Было слышно, как где-то в углу пушкарни, тонко попискивая, скребутся мыши.
— Мы выручим тебя, что бы там ни было…
— Скажи же мне хоть на ухо, — скривил в улыбку губы Роман, — как ты это сделаешь?
— Кошевого попросим…
Роман пристально поглядел Зализняку в глаза.
— А то уже не просил? Не прикидывайся, Максим. Правда? Вот то-то же. Захотел от черта молока, когда он не пасется. — Роман повернул к Зализняку голову, подмигнул по очереди обоими глазами. — Сейчас бы чарку. Да музыку… Завтра выпьешь за помин души…
Но больше Роман не выдержал. Усмешка сползла р губ, рот болезненно перекривился, и он, по-детски всхлипнув, упал головой другу на колени. Его плечи задрожали в глухом рыдании.
— Максим, поверь, не брал я тех денег, не вор я.
— Верю, верю… — шептал Зализняк, а сам ещё крепче прижал голову Романа. Жесткой, мозолистой рукой гладил по плечу, по спине, по взлохмаченным волосам.
Постепенно Роман успокоился. Он поднял лицо, вытер ладонью слезы. Порылся в чересе, выгреб пригоршню серебра.
— Отцу передай, это мои, заработанные в Очакове. Поклон ему и матери до самой земли, скажи… Нет, ничего не говори. А теперь иди, я один побуду. Прощаться завтра не подходи, давай сегодня. — Он обнял Максима за плечи, крепко трижды поцеловал в губы. — Иди, не терзай мою душу.
Стиснув в руках шапку, не разбирая дороги, Зализняк шагал по улице.
«Неужели не удастся выручить? — сверлила мозг мысль. — Не может быть… А что же можно сделать?..»
В Стеблевском курене волновались сечевики. Как только Зализняк переступил порог, к нему подошли Данило Хрен и носатый запорожец, которому так понравился Роман.
— О, да ты, я вижу, совсем скис, — сказал носатый. — Ничего, мы ещё увидим, кто возьмет верх. Нищий до тех пор слабый, пока собаки не обступят.
— У тебя деньги есть? — спросил Хрен. — Нужно довбишу дать, чтобы завтра коня не держал крепко. Никто не верит в Романову вину. Не такой он хлопец. Ну, стоять нечего. Айда по куреням, наши хлопцы уже разошлись.
Зализняк вынул из череса заработанные в Очакове деньги, свои и Романа, высыпал Хрену на ладонь. Носатый запорожец тоже полез в карман. Один за другим выворачивал он их, но нашел лишь пятак.
— Это остаток, всё вчера пропил. Мало будет ваших — у хлопцев достанем. Для такого дела не пожалеют.
Утром следующего дня, несмотря на дождь, из куреней валом повалили запорожцы. Пешие и конные, толпой двигались они за Сечь в сторону Кошеиванцовской могилы, где должна была состояться казнь.
В длинных серых кобеняках,
[27]
они походили на измокших грачей. В степи около могилы стоял шум, над головами от люлек редким туманом поднимался дым. Старшины стояли в стороне небольшим кругом. Максим поискал глазами Карася, но его не было, наверное скрывался дома.
— Везут! — вдруг крикнул кто-то.
Максим посмотрел через головы. Дорогой от Сечи ехал запряженный буланым конем воз; за ним, окруженный четырьмя есаулами, шел Роман. Он был без шапки, полы расстегнутого кунтуша развевал ветер. Посиневшими, мокрыми от дождя губами Роман читал канон на исход своей души. За Романом шли поп и дьячок, а уже за ними — большая толпа запорожцев Стеблевского куреня.
Подняв голову, Роман бросил взгляд на шеренгу виселиц около могилы и снова зашептал молитву. Под одной из виселиц довбиш, который был на Сечи одновременно и палачом, остановил коня. Поп быстро, поспешая убежать от дождя, прочитал псалтырь, отпустил грехи. Роман оперся на люшню, вскочил на воз. Возле его головы, колеблемая ветром, раскачивалась мокрая, слегка смазанная смальцем веревка с петлей на конце. Роман должен был сам надеть её себе на шею. Широко расставив на возу ноги, он бросил взгляд в толпу. В степи стало так тихо, будто ни единого человека не было поблизости.
— Панове запорожцы, — каким-то не своим голосом крикнул Роман, — не поминайте лихом, прощайте, паны молодцы! Знайте — не вор я.
Он медленно поклонился на все стороны, взялся дрожащими руками за петлю.
