили нас сыром и лепешками и даже напутствовали своими благословениями.
На этот раз Легкомысленный спасся. Но предчувствие не обмануло его. Не успели мы сделать еще двух переходов, как на него напали три голодные зайца и в наших глазах растерзали на клочки! Бедный друг! с какою грустью он предсказывал себе смерть в этих негостеприимных горах! И как он хотел жить!
Хотите верьте, хотите не верьте этой истории, милая Марья Потапьевна, но вы видите пред собою не только очевидца, но и участника ее.
Конец.
Я кончил, но, к удивлению, история моя не произвела никакого эффекта. Очевидно, я адресовался с нею не туда, куда следует. "Калегварды" переглядывались. Марья Потапьевна как-то вяло проговорила:
- Я думала, что вы смешное что-нибудь расскажете, а вы, напротив, печальное...
А Осип Иваныч сказал:
- Слышал я что-то; один купец у нас сказывал, что с ним под Корчевой на постоялом такое же дело приключилось...
Затем все вдруг зевнули.
- А что, господа "калегварды"! в столовой закуска-то зачем же нибудь да поставлена! Ходим! - провозгласил Осип Иваныч.
Действительно, это был самый лучший и, по-видимому, даже давно желанный исход из затруднения, в котором неожиданно очутилась веселая компания. Оружие загремело, стулья задвигались, и мы все, вслед за поднявшеюся Марьей Потапьевной, направились в столовую.
В столовой всем стало как-то поваднее. "Калегварды" выпили по две рюмки водки и затем, по мере закусывания, поглощали соответствующее количество хересу и других напитков. Разговор сделался шумным; предметом его служила Жюдик. Некоторые хвалили; один "калегвард" даже стал в позу и спел "la Chatouilleuse" ["Недотрогу" (франц.)]. Другие, напротив того, порицали, находя, что Жюдик слишком добродетельна и что, например, Шнейдерша...
- Черт ли мне в ее добродетели! - восклицал один из порицателей, - если я на добродетель хочу любоваться, я, конечно, в Буфф не пойду!
- Ты не понимаешь, душа моя! - возражал один из хвалителей, - это только так кажется, что она добродетельна, а в сущности - c'est une coquine accomplie! [она настоящая плутовка (франц.] Вслушайся, например, как она поет:
Assez!
Finissez!
Monsieur! vous me faites mal! -
[Довольно! Оставьте! Мне больно, сударь! (франц.)]
ведь она произносит это, как будто она совсем-совсем невинная, а вглядись-ка в нее поближе...
- Elle est tellement innocenle
Qu'elle ne comprend presque rien!
[Она так невинна, что почти ничего не понимает! (франц.)]
запел штатский "калегвард".
- То-то вот и есть! - подхватил панегирист Жюдик, - "qu'elle ne comprend presque rien!" - это очень тонко, душа моя!
- Оченно хорошо она это представляет, - подтвердила и Марья Потапьевна.
- Хорошо-то хорошо, - подался порицатель, - а все-таки... Помните, Шнейдер в "Dites-lui" ["Скажите ему" (франц.)] вот это... масло! Нет, воля твоя! мне в "Буфф" добродетели не нужно! Добродетель - я ее уважаю, это опора, это, так сказать, основание... je n'ai rien a dire contra cela! [мне нечего возразить!(франц.)] Но в "Буфф"...
- А я так, право, дивлюсь на вас, господа "калегварды"! - по своему обыкновению, несколько грубо прервал эти споры Осип Иваныч, - что вы за скус в этих Жюдиках находите! Смотрел я на нее намеднись: вертит хвостом ловко - это так! А настоящего фундаменту, чтоб, значит, во всех статьях состоятельность чувствовалась - ничего такого у нее нет! Да и не может быть его у французенки!
- Ха-ха! "фундамент" delicieux! [восхитительно! (франц.)] про какой же это "фундамент" вы изволите говорить, Осип Иваныч? - подстрекнул старика один из "калегвардов".
- А про такой, чтобы и поясница, и бедра - все чтобы в настоящем виде было! Ты французенке-то не верь: она перед тобой бедрами шевелит - ан там одне юпки. Вот как наша русская, которая ежели утробистая, так это точно! Как почнет в хороводе бедрами вздрагивать - инда все нутро у тебя переберет!
- А вы таки, Осип Иваныч, любитель!
- В стары годы охоч был. А впрочем, скажу прямо: и молод был - никогда этих соусов да труфелей не любил. По-моему, коли-ежели все как следует, налицо, так труфель тут только препятствует.
- Однако вы тоже, папаша! только молодым предики читаете, а сами ишь ты какой разговор завели! - укорила Марья Потапьевна.
