Записки провинциала - Ильф Илья Арнольдович 5 стр.


Ко второй ночи его длинные глаза покрылись красной сеткой, и голос его колебался, когда он дошел до описания ямы, в которой лежал Даниил.

Над ямой стояли львы и смотрели на Даниила зелеными глазами. А Даниил валялся с засыпанным землей ртом и жаловался львам на негодяев-военачальников Вавилона. Львы слушали и молча уходили, а на их место приходили другие, и на пророка снова глядели зеленые глаза, и Даниил опять кричал и плакал. Во рту его были земля и песок, и песок и земля были во рту мебельщика, когда, крича и плача, он рассказывал мне про несчастья Даниила.

В окне на мгновение останавливалось зеленое цветенье светофоров и молча уносилось назад.

Колеса били по стыкам, и пока поезд падал на юг, пока паровоз кидал белый дым и проводники, размахивая желтыми квадратными фонарями, ходили по темным вагонам, там, куда я ехал, еще ничего не знали.

Там еще ничего не знали, а я уже скатывался к югу, колеса уже били по стыкам, зеленый огонь в светофоре, приближаясь, сделался огромным, и влетевшие в него вагоны запылали.

Зеленый горящий одеколон навалился на меня сразу, и, задыхаясь, я прорвался через сон.

В вагоне уже не было никого. Мои подданные удрали первыми. Я был на вокзале в Одессе. Путешествие мое окончилось.

5

Я увидел серые и голубые глаза и, когда увидел, забыл все, что случилось в поезде № 7, на который в Брянске напала гроза. Я забыл молнии, произведенные этой грозой, и власть, которую имел над четырьмя торговцами мебелью.

Мы сидели на подоконнике, и я говорил:

– Сколько раз ночью я шел под высоко подвязанными фонарями, переходил каток и выходил в Архангельский переулок. На виду золотой завитушки масонской церкви и желтых граненых фонарей было лучше всего вспоминать о тебе.

Я знал голод и страх смерти. Я ел колючий хлеб и никогда не наедался. Разве я когда‐нибудь забуду сны, которые я видел в то время. Я видел только муку. Она стояла мешками, и, когда я подходил к ней, сон, треща, разваливался. И я просыпался в невыносимом свете прожектора, который обливал комнату.

В то время была война, и из‐за нее я узнал страх смерти. Разве я когда‐нибудь забуду битое стекло, сыпавшееся из расстрелянных окон поезда, убегавшего из‐под обстрела. От пяти часов вечера и до шести я знал страх смерти. Потом я узнал его еще много раз и уже не помню, как я могу забыть поле, разорванное кавалерией, и звон сыплющегося стекла.

Я также узнал любовь, которая стала мне тяжелее, чем голод и страх смерти. Это моя любовь к тебе. Я написал ее кровью. Но больше так писать не хочу. Поэтому я бросил астраханские башни Кремля и приехал к тебе, чтобы на этом подоконнике мы сидели вместе.

На пароходах разбивали склянки, и бродившие на окраинах собачьи стада задавленно и хрипло кричали «ура».

Когда зеленый коралл, стоявший против окна, от утреннего света снова стал деревом, Валя сказала:

– В тот день, когда ты приехал, возвратился домой мой папа. Если ты хочешь, мы можем сегодня пойти к нему. Он будет очень рад видеть тебя, хотя очень утомлен дорогой. Всю дорогу он не спал.

– Почему же он не спал? – рассеянно спросил я.

– К нему пристал какой‐то чекист и для своей забавы заставил его всю дорогу читать Библию.

– Сегодня? – Я пошел в угол комнаты. – Сегодня? Нет, сегодня я занят и не смогу.

Я так и не пошел к нему. Но мне придется пойти, и я выжидаю своего времени. Я думаю, что меня встретят хорошо, ибо слова, раз написанные кровью, второй раз пишутся сахаром.

1923

Многие частные люди и пассажиры…

Многие частные люди и пассажиры легкомысленно жалуются, что железнодорожные кондукторы грубы.

А что эти частные люди знают про разные кошмарные эпизоды, которые играют на кондукторских нервах, как на балалайке?

Такой пассажир увидит кровоподтек левого кондукторского глаза и сразу решит:

– Пьяница и драчун!