«Почему молчат, неужели все?» — с ужасом подумал Зализняк. Видя, как Роман расправляет петлю, он подался вперед, хрипло выкрикнул:
— Но!
И в тот же миг майдан взорвался сотнями голосов:
— Но! Но! Но-о-о!
Кто-то пронзительно свистнул, кто-то дернул за полу довбиша, повалил его на толпу. Буланый присел на задних ногах и, задрожав всем телом, сорвался с места.
— Но, но-о! — катилось степью.
Толпа качнулась в обе стороны, давая дорогу ошалелому коню. Максим и Хрен, схватившись один за полудрабок, другой за люшню, изо всех сил старались не отстать от воза.
— Тпр-р! Стой, стой, аспид! — завопил судья и бросился вслед.
Но перед ним бурлила живая стена сечевиков. Судья попытался протиснуться — и отступился: запорожцы становились плечом к плечу, незаметно брались за полы, не давая ему дороги.
Тем временем воз был уже далеко. Около небольшого заросшего озерца Хрен, сидя на возу, натянул вожжи.
— Тпр-р! Омелько, агов!
Из камыша, хлюпая по воде, вышел Жила. Он вел на поводу двух коней.
— А третий где? — спросил Максим. — Или ты на этом поедешь? — показал глазами на буланого.
— Я не еду, — ответил Жила. — Тут остаюсь.
— Садитесь быстрее, — обнимая за плечи Зализняка, сказал Хрен.
— Спасибо, брат, — Максим крепко поцеловал Хрена в щеку.
— Бога благодари, — по-отцовски целуя Романа в лоб, ответил Хрен. — Счастливого пути, сынку. Тебе тоже, Максим.
Разбрасывая из-под копыт комья мокрой земли, кони помчались за озеро.
Проехав с полверсты, Максим поднялся в стременах и огляделся: возле озера ни Жилы, ни Хрена уже не было. По берегу, пощипывая сухую осеннюю траву, бродил запряженный в воз буланый конь.
Глава четвертая
В СЕЛЕ НАД ТЯСМИНОМ
При въезде в село, на краю Дерновского шляха, стоит почерневший деревянный крест. На кресте — исклеванный птицами и обдерганный ветрами сноп, рядом со снопом на гвоздике — цеп и серп. Иссеченный дождями, покосившийся от непогоды, крест напоминает обвешанного сумами нищего-калеку. От середины креста расходятся шестнадцать дырок с забитыми в них колышками. Это отметки о количестве льготных лет. Идут по правобережью панские приказчики — заходят и на левый берег, а иногда и в самую Польшу и Молдавию; ищут свободных людей, уговаривают наняться к пану. Обещают реки медовые, горы золотые. А прежде всего льготные годы. Целых шестнадцать лет не будет платить крестьянин чиншу. А потом сколотит деньги, уплатит пану за землю — и ходи-гуляй свободный человек. Шестнадцать лет — шестнадцать колышков. Задумается человек. Дома в каждом углу подстерегает его нищета, и гонит нужда из дому. Шестнадцать льготных лет, но ведь дальше же… А вдруг не соберет денег? Да что там! Заработает он. А если и не заработает… За шестнадцать лет много воды утечет, многое может измениться. Будь что будет. Иду!.. И идёт.
Проходит время. Но что-то не слышно, чтобы зазвенели в кошельке у крестьянина деньги. Он уже пану не только за землю должен, а и занял у него, чтобы покрыть нехватки. Всё меньше становится на кресте колышков: проходит восемь, а за ними ещё восемь лет. Черными впадинами поглядывают на крестьянина, когда он возвращается с поля, пустые дырки на кресте. Со страхом отводит он взгляд, ибо начинает понимать, что уже до смерти не видеть ему воли. Он крепостной. Только разве и утешает немного мысль, что не он же один, а всё село…
— Вот, Роман, мы и дома, — придерживая коня, сказал Максим. — Даже не верится.
Он наклонился с коня, взглянул на крест.
— Два колышка осталось. Осенью ещё один вытащат. Вот так весь век от креста до креста и ходит человек, пока сам не ляжет под крестом навечно.
Орлик неспокойно бил копытом по грязи, кося глазом на Зализняка. Он словно понимал, что уже закончился долгий путь, и как бы удивлялся, почему это хозяин задерживается в последние минуты. Наконец Максим отпустил повода. Из-под копыт брызнула грязь, ударила в покосившийся крест. Кони помчались по широкой улице.
— Максим, заходи, не забывай! — Роман резко дернул вправо повод.
