Тревожные годы - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 4 стр.


Нет, хозяин постоялого двора был неправ, объясняя некормность нынешних пеунов так называемою "слабостью" русского народа. И прежде крестьянская птица была тоща и хила, и нынче она тоща и хила; разведением же настоящей, сильной и здоровой птицы занимался исключительно помещик, у которого были и надлежащие приспособления, чтоб сделать индейку жирною, пухлою, белою. "Уехал на теплые воды" помещик - исчезла и птица; но погодите, имейте терпение - птица будет! Придет Крестьян Иваныч - и таких представит индеек, что сам Иван Федорович Шпонька - и тот залюбуется ими!

То же самое должно сказать и о горохах. И прежние мужицкие горохи были плохие, и нынешние мужицкие горохи плохие. Идеал гороха представлял собою крупный и полный помещичий горох, которого нынче нет, потому что помещик уехал на теплые воды. Но идеал этот жив еще в народной памяти, и вот, под обаянием его, скупщик восклицает: "Нет нынче горохов! слаб стал народ!" Но погодите! имейте терпение! Придет Карл Иваныч и таких горохов представит, каких и во сне не снилось помещикам!

Остается, стало быть, единственное доказательство "слабости" народа - это недостаток неуклонности и непреоборимой верности в пастьбе сельских стад. Признаюсь, это доказательство мне самому, на первый взгляд, показалось довольно веским, но, по некотором размышлении, я и его не то чтобы опровергнул, но нашел возможным обойти. Смешно, в самом деле, из-за какого-нибудь десятка тысяч пастухов обвинить весь русский народ чуть не в безумии! Ну, запил пастух, - ну, и смените его, ежели не можете простить!

Но вот и опять дорога. И опять по обеим сторонам мелькают всё немцы, всё немцы. Чуть только клочок поуютнее, непременно там немец копошится, рубит, колет, пилит, корчует пни. И всё это только еще пионеры, разведчики, за которыми уже виднеется целая армия.

- А позволь, твое благородие, сказать, что я еще думаю! - вновь заводит речь ямщик, - я думаю, что мы против этих немцев очень уж просты - оттого и задачи нам нет.

- То есть, что же ты хочешь этим сказать?

- Немец - он умный. Он из пятиалтынного норовит целковых наделать. Ну, и знает тоже. Землю-то он сперва пальцем поковыряет да на языке попробует, каков у ней скус. А мы до этого не дошли... Просты.

Час от часу не легче. То слабы, то есть пьяны, то просты, то есть... Мы просты! Мы, у которых сложилась даже пословица: "простота хуже воровства". Не верю!

И я невольно припомнил, как м - ские приятели говорили мне:

- Уж очень вы, сударь, просты! ах, как вы просты!

И не одно это припомнил, но и то, как я краснел, выслушивая эти восклицания. Не потому краснел, чтоб я сознавал себя дураком, или чтоб считал себя вправе поступать иначе, нежели поступал, а потому, что эти восклицания напоминали мне, что я мог поступать иначе, то есть с выгодою для себя и в ущерб другим, и что самый факт непользования этою возможностью у нас считается уже глупостью.

Стыдно сказать, но делается как-то обидно и больно, когда разом целый кагал смотрит на вас, как на дурака. Не самое название смущает, а то указывание пальцами, которое вас преследует на каждом шагу. Вы имели, например, случай обыграть в карты и не обыграли:

- Очень уж вы просты! ах, как вы просты!

Вас надули при покупке, вы дались в обман, не потому, чтоб были глупы, а потому, что вам на ум не приходило, чтобы в стране, снабженной полицией, мошенничество было одною из форм общежития:

- Очень уж вы просты! ах, как вы просты!

Вы управляли чужим имением и ничем не воспользовались в ущерб своему доверителю, хотя имели так называемые "случаи", "дела" и т.п.:

- Очень вы уж просты! ах, просты!

Нет, мы не просты. Ямщик соврал. Не прост тот народ, который к простоте относится с такою язвительностью, который так решительно бичует ее!

Но, может быть, мы недальновидны и невежественны? Может быть, мы самонадеянны и чересчур уж способны? Может быть, даровой прибыток нас соблазняет больше, нежели прибыток, сопряженный с трудом?

Таковы были мысли, с которыми я въехал в Р.

