Рассказы. Повести. Легенды - Телешов Николай Дмитриевич 9 стр.


   -- Запомню, запомню! - шептала девочка, стоя перед ним на коленях.

   -- Честно живи, Фенюша, - говорил умирающий, - темных людей полюби, утешай скорбящих...

   С этим заветом и умер дядя, когда Феня была еще подростком. Долго старалась она понять эти последние слова, она знала их наизусть, но многое стало ей ясно только теперь, когда она выросла. Она с удовольствием променяла роль хозяйской родственницы на роль прислуги, терпеливо работала на Емельяниху, безропотно переносила попреки куском хлеба, но когда становилось уже не под силу терпеть, приходила к Максимке и отводила с ним душу.

   -- Что мне делать, Максим? - жаловалась иногда Феня. - С бабушкой просто житья нет...

   -- У, йомзя! - сердито ворчал Максимка, браня посвоему ненавистную Емельяниху.

   -- Я убегу от них.

   -- А куда?

   -- Куда глаза глядят.

   Максимка с беспокойством глядел на ее свежее, почти детское лицо с ясными голубыми глазами и чувствовал в это время, как в груди у него переворачивается что-то. Он никогда не мог равнодушно слышать, если Феня начинала при нем мечтать о побеге, о том, как она уйдет куда-нибудь в монастырь и будет там работать до самой смерти.

   -- А то какая моя жизнь? - пригорюнивалась Феня, складывая на коленях руки и глядя задумчиво вдаль. - Там лучше будет: стану поститься, петь на клиросе... Я и за тебя, Максим, буду молиться, чтоб и ты тоже в рай попал, а то ведь ты - нехристь! Тебя за это в аду станут мучить...

   От таких предположений оба они задумчиво вздыхали; потом Феня добавляла:

   -- Ходи, Максим, в церковь да богу молись; тогда, может, мы вместе с тобой в раю будем жить...

   -- А чего ж делать там будем? - с живым интересом спрашивал Максимка, не имевший никакого понятия о религии, хотя был крещеным и очень гордился этим.

   -- Как - что делать? - удивлялась Феня. - Будем праведными... с богом будем беседовать, видеть его будем всегда!

   Максимка разочарованно вздыхал, либо говорил на это:

   "Гм!..", либо молча чесал затылок, а то спрашивал:

   -- Только и делов там будет?

   В церковь он не ходил, во-первых, потому, что не понимал, по-каковски там поют и читают; об евангелии слыхал только от Фени и интересовался одними чудесами; о боге он знал лишь одно, что где-то на небесах живет "русский бог" - такой добрый и милостивый, что перестал не только бояться его, но даже о нем и помнить.

   Страшнее всего на свете была для Максимки полиция, поэтому, когда Феня упрекала его в чем-нибудь и говорила: "Побойся ты бога, Максим!" - тот возражал беспечно:

   -- Чего бога бояться? Бог небось не исправник.

   Между ним и Феней общего не было ничего, но сдружила их печальная участь. Вечно обруганный и озлобленный, одичалый в одиночестве, Максимка вызывал к себе жалость. Глядя на него, она вспоминала всегда завет дяди полюбить и утешить темного человека, и, как умела, утешала Максимку, а когда приходилось самой искать утешения, то Максимка делался ей незаменимым другом.

II

   Город, о котором идет речь, был маленький, уездный.

   Стоял он далеко на Севере, за Уралом, в стороне от железной дороги и от больших путей. Судьба закинула его в таксе захолустье, что ни через него, ни мимо него ехать было некуда.