Максим поскакал дальше. Из-под ворот выскочил бесхвостый пес и некоторое время с лаем бежал рядом с Орликом. Коротким эхом отбился стук копыт по мостику, ещё одна улица слева. Только теперь Максим почувствовал беспокойство. Вон под горою, на самом краю села, уже видно хату. Когдато красивая, с резными ставнями, она теперь низко, по самые окна, осела в землю. За хатой — сливовый сад.
«Где вяз, на котором когдато с хлопцами качели привязывал? И шелковицы возле колодца не видно. Наверное, срубили на дрова».
Максим соскочил с коня, открыл ворота. В окне мелькнуло испуганное личико, на миг спряталось и уже показалось в другом окне. Потом осторожно скрипнула дверь, из сеней выглянула белокурая детская головка.
— Оля, ты?
Головка опять спряталась и через мгновение появилась снова.
— Оля, неужели не узнала? Выросла как. Я Максим.
Большие детские глаза смотрели на него удивленно и немного испуганно. Вдруг в них мелькнули веселые огоньки. Девочка с громким криком бросилась к нему.
— Дядя Максим! Приехали. Мы так ждали, так ждали. Баба Устя каждый день вас вспоминает.
Зализняк подхватил девочку на руки, улыбаясь, заглянул в глаза.
Вся в мать. Белокурые волосы в колечках кудрей, волнистые косы. И глаза синие-синие, до черноты, как вода в Тясмине перед грозой. Болезненно сжалось сердце, казалось, будто холодный ветер прорвался под кунтуш. Сестра, Мотря! Вспомнилось, как ещё ребенком хозяйничала она в хате (мать на поденщине всегда); словно взрослая, стряпая у плиты, пела ему: «Ой, ну, люлю, коточок»; поставив перед ним на стол миску с кашей, складывала по-матерински руки на груди. Ещё сама ребенок, вынянчила его.
Где она сейчас, что с нею? Отдавали паны Думковские старшую дочку за князя литовского и в приданое молодой княгине силой взяли Мотрю ко двору. Как сейчас помнит Максим: прискакал на Сечь её муж, рвал на себе сорочку, рассказывая об этом. Едва не в ногах у кошевого валялся Максим, выпросил сотню казаков. Не жалели братчики коней. Но опоздали. Погнали Мотрю в неволю. На Писарской плотине подстерегли запорожцы свадебный поезд: не многим шляхтичам удалось бежать. Переворачивались в воду гербовые кареты, визжали перепуганные паны, высоко поднималась Максимова сабля, жаждая мести. Однако паны Думковские успели бежать. Перед самыми казацкими конями с грохотом закрылись двери Кончакской крепости.
Неужели так никогда и не удастся отплатить за Мотрины муки? Неужели?!
Максим ещё раз поцеловал белокурую головку племянницы.
— Ждали? И ты ждала? А я уже думал, что ты другого дядю нашла, вижу — в сенях прячешься.
— Ой, нет! — Оля обхватила шею Зализняка, прижалась щекой. — Я не узнала вас.
— Где же баба Устя? — заглянул в низенькое окошко Максим.
— Пошла к тетке Карихе просо толочь. Вон она.
— Где?
— Да вон же. Баба Устя! Дядя Максим приехал.
Огородом, раскинув руки, спешила Максимова мать. Платок сполз на плечи, из-под очипка
[28]
выбились седые волосы. Подбежала к сыну, припала к его груди, громко всхлипнула.
— Сынку, приехал… — только и смогла вымолвить.
— Приехал, мамо. Теперь с вами буду. Зачем же плакать? — лаская мать, говорил он.
Она вытерла уголком платка глаза.
— Это, сынку, от радости. Видишь, Оля, дождались. Пойдем, пойдем в хату, — засуетилась она.
— Сейчас коня заведу.
В хате словно бы ничего и не изменилось. За перекладиной торчал пучок сон-травы, молодецки выпятили груди прицепленные над столом синие соломенные петухи с красными хвостами. Только на потолке в нескольких местах повыступали рыжие пятна.
«Кровля протекает, нужно завтра починить», — подумал Максим. Снял кунтуш, взял ведро, вышел во двор. Уже в двери услышал, как мать что-то шепнула на ухо Оле. Спуская ведро в колодец, почувствовал, как журавель тянет вниз.
«Как только мать воду достает? Колодка оторвалась, а прибить некому».
— Оля, а ты куда? — заметил он племянницу, выскочившую из двери.
— К тетке Насте.
— Зачем?
Оля повертела головой, таинственно улыбнулась.
— Нужно… баба послала.