- Я, сударыня, настоящий разговор веду. Я натуральные виды люблю, которые, значит, от бога так созданы. А что создано, то все на потребу, и никакой в том гнусности или разврату нет, кроме того, что говорить об том приятно. Вот им, "калегвардам", натуральный вид противен - это точно. Для них главное дело, чтобы выверт был, да погнуснее чтобы... Настоящего бы ничего, а только бы подлость одна!
- Ну, господа, беда! Теперь нам всем одно от Осипа Иваныча решение - в молчанку играть! - воскликнул один из "калегвардов".
- Нет, я ничего! По мне что! пожалуй, хоть до завтрева языком мели! Я вот только насчет срамословия: не то, говорю, срамословие, которое от избытка естества, а то, которое от мечтания. Так ли я, сударь, говорю? - обратился Осип Иваныч ко мне.
- Да как вам сказать! Я думаю, что вообще, и "от избытка естества", и "от мечтания", материя эта сама по себе так скудна, что если с утра до вечера об ней говорить, то непременно, в конце концов, должно почувствоваться утомление.
- Вот об этом самом я и говорю. Естества, говорю, держись, потому естество - оно от бога, и предел ему от бога положен. А мечтанию этому - конца-краю ему нет. Дал ты ему волю однажды - оно ежеминутно тебе пакость за пакостью представлять будет!
Покуда мы таким образом морализировали, "калегварды" втихомолку вели свой особливый разговор; слышалось шушуканье и тихое, сдержанное хихиканье; казалось, что вот-вот сама Марья Потапьевна сейчас запоет:
Assez!
Finissez!
Monsieur! vous me faites mal!
Вообще старики нерасчетливо поступают, смешиваясь с молодыми. Увы! как они ни стараются подделаться под молодой тон, а все-таки, под конец, на мораль съедут. Вот я, например, - ну, зачем я это несчастное "Происшествие в Абруццских горах" рассказал? То ли бы дело, если б я провел параллель между Шнейдершей и Жюдик! провел бы весело, умно, с самым тонким запахом милой безделицы! Как бы я всех оживил! Как бы все это разом встрепенулось, запело, загоготало!
Словом сказать, я почувствовал себя лишним и потому, улучив первую удобную минуту, взял шляпу и стал раскланиваться.
- Вы лучше вечерком к нам зайдите, - любезно пригласил меня Осип Иваныч, - по пятницам у нас хорошие люди собираются. Может быть, в стуколку сыграете, а не то, так Иван Иваныч и по маленькой партию составит.
* * *
Несмотря на богатство обстановки, которое я сейчас видел, впечатление, вынесенное мною, было очень неприятно. Мне было жаль прежнего Дерунова в старозаветном синем сюртуке, желающего "худым платьем" вселить в немце-негоцианте уверенность в своей "обстоятельности", пробующего на язык сало, дающего извозчику сначала двугривенный и потом постепенно съезжающего на гривенник и т.д. Несмотря на всю несовместность подобных поступков с миллионным состоянием, в личности Осипа Иваныча не было ничего такого, что бы сразу претило. Посторонний человек редко проникает глубоко, еще реже задается вопросом, каким образом из ничего полагается основание миллиона и на что может быть способен человек, который создал себе как бы ремесло из выжимания пятаков и гривенников. Ему видится в Дерунове какая-то искренность и простота, которые делают отношения к нему до крайности легкими. Осип Иваныч мог прямо смотреть в глаза своему собеседнику, рассказывая о гривенниках, пятаках, о колупании сала и о пользе "худого платья" в коммерческом деле. Он был в этом случае только юмористом, добродушно подсмеивающимся над самим собой и в то же время снисходительно выдерживающим и чужую шутку. Другое дело, если б он рассказал самую подноготную выжимательного процесса; но ведь и то сказать: еще вопрос, понимал ли он сам, что тут существует какая-то подноготная и что она может быть подвергаема нравственной оценке.
По крайней мере, что касается до меня, то хотя я и понимал довольно отчетливо, что Дерунов своего рода вампир, но наружное его добродушие всегда как-то подкупало меня. А еще более подкупали его практический ум и его бывалость. В первом смысле, никто не мог подать более делового совета, как в данном случае поступить (разумеется, можно было следовать или не следовать этому совету - это уже зависело от большей или меньшей нравственной брезгливости, - но нельзя было не сознавать, что при известных условиях это именно тот самый совет, который наиболее выгоден); во втором смысле, никто не знал столько "Приключений в Абруццских горах" и никто не умел рассказать их так занятно. Даже явно неправдоподобные рассказы его о чудодейственной силе скапливаемых гривенников и пятаков не казались особенно неприятными, потому что в самой манере рассказывания уже слышалось его собственное ироническое отношение к предмету рассказов. Видно было, что при этом он имел в виду одну цель: так называемое "заговариванье зубов", но, как человек умный, он и тут различал людей и знал, кому можно "заговаривать зубы" и наголо и кому с тонким оттенком юмора, придающего речи приятный полузагадочный характер.