   В обыкновенное время здесь все было спокойно, власти не знавали ни тревог, ни сомнений, а городской голова, простяк и труженик, не брезговал иногда нарубить собственноручно вязанку дров и делал это не ради моциона или принципа, а больше по простоте душевной; по моде не одевался, ходил в рубахе с высоким жилетом, в простых шароварах и в валенках. Однако не всегда бывало так просто и пусто в городе, иначе про него не знал бы никто, что он существует на свете, а он был не только известен, но даже знаменит в своем роде: ежегодно зимою здесь открывалась ярмарка на целый месяц, на которую съезжалось так много всяких людей из столиц, с Волги и Сибири, что становилось тесно, съезжались купцы, доктора, фотографы и артисты, съезжались губернские жулики и столичные шулера... Каких только имен и профессий не красовалось тогда на вывесках, каких не привозилось товаров! Но, помимо товаров и денег, приезжие завозили с собою необыкновенный шум и веселье: открывались трактиры на всевозможные вкусы, с арфистками и без арфисток, с музыкой и без музыки, до кабака включительно; открывался театр для более взыскательной публики, где исполняли "Гамлета" и "Дон-Карлоса" вперемежку с такими комедиями, о каких в столице не всякий имеет понятие, открывался цирк с забавными пантомимами и свыше десятка бань, которые считались здесь почему-то тоже за места увеселительные...

   Для города ярмарка была - все: она прославила его имя на тысячи верст, кормила и поила всех жителей, поэтому и готовились к ней, как к великому празднику, и все горожане менялись перед нею, точно по мановению волшебства; они бросали обычные дела, отколачивали забитые квартиры, готовили лучшие платья, и многие уже заблаговременно ходили с красными носами и опухшими глазами, уверяя, что это будто от хлопот и бессонных ночей. Городской голова на время ярмарки облекался в черный сюртук, надевал крахмальную манишку, немецкие сапоги и разъезжал по почетным купцам, отдавая визиты. Нередко, впрочем, случалось, что, явившись во всем параде к приезжему, представитель города важно входил в переднюю и здоровался сначала с лакеем за руку, расспрашивал, как он поживает, все ли в добром здоровье, а затем уже позволял ему снять с себя шубу и ботики. Происходи то это по очень простой причине: наниматься в лакеи к ярмарочным гостям имели большую склонность местные мещане, не считавшие никакую работу унизительной, была бы лишь доходна, а с ними со всеми городской голова был круглый год в наилучших отношениях, с иными даже приятель и кум.

   В один из морозных февральских дней, когда ярмарка была в полном разгаре, в городскую заставу въехала старомодная повозка с большим лубочным чепчиком, запряженная тройкой потных коней, и, звеня колокольчиками, не спеша поплелась по дороге.

   -- Куда прикажете? - оборачиваясь к ссдолу, спросил ямщик.

   Из повозки выглянула на минуту голова в сибирской оленьей шапке, закутанная по уши в доху, и прозвучал в ответ резкий молодой голос:

   -- Сказано, к Емельянихе!

   На улице было людно. Везде кипела деятельность и спешка; озабоченные лица людей и торопливая походка - все свидетельствовало о делах и недосуге.

   Вот, выйдя из двери магазина, ловкий торгаш встряхивает мех перед покупателем; вон двое горячо спорят, очевидно из-за цены, и взмахивают уже руками, как бы готовясь закрепить рукобитьем сделку; тут соблазнили кого-то сверкающие за окном брильянты, там - вывешивают напоказ цветные материи. Все спешат, суетятся, волнуются...

   Эта лихорадочная жизнь сразу охватила приезжего.

   -- Да ну, живей! - крикнул он ямщику и при этом толкнул его в спину.

   Должно быть, и ямщик успел проникнуться общим настроением поспешности; не обидясь за толчок, он подобрал вожжи и, лихо загикав на коней, погнал усталую тройку так быстро, что снежная пыль залепила ему бороду, лицо и одежду.

   Дом Емельянихи стоял вдалеке от центра. Это было небольшое строение с мезонином в три окошка, с серым дощатым забором и зелеными воротами, на которых была прибита железка с лаконической надписью: Пряники. Ворота всегда были заперты, и, чтобы проникнуть во двор, нужно было долго звонить; на звонок обыкновенно выходил Максимка, развалистой, неторопливой походкой, а иногда выбегала Феня. Осадив лошадей перед этими воротами, ямщик не успел еще соскочить с облучка, гак из повозки, распахнув шубу, вылез молодой человек лет двадцати восьми и направился прямо к калитке.

   Оттуда навстречу ему уже выбежали из дома две женщины, Емельяниха и Степанида Егоровна, обе в накинутых наскоро шубенках; за ними опрометью бежал Максимка, а в верхнем окне, чего приезжий уже вовсе не поспел заметить, прислонясь щекой к стеклу, глядела на него белокурая головка, что называется, "во все глаза", точно желая его разглядеть раньше, чем другие.