* * *

Между уездными городами Р. занимает одно из видных мест. В нем есть свой кремль, в котором когда-то ютилась митрополия; через него пролегает шоссе, которое, впрочем, в настоящее время не играет в жизни города никакой роли; наконец, по весне тут бывает значительная ярмарка. В двух верстах от города пролегает железная дорога и имеется станция.

Когда я приехал в Р., было около девяти часов вечера, но городская жизнь уже затихала. Всенощные кончались; последние трезвоны замирали на колокольнях церквей; через четверть часа улицы оживились богомольцами, возвращающимися домой; еще четверть часа - и город словно застыл.

Есть что-то удручающее в физиономии уездного города, оканчивающего свой день. Сумерки еще прозрачны, дневной зной только что улегся; из садов несутся благоухания; воздух мало-помалу наполняется свежестью, а движение уже покончено. Покончено резко, разом, словно оборвалось. Отовсюду несутся звуки запираемых железных засовов и болтов. В продолжение нескольких минут еще мелькают в окнах каменных купеческих домов огоньки, свидетельствующие о вечерней трапезе, а сквозь запертые ставни маленьких деревянных домиков слышится смутный говор. Но вот словно вздох пронесся над городом; все разом погасло и притихло. Мрак погустел; вы на улице одни; из-под ног что-то вдруг шмыгнуло...

До прихода поезда оставалось еще около четырех часов. В "почтовой гостинице", когда-то бойкой и оживленной, с проведением железной дороги все напоминало о запустении. В нумерах пахло прокислым и затхлым; загаженные мухами окна растворялись с трудом; на кровати, вместо тюфяка, лежал замасленный и притоптанный блин. Нельзя ни спать, ни бодрствовать. Я вышел на улицу и, не встретив там ни души, направился к озеру. Озеро в Р. неопрятное, низменное; вода в нем тухлая, никуда не пригодная; даже рыба имеет затхлый, болотный вкус; но вдали, по берегу, разбросано довольное количество сел, которые, в яркий солнечный день, представляют приятную панораму для глаз. Со стороны горожан набережная озера не в чести. Богатый люд удалился от нее поближе к кремлю и предоставил берег озера люду бедному: мелким чиновникам и мещанам. Маленькие деревянные домики вразброс лепятся по береговой покатости, давая на ночь убежище людям, трудно сколачивающим, в течение дня, медные гроши на базарных столах и рундуках и в душных камерах присутственных мест.

Я спустился к самой воде. В этом месте дневное движение еще не кончилось. Чиновники только что воротились с вечерних занятий и перед ужином расселись по крылечкам, в виду завтрашнего праздничного дня, обещающего им отдых. Тут же бегали и заканчивали свои игры и чиновничьи дети.

Сзади меня, на крыльце одинокого домика, не защищенного даже двором, сидело двое мужчин в халатах, которые курили папиросы и вели на сон грядущий беседу.

- А Харин-то ведь проиграл дело! - говорил один. - Что ты!

- Проиграл - это верно. Дурак - ну, и проиграл.

- Да ведь у всех на знат'и, что покойник рукой не владел перед смертью! Весь город знает, что Маргарита Ивановна уж на другой день духовную подделала! И писал-то отец протопоп!

- И подделала, и все это знают, и даже сам отец протопоп под веселую руку не раз проговаривался, и все же у Маргариты Ивановны теперь миллион чистоганом, а у Харина - кошель через плечо. Потому, дурак!

- Дурак-то дурак! однако, все-таки...

- Дурак - и больше ничего. Маргарита Ивановна предлагала ему мириться: "Бери, говорит, двадцать тысяч и ступай с богом", - зачем он не мирился! Зачем не мирился, коли знает, что он дурак! "Нет, говорит, подавай всё!" Это дураку-то! Где эти моды писаны! Опять, и отец протопоп, и Иван Ферапонтыч - предлагали они ему! Предлагали они ему: "Дай нам по десяти тысяч - всё по чистой совести покажем!" Скажем: "Подписались по неосмотрительности - и дело с концом". Зачем он не соглашался! Зачем не соглашался, коли сам знает, что он дурак! Маргарита Ивановна - та слова не сказала: сейчас вынула и отдала! А он кочевряжился! И хочь бы деньги с него просили, а то векселя. Ну, дал бы, а потом еще бабушка надвое сказала, какова бы по векселям-то получка была! Может быть, они совсем не его рукой подписаны? А может быть, они безденежные? Дурак!!

- Так неужто ж Маргарита Ивановна так-таки ничего и не даст?

