А.Ч.: С другой стороны, христианству не удалось, кажется, разбить гомогенность «триады» трех традиционных религий. Это, как мне кажется, имеет свои положительные (Япония, в отличие от Южной Кореи, не стала вотчиной протестантских и католических проповедников, когда христианских прозелитов уже больше, чем собственно буддистов) и отрицательные (часто используется внешняя, ритуальная сторона христианства – в тех же набирающих популярность брачных церемониях на западный манер) стороны.
В.М.: В современном пост-культурном мире смешно говорить об «угрозе христианства», но ведь и традиционные японские конфессии не в лучшей форме. Буддизм (если не считать нескольких харизматических культов нитирэновской традиции и неорелигиозных сект) кормится ритуальными услугами и туристами, конфуцианство прочно ассоциируется с феодальным прошлым, а синто есть, скорее, уклад повседневной жизни, чем религиозное учение. Христианство когда-то сыграло глубоко позитивную роль, познакомив японцев с образом мысли на Западе, но так перепахать японскую почву, чтоб была «жатва многа», о чем мечтал святитель Николай Японский, оно не смогло, возможно, именно потому, что было представлено преимущественно католицизмом и протестантизмом, а не восточно-православной традицией, которая была бы несравненно ближе японской ментальности.
А.Ч.: Возвращаясь к теме вестернизации Японии, нельзя, разумеется, не признать этот процесс исторически обусловленным и неизбежным. Но, учитывая особенности японского менталитета, не появится ли после этого поголовного увлечения всем западным и, прежде всего, американским, стремление к новому «сакоку», закрытию страны, как это уже неоднократно было в японской истории? Мне кажется, что такие тенденции подспудно присутствуют в определенных кругах японского общества и, при определенной политической конъюнктуре, очередное закрытие можно будет рассматривать не только в качестве фантастического допущения.
В.М.: В японской истории, и впрямь, периоды активных культурных заимствований, как правило, завершались длительной (от двух с половиной до трех веков) самоизоляцией. Внешне это обусловливалось политическими причинами (падение Танской династии в конце 9 века, сепаратизм южных князей на рубеже XVI–XVII веков). Можно, однако, предположить, что были и более глубокие мотивы. Века изоляции могли понадобиться для специфически японского механизма усвоения инокультурного знания путем превращения его в свое собственное. Впрочем, подобный механизм ныне обеспечивается не методом долговременного усвоения, а, скорее, атомизацией самого знания с одной стороны и созданием глобальной информационной базы с другой. Да и кто сможет «закрыть» какую-либо страну в эпоху интернета?
А.Ч.: Вы безусловно правы, впрочем, те же соседи Японии находятся в сложных отношениях с интернетом – цензура в Китае, собственная сеть в Северной Корее… Впрочем, Япония, несмотря на экономические трудности последних десятилетий, все еще идет по пути все усиливающейся технократизации. Когда я этой зимой был в Токио, мне бросился в глаза прогресс в этой области даже за прошедший год. Например, на совершенно бытовом уровне общепита – в обычной сетевой забегаловке, торгующей фаст-фудом, ты делаешь заказ не непосредственно у продавца, а выбираешь в автомате понравившееся блюдо и, оплатив его, даешь продавцу квиточек. На что тебе дается небольшой гаджет, который, когда заказ будет готов, издает писк – тогда нужно идти к кассе. Тут невольно вспомнишь предсказания фантастов о том, что роботы скоро вытеснят людей. Вызывает ли у вас опасения этот процесс или же все идет своим естественным чередом?
В.М.: Компьютеризация быта делает жизнь человека комфортнее, но ведь не в комфорте ее смысл, а в творческой свободе. Только люди с приоритетом духовных ценностей способны преодолеть искушения современной цивилизации, оставаясь нравственно и физически независимыми. Бытовая техника меня скорее забавляет, чем пугает – как унитаз «Идзуми» с пультом управления в стиле «Звездных войн» в японской закусочной «Удонъя-сан» на Селезневской. Но, к примеру, новые информационные системы – это несколько другое. Меня настораживают те современные технологии, которые обгоняют возможности человека по их контролю. Дело не в грядущем «царстве роботов», но в уже сегодняшней неспособности человека глубоко и качественно вникать в процессы, протекающие в нечеловеческих размерностях. Все это чревато тем, что запущенный человеком адский механизм прогресса вскоре для обеспечения собственного расширенного воспроизводства вынужден будет полностью отстранить своего создателя от управления этим процессом и породить апокалиптического компьютерного био-киборга. Для этого не нужно даже «мирового заговора», это потребуют от нас наши любимые нанотехнологии.
А.Ч.: Вы участвуете в переводческих проектах Японского фонда. Что сами японцы предлагают для перевода, каких японских книг не хватает на русском языке лично вам?