   -- С приездом, Афанасий Львович! Добро пожаловать! Милости просим, гость дорогой! - почти вырывая из рук поклажу, говорила ему старуха, стараясь кланяться ниже.

   Кивнув ей головой, Курганов подошел прямо к Степаниде Егоровне и, сняв перед нею шапку, протянул руку.

   -- Здравствуйте, Степанида Егоровна! - проговорил он с улыбкой, слегка заигрывающим тоном. - Вы на меня и взглянуть не хотите?

   Действительно, Степанида потупила перед ним глаза, но, услышав упрек, быстро окинула его взглядом, улыбнулась и опять опустила голову.

   Через минуту они все трое входили уже по лестнице в мезонин, а следом за ними тащил на спине чемодан Максимка, чуть не плясавший от радости под своей ношей. Он был чрезвычайно доволен, что дождался, наконец, человека, который, точно красное солнышко, обогревает всех живущих здесь в доме, перед которым молчит и ежится даже сама Емельяниха.

   Афанасий Львович имел вид молодцеватый; голос у него был громкий, взгляд упорный и смелый. Приезжая к Емельянихе, он распоряжался у нее, как у себя дома, и все его здесь слушались и любили, потому что он ни на что не скупился, был всегда весел, денег не считал и обладал удивительной способностью подчинять себе всех окружающих.

   Он был из числа людей, которым жизнь - грош, но, пока они живы, им подавай всего, чем жизнь красна. Ничем не стесняясь, всего требуя, за все щедро платя, Курганов любил жить на широкую ногу и любил, чтобы все кругом него кипело, двигалось и жило. Бывало, крикнет во весь дух:

   "Максимка!", и Максимка являлся перед ним свежий, бодрый, смотрящий во все глаза в ожидании приказаний. "На почту! - скажет Курганов, подавая пакет. - Да живо!" Или крикнет внезапно: "Беги, разменяй!.." Давая Максимке сторублевую бумажку, а иногда две и три, - он подкупал его доверием, какого тот отродясь не видывал ни от кого даже на двугривенный.

   Когда Афанасий Львович, войдя в свою комнату, помещавшуюся наверху, рядом с комнатой Степаниды, умылся и переоделся, молодая хозяйка пригласила его к чаю. На столе, кроме самовара, стояла водка, закуска и на черной сковороде шипела яичница.

   -- Прошу покорно, Афанасий Львович!

   Курганов вошел, неся в руках большой сверток.

   -- Сначала возьмите гостинец, Степанида Егоровна, - сказал он, передавая подарок. - Недавно ездил в Москву...

   Какие материи стали там вырабатывать, что твоя заграница!

   Степанида раскраснелась от удовольствия, притворно смутилась и, принимая сверток, молча улыбалась, не зная, что сказать.

   -- Что вы это, Афанасий Львович... Вы совсем меня избалуете.

   -- Ну-ну, - возразил тот, ласково махнувши рукою. - За кем другим, а за вами не пропадет.

   Он пододвинул стул и сел к самовару.

   -- Чайку не угодно ли? Или, может, позавтракать?

   Небось проголодались в дороге.

   Курганов оглядел быстрым взглядом бутылки и, потирая руки, ответил:

   -- От чая откажусь, а вот водочки выпью. Удивительно вы понимаете мой характер, Степанида Егоровна! Что дорожному человеку требуется? Чарка водки да поцелуй на закуску!

   Он не спеша открыл бутылку, налил две рюмки и предложил чокнуться.

   -- За счастливый приезд, Степанида Егоровна!

   -- Кушайте на здоровье!

   Он выпил, крякнул и, притянув свободной рукой к себе Степаниду, поцеловал ее в губы, потом начал закусывать и расспрашивать про нынешнюю ярмарку - много ли приезжих, хорошо ли торгуют и в каком трактире поют лучшие арфистки.

   Степаниде было на вид около тридцати лет. Высокая, дородная, с крупными черными глазами и с непонятной улыбкой, не то застенчивой, не то задорной, она производила загадочное впечатление на свежего человека, но Курганов был не из тех, которые задумываются над чем-нибудь в жизни, а тем более над женскими взорами и улыбками.