- И не даст. Потому, дурак, а дураков учить надо. Ежели дураков да не учить, так это что ж такое будет! Пущай-ко теперь попробует, каково с сумой-то щеголять!

Собеседники смолкают. Слышится позевывание; папироски еще раз-другой вспыхнули и погасли. Через минуту я уже вижу в окно, как оба халата сидят у ненакрытого стола и крошат в чашку хлеб.

- Дуррак! - раздается в темноте.

А у соседнего домика смех и визг. На самой улице девочки играют в горелки, несутся взапуски, ловят друг друга. На крыльце сидят мужчина и женщина, должно быть, отец и мать семейства.

- Этакой случай был - и упустил. Дурак! - укоряет женщина.

- Да ты знаешь ли, дура, чем Сибирь пахнет! - возражает мужчина.

- Для дурака, куда ни оглянись - везде Сибирь. Этакой случай упустил!

Женщина вздыхает и умолкает, но не надолго.

- Дурак! - повторяет она.

- Не мути ты меня, ради Христа! Дурак да дурак! Нешто я не вижу! И словно ведь дьявол меня осетил!

- И чего ты глядел! Счастье само в руки лезет, а он, смотри, нос от него воротит! Дуррак!

Мужчина, уличенный и подавленный, не возражает. Раздаются вздохи и позевота; изредка, сквозь сон, произносится слово "дурак" - и опять тихо. Но на улице, между играющими девочками, происходит смятение.

- Не в десятый раз мне гореть! Я первая ударила! - протестует жалобный голос одной из девочек.

- Ан я ударила! Я первая ударила! ты дура! ты и гори! - возражает другой голос, более мужественный и крепкий.

- Я первая ударила! не мне гореть! Маньке гореть!

Спор оживляется, но протестующая сторона видимо слабеет. Слышатся возгласы: "Дура! криворотая! ишь что выдумала!" и т.д. Возгласы готовы перейти в побоище.

- Цыц, паскуда! - раздается с крыльца.

Протесты мгновенно смолкают; горелки продолжаются уж без шума, и только изредка безмолвие нарушается криком: "Дура! что, взяла?"

На третьем крыльце беседуют две сибирки.

- Наш хозяин нынче такую аферу сделал! такую аферу, что страсть! - отзывается одна сибирка.

- Уж что об вашем хозяине говорить! Хозяин - первый сорт! - отзывается другая сибирка.

- Нет, да ты вообрази! Продал он Семену Архипычу партию семени, а Семен-то Архипыч сдуру и деньги ему отдал. Стали потом сортировать, ан семя-то только сверху чистое, а внизу-то все с песком, все с песком!

- Дурак!

- Нет, ты вообрази! Все ведь с песком! Семен-то Архипыч даже глаза вытаращил: так, говорит, хорошие торговцы не делают!

- Дурак!

- А хозяин наш стоит да покатывается. "А у тебя где глаза были? - говорит. - Должен ли ты иметь глаза, когда товар покупаешь? - говорит. - Нет, говорит, вас, дураков, учить надо!"

- Дурак!

Дурак! дурак и дурак! - вот единственные выражения, которые раздаются в моих ушах. Мне становится наконец страшно. Куда деваться от этого паскудного, поганого слова? Десять дней сряду, прямо или косвенно, оно преследует меня; десять дней сряду я слышу наглый панегирик мошенничеству, присвоивающему себе наименование ума. Даже тут, в виду этой примиряющей ночи, только одно это слово и имеет какой-нибудь определенный смысл. Прислушайтесь к остальному говору - и вы наверное ничего из него не вынесете. Это сброд каких-то обрывков, ряд бродячих, ничем не связанных восклицаний, не имеющих даже характера проявления мысли. Детский, неосмысленный лепет, полусонное бормотание, в котором не за что ухватиться и нечего понимать, - вот что прежде всего поражает ваш слух. И вдруг прорывается слово "дурак" - и речь оживляется, начинает течь плавно и получает смысл. Все, что до сих пор бормоталось, все бессмысленные обрывки, которыми бесплодно сотрясался воздух, - все это бормоталось, копилось, нанизывалось и собиралось в виду одного всеразрешающего слова: "дурак!"

Я скорее побежал в гостиницу и, благо часы показывали одиннадцать, поехал на станцию железной дороги.

Нет! мы не просты!