В.М.: Между русскими переводчиками и японскими кураторами переводных изданий нет единства взглядов по вопросу о критериях и приоритетах. Первая сторона хотела бы прежде всего знакомить наших читателей если не с литературными шедеврами, то по крайней мере с теми образцами японской поэзии, прозы и драматургии, которые не уступают по уровню уже известной у нас японской классике. Японские же коллеги настаивают на необходимости дать по возможности широкую и объективную картину современной литературы со всеми ее сложностями и проблемами. Обе точки зрения имеют право на существование, надо учиться достижению компромиссов и в этой области.
В современности мне не хватает сочинений традиционного стиля (а не тематики!), детских книг, настоящей свежей поэзии, не затронутой постмодернистской анемией. Да и в переводах средневековой классики мы очень отстаем от Запада. Раньше такие переводы (по разным, зачастую уже непонятным) соображениям тормозились искусственно, теперь же почти некому переводить, а вскоре, боюсь, некому будет и читать…
А.Ч.: Почему, как вы думаете, японскую литературу у нас сейчас представляет почти единолично Харуки Мураками, а такие авторы, как Миядзава, Дадзай и Сэридзава почти не были замечены нашими читателями? Космополитическая природа письма Мураками по сути нуждается лишь в языковом, но не смысловом переводе, но ведь и притчи Миядзавы и Сэридзавы даже несмотря на их трансляцию идей школ Нитирэн и Тэнри нельзя назвать исключительно экзотическими авторами?
В.М.: Убийцы классической музыки (см. книгу Нормана Лебрехта) вплотную подобрались и к литературе – издательства боятся «прогореть», «потерять рейтинг» и так далее. «Попса» сама себя утверждает, воспроизводя «культурных потребителей» по образу и подобию своему. Глубоко думающие и чувствующие люди для нее смертельно опасны. Проблема не в писателе Мураками, а в том адском механизме, который, подменяя понятия и ценности, создает «финансовые потоки». Можно паразитировать и на высокой классике, и на массовом чтиве. Правда, чтение книг Кэндзи Миядзавы требует почти детской незамутненности восприятия, а читателю Сэридзавы понадобится терпение в принятии или опровержении авторской философии. В обоих случая нужен некоторый труд души, но нынешние читатели не всегда готовы идти на такие жертвы «за свои же деньги». Это становится препятствием более серьезным, чем национально-исторические различия культур.
А.Ч.: Если мы говорим о буддийских школах и синтоизме, чье влияние больше всего испытывают на себе японские интеллектуалы? У определенных религиозных школ типа Сока гаккай сохраняется такое же влияние в общественно-политических кругах?
В.М.: Синтоистская традиция покоится на столь архаических механизмах мировосприятия, что объектом интеллектуальных спекуляций ее можно сделать только искусственно. В буддизме же философский потенциал огромен, но востребован только узкой группой специалистов. Сока гаккай, как и другие направления нитирэновско-лотосовой школы, есть буддизм прямого активного действия, а не созерцания, и в этом его сильная сторона. Насколько мне известно, связанная с Сока гаккай партия Комэйто была третьей (после ЛДПЯ и социалистов) политической силой в 1980-х годах прошлого века, но после скандала с «Аум Синрикё» японское общество стало гораздо осторожней относиться к неорелигиозным течениям. Впрочем, в нынешней ситуации политической нестабильности предсказывать судьбу партий крайне трудно.
А.Ч.: Среди прочего вы занимались также и японским мистицизмом. В чем его особенности по сравнению с западными религиозными практиками?
В.М.: Европейский мистицизм являет собой сознательное противопоставление рационализму, а японский – если не прямое западное (из Китая, Европы и так далее) заимствование (например, учение школы Кэгон), то по-иностранному рациональную интерпретацию традиционно недуальных практик. Так, например, в IX веке на почву синтоистского шаманизма великолепно легли оккультно-философские ритуалы и догматы тантрического эзотеризма (школа Сингон), породив даже синто-буддийский синкретизм Рёбу-синто. Мистическую интерпретацию синтоизм получил в сочинениях поздних авторов «национальной школы» в XVIII–XIX веках (Ацутанэ Хирата и другие), знакомых с западной наукой. При взгляде же извне, там, где западный опыт не обнаруживает в японской культуре привычного рационализма, он всегда склонен предполагать наличие противоположного ему мистицизма, хотя это совершенно не верно.
А.Ч.: Исследователи отмечают инфантилизм японской молодежи, достаточно позднюю социальную реализацию. Если же мы говорим о японской неформальной моде, то тут мне видится некая феминизация – японские рок-певцы делают женский макияж, среди японских неформалов заметнее всего «женские» течения ультра-модниц типа «когяру», «ямамб», «госирори» (Gothic Lolita). На Западе в свою очередь так же говорят о «феминизации мужчин» – сходны ли причины японской и западной феминизации?
В.М.: Инфантилизм и феминизация современного общества, несомненно, имеют общемировые причины (и, прежде всего, ориентированность на женско-детскую аудиторию массовой рекламы), но формы, в которых это выражается, могут быть национально окрашены. В Японии высшие образцы эстетики были созданы в глубоко феминизированной среде раннесредневековой аристократии. В литературе XX века были как апологеты этой идеальной женственности (Дзюнъитиро Танидзаки), так и поборники мужского начала (Юкио Мисима). Но в условиях современного «унисекса», у первых больше шансов на выживание.