— Занять что-нибудь, — догадался Максим. — Никуда ты, Оля, не пойдешь. Возьми лучше корец да слей мне. Только дай я сначала напьюсь.
Вода была холодная, с приятным, знакомым с детства привкусом.
Вымывшись до пояса, Максим напоследок брызнул Оле в лицо и большими прыжками побежал в хату. Оля с визгом и смехом бросилась за ним.
— Зря вы, мама, беспокоитесь, — растирая мускулистую грудь, заговорил Зализняк. — Не нужно никуда посылать Олю.
— Я хотела немножко сала занять, мы отдадим…
— Сало у меня в торбе есть. Если хотите что-нибудь для меня приготовить, то сварите юшки с фасолью. Да луковицу дайте вот такую, — он показал здоровенный кулак. — Есть лук?
— Ого, целых пять венков, — ответила Оля.
— Пять венков я, наверное, за один раз не съем, — засмеялся Максим. — Разве вдвоем с тобою?
Скрипнула дверь. Вытирая на пороге ноги, чтобы не загрязнить чисто вымазанный глиной пол, в хату вошел Карый.
— Здорово, бездомник, — протянул он руку, — живой, крепкий?
— Крепкий, — с силой пожал руку Максим. — Проходите, дядьку Гаврило.
Карый не успел сесть на скамью, как дверь снова скрипнула. Зашел дальний Максимов родственник, Микита Твердохлеб, немного погодя — Микола, за ним ещё один сосед, потом ещё — и вскоре хата была полна людей. Около двери столпилась куча детворы — Олины друзья.
Максим развязал торбу, вынул несколько пригоршней сушек, высыпал на стол.
— Возьми, Оля, гостинец. Поделись с ними. — Он показал головой на детвору. — А вы, мама, лучше не канительтесь со стряпней. Принесите капусты квашеной, если есть. Есть? Вот и хорошо. Она пригодится к чарке. Вот сало, тарань вяленая.
— Подождите немножко, я все же протоплю. Это недолго, — ответила мать.
Вскоре все сидели за столом. Выпили по чарке, потом по другой.
— Ну, рассказывай, Максим, где был, — накладывая сало на краюху хлеба, попросил Твердохлеб. — Заработки как, небось с червонцами приехал? — подмигнул он. — Был слух, ты ватагу за Буг водил.
— Какую там ватагу? — Максим налил в кружку, протянул Карому. — Ещё по одной. Водил ватагу коней аги татарского, аргатовал в Очакове.
Зализняк долго рассказывал про свою жизнь, про татар, про Сечь.
Уже в третий раз подняли чарки.
— Значит, и у неверных паны, как и у нас, — молвил Твердохлеб.
— Где их нет, — кивнул головой Максим. — Разве на том свете! Что же у вас здесь нового?
Микола дожевал соленый огурец, вытер рукавом рот.
— Поп новый, только и всего. Сюда возом привезли, а теперь разжирел — в карете ездит. — Он на мгновение замялся — не знал, как ему называть Зализняка — дядькой, как раньше, или Максимом. — Знаешь, — продолжал он, — кончаются льготные годы. При льготных нет жизни людям, а что же дальше будет?
— Подумать страшно, — поддержал Твердохлеб. — В селе уже вольных людей почти не осталось. Куда только казаки деваются? И мору нет, и войны тоже: а от ревизии до ревизии их всё меньше и меньше. Ты, может, тоже в имение пойдешь?
— Не знаю, навряд ли, — ответил Максим.
— Куда же денешься? — покачал головой Карый. — Гнись не гнись, а в оглобли становись. Или на своем хозяйстве осядешь? Деньжат коп
[29]
десять всё же привёз?
Максим промолчал. Взял бутылку, снова налил чарки.
Разговор затянулся до вечера. Незаметно из темных углов выползли лохматые тени, смешались с табачным дымом, окутали хату. Один за другим расходились соседи убрать на ночь скот. Последним вышел Микола. Максим проводил его до перелаза, взял за локоть.
— Оксана где, в имении или дома? — тихо спросил он и отвел глаза в сторону.
— Должна быть дома. Одна. Стариков я встретил утром, куда-то поехали, не на престол ли в Ивковцы, к родичам. — Микола оглянулся, заговорил ещё тише: — Ждет она тебя. Не бойся, сходи, всё равно в селе все знают, что вы любите друг друга. Она сама меня о тебе расспрашивала. Ещё хочу тебе сказать — берегись, Максим! Не ходи на Раковку, на сторону Думковских, докажет кто-нибудь на тебя — схватят Думковские.