А кровоподтек вовсе справедливый. Кровоподтек правильный.

И хоть вся бригада носит на лице вышеуказанные знаки, но знаки эти не в позор, а во славу.

Позвольте мне как поседелому кондуктору все рассказать.

Давно уже среди нашей братии замечалось колебание насчет ругательных слов. Некоторые эти просоленные разговоры очень даже надоели.

А я прямо встал на общем собрании и безбоязненно спрашиваю:

– Что мы, свиньи?

– Ничего подобного! – кричит собрание. – Таких здесь нету.

– Почему же – говорю я с восторгом на сердце – почему же мы позволяем себе эти, так сказать, матерные выражения? Долой такие слова!

Собрание охватила ужасная радость.

– Совершенно верно!

Один Петька Клин сидит смутный. Я же спешу кончить:

– Но предлагаю, чтоб честно. Дал слово, держись. А то, извините, за отступление от правила накладём. Просто побьем. Это хотя не совсем великосветский манер, зато крепко будет.

Собрание враз голосует и дает свою культурно-просветительную клятву биться без пощады, пока безобразные слова не переведутся.

– Минутку! – кричит Петька Клин. – Если вы запрещаете эти слова, то как же я с женой разговаривать буду?

– Ты, – говорю, – старый ругатель. Мы тебя отучим. Мы с тобой биться будем. А нет – из союза выкинем.

Петька озлился.

– Посмотрим, – говорит, – кто кого выкинет. Увидим.

И пошел прочь.

Абсолютно несознательная единица – этот Петька.

Хорошо. На другой день, в 12 часов, нашу конуру, где мы отдыхаем, должны были осмотреть товарищи из союзного центра, которые приехали.

И за полчаса до двенадцати подходит ко мне Петька Клин и, не говоря худого слова, ругается самой ужасной бранью.

– Петька, – говорю я, – мы клятву дали биться против плохого слова.

– А мне, тра-та-та, – отвечает Петька, – на вас, трата-та, наплевать!

Тут меня взорвало.

– Ты так! Против всех идешь! Ну, держись!

Он удара не вынес. Упал.

И упал прямо на нос Василию Петровичу – кондуктору. А тот от неожиданности заругался. И именно нехорошими словами. Случайно.

Но клятву держать надо. Мы за такие выражения поклялись наказывать.

Немедленно Василий получил по щеке от ближайшего кондуктора и сам дал сдачи. Близлежащий кондуктор не стерпел боли и выразился. И именно гадким словом.

Сейчас же на них накинулись трое наших. А с полу поднялся Петька и опять же ко мне с ругней.

Пожалейте меня, старика, но я обругался. Ну, невозможно же было от этого подлеца стерпеть. Поругался и полез в драку.

Тут пошли лупцевать и меня.

Я не возражаю. Надо же клятву держать. И все мы бились за нашу культурно-просветительную клятву, и все, в пылу драки, ругались, и, представьте себе, именно по матушке.

А пока мы все катались в свалке по полу, приспели товарищи из союзного центра и увидели нас, когда мы деремся и ругаемся, как самые последние бессознательные.

Тут Петька развернулся.

– Примерные товарищи, – орет он, – вы же сами видите, что за такое поведение всех их надо повыкидать из союза.

И все‐таки его рука не вышла.

Целую неделю дело разбиралось, и все‐таки докопались, что виноват. Не Петька нас выкинул, а мы его.

А кровоподтек что? Кровоподтек этот справедливый и честный. Мы его как медаль носим. Зато клятву сдержали, и из кондукторов никто ни-ни, безобразных слов не говорит, ура!

1923

А все-таки он для граждан

Товарищ Неустрашимый уезжал из Москвы.

– Извозчик, на вокзал!

– Пять рубликов! – бодро ответил извозчик.

Неустрашимый возмутился:

– И это называется «транспорт для граждан»!

Но извозчик попался какой‐то нецивилизованный в задачах дня и цены не сбивал.

В общем, поехали.

У самого вокзала, на мешках и чемоданах, заседали пассажиры явно обоего пола.

Тут же тыкались мордочками в мостовую пассажирские дети.