А.Ч.: А такие довольно смешные, если не сказать жалкие, но при этом заметные и растиражированные на Западе и в нашей стране явления японской культуры, как японская поп-музыка (J-Rock) и японская молодежная мода – это свидетельство энтропии японского общества, «выход пара» в крайне жестком, регламентированном обществе или что-то еще?
В.М.: Я уже вышел из того возраста, когда можно доверять собственным вкусам в области популярной музыки, что меня, поклонника классики, мало огорчает. Судя по отзывам студентов, в «смешных» композициях современных японских групп для них есть некий шарм (может быть, под влиянием анимэ?), пусть это никогда и не сравнится с повальным увлечением времен «The Beatles» вследствие сегодняшней неоднородности самой молодежной культуры. Действительно, со стороны кажется, что «психотерапевтические» функции в этой музыке начинают преобладать над эстетическими, но, возможно, радикально изменилось само ощущение прекрасного? Меня больше расстраивает ситуация в отечественной массовой музыке «телепузиков», заставляющая вспомнить слова классика – «этот стон у них песней зовется».
А.Ч.: В нашем разговоре уже шла речь о духовных утопиях и технократических антиутопиях. Если выступать в роли прогнозиста, какое будущее японского общества вам видится?
В.М.: Думаю, Японию как глубоко интегрированную в мировые процессы страну не минует ни одно из веяний современности. Хотелось бы надеяться, что присущее японцам интуитивное ощущение баланса (яп. «ва») устоит и перед потопом глобализации, а, возможно, даст миру подсказку по выходу из нынешнего цивилизационного кризиса.
Вероника Кунгурцева. Советский марсоход из пластикового средневековья
Разговор с Вероникой Кунгурцевой (Сочи), самой необычной сказочницей/фантастом/сказителем, о Сербии, вечной мерзлоте русского духа, мистическом опыте, сакральном пути Путина и призраках Сочи.
Александр Чанцев: Вероника, вы живете в Сочи, вы там же и родились? В «Фейсбуке» вы регулярно размещаете сочинские фотографии, новости. Что именно для вас значит ваш край?
Вероника Кунгурцева: Нет, я родилась в Удмуртии, в рабочем поселке, с одной стороны там находился Леспромхоз: рабочие валили деревья, а с другой – Лесхоз: лесники в питомниках высаживали сосенки, то есть, лес тут же восстанавливали. За рекой стояло удмуртское село – Курчум-Норья. Село, кстати, находится в двадцати километрах от Буранова, откуда коллектив «Бурановские бабушки». В моем детстве удмуртки в деревнях ходили в национальных костюмах. Полгода в первом классе проучилась в Курчум-Норьинской сельской школе. А потом мы с мамой уехали из Удмуртии – в Сочи. Вернее, в пригород – Мацестинский чайсовхоз имени Ленина, там выращивали самый северный в мире чай – почему-то назывался он «Краснодарский». В 90-е чайные плантации заросли ожиной (так у нас называют ежевику), а в 2000-е плантации скупил частник; теперь потихоньку Мацестинский чай возрождается. В горах стоит маленькая фабричка, на которой работают несколько женщин, а бригада из шести мужиков (в том числе, мой сын), с мая по сентябрь чай срезает – такими специальными машинками. В советские времена чай собирали вручную, именно так и нужно. Там был форт в Кавказскую войну, сейчас череда поселков названа в честь полков, которые сражались с убыхами в этих местах: Измайловка – в честь лейб-гвардии Измайловского полка, Семеновка – в честь лейб-гвардии Семеновского полка. К счастью, до тех мест пока не дотянулись проныры-застройщики, которые изуродовали Сочи. Кстати сказать, у нас очень мало остаётся знаковых мест – городом руководят кубанские варяги, которым наплевать на него. Вот, к примеру, вилла «Вера», построенная в начале XX века Мамонтовыми, находится в самом сердце курорта, – в советские времена там был дворец пионеров; к вилле подбираются по-пластунски, уничтожая остатки аллеи столетних гималайских кедров. Тайком срубают по десятку деревьев – расчищают площадку для новой стройки. Администрация запрещает средствам массовой информации упоминать об этом – под страхом закрытия. А неподалеку высятся гроздьями сталагмитов чудовищные высотки, например, так называемый «Титаник» – 24-х-этажный высотный дом в Морском переулке, построенный на тектоническом разломе еще в середине 2000-х, и до сих пор пустующий, по слухам, охранники вечерами включают кое-где свет – чтобы создать видимость жизни. «Титаник», направивший нос к морю, стоящий как раз на линии полета пушечного ядра монумента «Якорь и пушка», построенного в честь победы над Турцией в 1828-29 годах, – это если пушку развернуть, – вызывает у жителей города легкую оторопь: дом-зеро – воплощенный в камне памятник нулевым годам.