   Степанида считалась вдовою, но о вдовстве своем, кажется, не печалилась; для развлечения у нее имелась гитара, на которой ее выучил кто-то играть "За рекой, на горе", а в шкафчике стояла наливка для хороших знакомых, и покойный пристав, не тем будь помянут, в долгие зимние вечера нередко засиживался здесь до рассвета. Да и не одному приставу знакома была "вдовья" наливка...

   Наскоро позавтракал, Афанасий Львович спросил вина.

   -- Ну, выпейте, Степанида Егоровна! Говорят, старый друг лучше новых двух... Много новых-то друзей завели за зиму?

   Он поднял стакан и молча улыбался, ожидая ответа.

   Степанида чуть было не смутилась под его взглядом; она хотела ответить упреком, но раздумала и сказала игриво:

   -- А хошь бы и много, Афанасий Львович?

   Однако сейчас же раскаялась в таком ответе и печально вздохнула, словно желая сказать, что никакие друзья не могут заменить ей одного человека, а какого - поди угадай!

   Выпив залпом стакан, Курганов лукаво погрозил ей пальцем и, поклонившись, вышел из комнаты, а затем уехал на ярмарку.

III

   Когда свечерело и деловая ярмарка затихла до утра, то до утра же зашумела веселая ярмарка. Магазины давно уже заперты, но по трактирам песни, хохот и музыка; всюду набилось народу, что мух на мед, и некуда присесть запоздавшему посетителю.

   У Емельянихи хотя и не трактир, но гостей набралось немало; хлопают пробки, льется вино, а табачный дым, словно туман, висит в комнате и щиплет глаза. Это деловая компания празднует приезд Афанасия Львовича. Степанида Егоровна, улыбаясь и отшучиваясь, сама подносит гостям стаканы, и все с нею чокаются, все кричат и глядят на нее полупьяными полувлюбленными глазами; всем нравится ее пышный, колыхающийся стан, ее сочные, розовые губы, звенящий, увлекательный смех и маслянистые черные, как вишни, глаза; но никому она не отдает предпочтения, и напрасно стараются гости закручивать стрелкой усы, приглаживать бороды, капули и проборы - все для нее одинаковы; только к Курганову, сидящему на диване поодаль от компании, подходит она чаще, да и то по делу, потому что он настраивает ее гитару.

   -- Знать, попортилась, Афанасий Львович, давно уж в руки не брала, говорит она и снова отходит к столу.

   То поднося вина, то рассказывая о гитаре, то жалуясь, что разучилась играть, Степанида Егоровна все время, пока Курганов подвязывал и пробовал струны, переговаривалась с ним, возбуждая зависть в гостях, а когда тот и сам подошел к столу и, настроив гитару, предложил спеть, то хозяйка, а за ней и гости хором затянули "Милую", но сбились, расхохотались и запели "Крамбамбули", продолжая чокаться и подливать в стаканы. Заглушая нестройный хор, кто-то громко запел, указывая обеими руками на Курганова:

   Приехал на ярмарку ухарь-купец,

   Ухарь-купец, удалой молодец...

   Феня, притаившись за дверью, не спускала глаз с Афанасия Львовича. Ей было приятно смотреть, как он иногда развалится на диване, как неожиданно встанет, чокнется и выпьет вина, или проведет рукой по струнам, или запоет...

   Какие у него добрые глаза, и как он весел! Другие тоже сидят и пьют, хохочут, кричат, но видно, что они все пьяны и грубы, а он такой добрый-добрый... Фене нравился больше всего голос Курганова; в нем было ч го-то душевное и простое. Но отчего же голос его такой грустный, когда он поет? Все радуются и кричат, а у Фени от этого голоса щемит на сердце и хочется заплакать...

   ...Всю ночь не смыкал я, бывало, очей,

   Томился и думал я только о ней.

   Теперь все прошло Пролетела весна,

   И молодость жизни далеко ушла ..

   раздавался голос Курганова, и Фене казалось, что Афанасий Львович действительно о чем-то горюет, и, улыбаясь, она думала: "Хороший... добрый человек!.."

   .. А старость все ближе и ближе подходит,

   Готовлюсь я в вечность совсем перейти,

Назад Дальше