* * *

Станция была тускло освещена. В зале первого класса господствовала еще пустота; за стойкой, при мерцании одинокой свечи, буфетчик дышал в стаканы и перетирал их грязным полотенцем. Даже мой приход не смутил его в этом наивном занятии. Казалось, он говорил: вот я в стакан дышу, а коли захочется, так и плюну, а ты будешь чай из него пить... дуррак!

Чтоб не сидеть одному, я направился в залу третьего класса. Тут, вследствие обширности залы, освещенной единственною лампой, темнота казалась еще гуще. На полу и на скамьях сидели и лежали мужики. Большинство спало, но в некоторых группах слышался говор.

- И как же он его нагрел! - восклицает некто в одной группе, - да это еще что - нагрел! Греет, братец ты мой, да приговаривает: помни, говорит! в другой раз умнее будешь! Сколько у нас смеху тут было!

- Дурак!

- Дурак и есть! Потому, ежели ты знаешь, что ты дурак, зачем же не в свое дело лезешь? Ну, и терпи, значит!

Я иду далее и слышу:

- Нет, ты слушай, как он немца объегорил. Вот так уж объегорил! Купил, братец, он у немца в роще четыреста сажен дров для фабрики, по три рубля за сажень. Ну, перевозил, значит, склал: милости просим, мол, Богдан Богданыч, ко мне в дом расчетец получить. Пришел Богдан Богданыч - он его честь честью: заедочков, шипучки и все такое. "Ну, говорит, пиши, Богдан Богданыч, расписку, пока я долг готовить буду". Стал это, как и путный, деньги считать, а немец ему тем временем живо расписку обработал. Только взял он у немца расписку посмотреть, видит - верно: тысячу двести рублей сполна получил. Да вместо того чтоб деньги-то отдать, он расписку-то вместе с деньгами - в карман. "Сам ты, говорит, передо мной, Богдан Богданыч, сейчас сознался, что деньги с меня сполна получил, следственно, и дожидаться тебе больше здесь нечего".

- Ха-ха! вот, брат, так штука!

- Сколько смеху у нас тут было - и не приведи господи! Слушай, что еще дальше будет. Вот только немец сначала будто не понял, да вдруг как рявкнет: "Вор ты!" - говорит. А наш ему: "Ладно, говорит; ты, немец, обезьяну, говорят, выдумал, а я, русский, в одну минуту всю твою выдумку опроверг!"

- Молодец!

- Нет, ты бы на немца-то посмотрел, какая у него в ту пору рожа была! И испугался-то, и не верит-то, и за карман-то хватается - смехота, да и только!

- Просты еще насчет этих делов немцы! не выучены!

- Чего проще! просто дураки! совсем как оглашенные!

Далее; в третьей группе идет еще разговор.

- Нет, нынче как можно, нынче не в пример нашему брату лучше! А в четвертом году я чуть было даже ума не решился, так он меня истиранил!

- Что так?

- А вот как. Порядился я у него с артелью за тысячу рублей в деревне дом оштукатурить. Только он и говорит: "Нет, брат, Максим Потапыч, этак нельзя; надо, говорит, письменное условие нам промежду себя написать". - "Что же, говорю, Василий Порфирыч, условие так условие, мы от условиев не прочь: писывали!" Вот он и сочинил, братец, условие, прочитал, растолковал; одно слово, все как следует. "Подпишись теперь", - говорит! Ну, мне чего! взял в руки перо, обмакнул, подписал - на беду грамотный! Только что бы ты думал, какую он, шельма, штуку со мной выкинул! Что я-то исполнить должен, то есть работу-то мою, всю расписал, как должно, а об себе вот что сказал: "А я, говорит, Василий Порфиров, обязуюсь заплатить за таковую работу тысячу рублей, буде мне то заблагорассудится!"

- Вот те и капуста с маслом!

- И без масла хороша будет. Слушай, что дальше. Кончили мы работу - я за расчетом к нему. "Ну, говорит, спасибо, Потапыч, нечего сказать, работа - первый сорт! Ты, говорит, в разное время двести рублей уж получил, так вот тебе еще двести рублей - ступай с богом!" - "Как, говорю, двести! мне восемьсот приходится". Слово за слово - контракт! Тут, братец, и объяснил он мне, какую он, значит, пружину под меня подвел! По-нынешнему, сейчас бы его к мировому - и шабаш! а в ту пору - ступай за сорок верст в полицейское управление. Гонял я, гонял - одна мне резолюция: сам подписывал, сам на себя и надейся! Два месяца мучился я таким манером - так ничего и не получил.

Назад Дальше