«Какая необразованность! – горько подумал Неустрашимый. – Какая необразованность! К услугам граждан весь транспорт, прекрасные вокзальные помещения, а они все‐таки сидят снаружи».

Но сказать мрачным личностям речь о вреде сидения голыми штанами на земле товарищ Неустрашимый не успел.

К нему подскочил носильщик:

– Прикажете снести?

Впрочем, спрашивал он только из вежливости, ибо был он не человек, а ураган с медной бляхой на груди.

Неустрашимый еле поспевал за своей корзиной.

– Сколько?

– Рупь! – стыдливо рявкнул ураган.

– А такса? По таксе – двугривенный! Где у вас вывешена такса?

Оказалось, что в другом зале.

– Идем! – решительно заявил Неустрашимый. – Я добьюсь справедливости. Транспорт для граждан, а не граждане для транспорта.

– Ишь! – удовлетворенно заметил носильщик. – Сорвали!

Надежда на справедливость была утрачена.

Носильщик-ураган вместе рубля взял два и, хихикая, удалился.

Неустрашимый обиженно огляделся по сторонам.

Зал ожидания был полон.

На прекрасном кафельном полу сидели пассажиры.

– Седайте и вы, молодой человек! – раздалось оттуда.

– Зачем же я сяду на пол? – закипел Неустрашимый. – Зачем, если к моим услугам весь транспорт и я, если будет охота, сяду на скамью.

– Попробуйте! – ехидно сказали с полу.

– Что же это такое? – завопил, вглядевшись, Неустрашимый.

На скамьях не было ни одного свободного вершка. Его не было даже на подоконниках. Там тоже сидели зеленолицые пассажиры.

– Что же это такое? Транспорт для меня или я для…

– Бросьте! – сказали снизу. – Бросьте и садитесь вот здесь, слева, а то там кто‐то заплевал.

– Нет! – жалко улыбнулся Неустрашимый. – Лучше я пойду к тем, кто на мостовой. Там хоть не накурено.

Но надо еще было взять билет, и он побежал к кассе.

Ближе чем на двадцать пять шагов он подойти к ней не смог и сказал все, что мог сказать:

– Мама!

У кассы стояла очередь.

Какая это была изумительная штука!

Она имела шесть хвостов, сто пятьдесят человек и такой грозный вид, что все становилось понятно.

– Не транспорт для граждан, а граждане для стояния у кассы.

Неустрашимый быстро подсчитал:

– Поезд отходит через час. Если даже будет продаваться по билету в минуту, то останется девяносто человек. Я буду девяносто первый оставшийся.

И, придя к такому заключению, Неустрашимый плюнул.

– Вы? – деловито спросил моментально выросший из‐под полу чин.

– Я, – сказал Неустрашимый.

– С вас рупь! Нельзя плевать. Транспорт для граждан, а не для свиней.

Больше я ничего не расскажу.

Из слов монументального чинуши каждый может на деле убедиться, что транспорт в самом деле для граждан. Раз он сказал, значит, так оно и есть.

1923

Москва, Страстной бульвар,

7 ноября

В час дня

По Тверской летят грузовики, набитые розовыми детскими мордочками.

– У-р-р-а!

Мордочки и бумажные флажки улетают к Красной площади. Дети празднуют Октябрь. Дети тоже участвуют в параде.

За ними, фыркая и пуская тоненький дым, грохочет зеленый паровоз МББ ж.д.

Прошли железнодорожники – идут школы.

Школы прошли – опять надвигаются рабочие.

– Долой фашистов!

Через Страстную площадь проходят тысячи и десятки тысяч.

Тысяча красных бантов.

Тысячи красных сердец.

Тысячи красных женских платочков.

Манифестации, растянувшиеся по Страстному бульвару, терпеливо ждут своей очереди.

Десять часов. Одиннадцать. Двенадцать.

Но от Ходынки, от Триумфальных ворот всё валит и валит. Вся Москва пошла по Тверской. Так зимой идет снег, не прерываясь, не переставая.

И, в ожидании, колонны рабочих на бульваре развлекаются, чем могут.

Усердно и деловито раскрывая рты, как ящики, весело подмигивая, поют молодые трактористы, старые агрономы, китайцы из Восточного университета и застрявшие прохожие. Поют все:

– Задувайте горны, дуйте смело…

Кончив петь, молодежь играет в чехарду.

Кончив играть, становятся в кружок и весело, молодые всегда веселы, громко, на весь мир кричат:

– Да здрав-ству-ет гер-ман-ска-я ре-волю-ци-я!

Смотрят на итальянцев, стоящих поближе к Петровке, смотрят на их знамя, читают надпись:

– Аморте ла боржезиа мондиале!

– Буржуазия! – догадывается тракторист.

– А мондиале что такое?

Итальянец в мягкой шляпе улыбается, все его тридцать два зуба вылезают на улицу, и он говорит:

– Аморте! – и трясет кулаком.

– Аморте – смерть! Ла боржезиа мондиале – мировая буржуазия! Смерть мировой буржуазии! Аморте ла боржезиа мондиале!

Итальянец радостно хохочет и снова подымает кулак. Кулак большой.

– Фунтов пять в кулаке‐то, а?

Трактористы хохочут.

А по Тверской всё идут.

– Мы, молодая гвардия!..

– Это есть наш…

Детский, тонкий голос:

– У-р-а!

И серьезные, большие голоса отвечают:

– Ура, дети! У-р-р-а!

Остальное теряется в ударах барабана.

Это, поворачивая с Петровки на бульвар, возвращается с парада конница.

Колеблются и наклоняются пики. На пиках трепещут и взволнованно бьются красные и синие треугольные флажки.

По три в ряд, всадники проходят мимо жадных глаз.

– Первая конная!

– Да здравствует Первая конная!

– Качать!

Десяток рук подымается и протягивается к первому кавалеристу.

– Не надо, товарищи! Товарищи, неудобно ведь! Нас там позади много. Задержка будет!

Но он уже схвачен. Его стаскивают с седла. Он уже не отбивается. Он счастливо улыбается, неловко переворачивается в воздухе и кричит:

– Лошадь придержите, лошадь!

Опять взлет, еще раз, еще раз.

Кавалерист радостно что‐то орет, качающие тоже страшно довольны.

Наконец кавалериста отпускают. Еще не отдышавшись, он торопливо садится на лошадь и, уже отъезжая, кричит:

– Спасибо, товарищи!

Конница топочет и быстро скачет под дружеские крики.

– Ура. Красная конница! – кричат в толпе.

– Ура, рабочие! – несется с высоты седел.

– Качать! – решает толпа.

И, придерживая сабли, кавалеристы снова летят вверх.

Их окружают, им не дают дороги.

– Возьми, братишка!

Дают папиросы – всё, что есть.

Работа кипит.

Покачали, дали папиросы, дальше.

И, слегка ошеломленные этим неожиданным нападением, кавалеристы козыряют и исчезают.

Конная артиллерия проносится по рысям. Пушки подпрыгивают и гремят на каменной мостовой. Ее тяжелый бег ничем не удержать.

Но замыкающего отряд с флажком все‐таки качают.

Напоследок качают особенно энергично. Бедняга летит, как пуля.

Между тем дорога освобождается.

– На места! На ме-ста!

Кавалерист догоняет свой отряд, колонны строятся, оркестры бьют.

– Ни бог, ни царь и ни герой.

Колонны идут на Красную площадь, чтобы в шестую годовщину Октября повторить в тысячный раз:

– Дело, начатое в октябре семнадцатого года, будет продолжено, и мы его продолжим.

1923

На Ходынке стало тесно

Под низким небом, под облаками, бегущими с одного конца аэродрома в другой, идет веселая трескотня пропеллеров, пальба приведенных в действие моторов, и слышен тяжелый звон приближающихся оркестров.

11 ноября на Ходынке стало тесно.

Аэропланы, переваливаясь, как большие звери, выползают из ангаров. Бегут сигнальщики с флажками. Стараются авиачасти, и быстро плывут знамена рабочих организаций.

Парад строится квадратом.

Большим, прямым углом расположены боевые эскадрильи, целые стаи злых, зеленых, белых и красных птиц.

Там всё уже приведено в порядок. Моторы проверены, проверены тяги, команды стоят у своих аппаратов.

Назад Дальше