Случайно я услышала разговор Тани Алексеевой с медсестрой. Из него поняла, что врачи опасались за мою жизнь. Я до такой степени измучилась, что даже на это реагировала спокойно. Только обидно и горько было умирать, лежа на больничной койке. В бою еще куда ни шло, там мы привыкли смотреть смерти в глаза. Но расстаться с жизнью так нелепо…
С трудом нацарапала на клочке бумаги просьбу известить отца о моем положении. Таня рассердилась, махнула рукой и быстро вышла из палаты. А вечером она привела незнакомого высокого, с черными как смоль волосами человека.
- Вирабов, - тихо сообщила мне Таня, пока он мыл руки под краном, - опытный отоларинголог, кандидат медицинских наук.
Титул Вирабова ничего мне не говорил, заинтриговало только длинное и непонятное слово «отоларинголог». Обладатель [152] же этого титула, осмотрев мое горло, сердито пробурчал:
- Двусторонняя фолликулярная ангина в тяжелой форме…
И тут же добавил что-то еще, чего я не расслышала. По всей вероятности, далеко не лестное в адрес своих коллег, так как стоявший рядом госпитальный доктор густо покраснел. Вирабов раскрыл мне рот, просунул в него лопаточку, надавил где-то, мне показалось, у самого мозжечка, что-то щелкнуло, и дышать сразу стало легче.
- Все, гвардеец, - произнес мой спаситель. - Теперь дело за калориями. Медицина вам больше не нужна.
Через несколько дней я встала на ноги. И вовремя. В начале декабря советские войска, находившиеся в Эльтигене, внезапным стремительным ударом прорвали оборону противника и вышли в район южнее Керчи. Полк снова начал работать с полной нагрузкой. Теперь наши действия перенеслись в глубь полуострова. Мы бомбили вражеские коммуникации западнее Керчи, железную дорогу Керчь - Владиславовна, укрепленные пункты Катерлез, Тархан, Багерово, Булганак, где находились крупные вражеские склады горючего и боеприпасов.
После болезни я чувствовала себя неважно, быстро утомлялась, от истощения часто кружилась голова. Командир полка всегда берегла своих подчиненных и проявляла исключительную чуткость. Поэтому в первые дни после приезда меня старались не загружать работой. Но каждый летчик был на счету, и я старалась летать как можно чаще. В конце концов молодость взяла свое. Через неделю я уже работала в полную силу.
За время пребывания в госпитале я забыла о дружбе Кати Рябовой с Григорием Сивковым. А когда вернулась в полк, сразу свалилась масса дел по эскадрилье, потом начались полеты, и, конечно, мне было не до этого. Да и Катю, видимо, занимали совсем другие мысли, переживания. Во всяком случае, она не обмолвилась ни единым словом о своих взаимоотношениях с Григорием.
Однажды, отбомбившись по эшелонам на железнодорожной станции Багерово, где нас чуть не сбили, я вспомнила на обратном пути о лихом штурмовике и спросила Рябову:
- Что, Катюша, «любви, надежды, тихой славы недолго тешил нас обман»? [153]
- Ты о чем?
- Притворяешься? Не о чем, а о ком.
- А-а, понятно… Давай сверни на Ахтанизовскую, тогда узнаешь.
- Зачем на Ахтанизовскую?
- Ну я очень прошу. Он меня там ждет.
- Ты с ума сошла! Да разве мы имеем право садиться там! Нет, Катя, дружба дружбой, а служба службой.
- Садиться и не надо. Мы только пролетим над ним, он и поймет.
- Ну если так, то можно.
При подходе к Пересыпи я нарочно растянула «коробочку» - маршрут при заходе на посадку - и почти на бреющем пролетела над Ахтанизовской.
- Помигай бортовыми огнями! Быстрей! - попросила Катя.
Я исполнила ее желание.
- На месте, - вырвался у Рябовой вздох облегчения.
- Ты что, как сова, в темноте стала видеть?
Катя рассмеялась.
- Посмотри влево, сама увидишь.
Я поглядела за борт. На земле кто-то мигал карманным фонариком.
- Это Гриша. Мы заранее условились и так вот иногда «встречаемся».
- А как же насчет единственной и неизменной любви к бомбежке? Доложить, что ли, Евдокии Яковлевне?
- Посмей только!
- Ну и что же, всю войну так и будете перемигиваться? Или иногда встречаетесь?
- Какие сейчас встречи? Переписываемся через полевую почту. Расстояние пять километров, а письма неделями ждешь. Возмутительно!
- А ты их сбрасывай на поле. Пусть с фонариком ходит и ищет.
- Да ну тебя! - рассердилась Катя. - У тебя все шуточки. Напрасно только я свой секрет выдала. Еще проболтаешься, а тогда девушки прохода не дадут.
- Успокойся, никто не узнает. А тебя я буду регулярно доставлять к милому, пока не проболтаешься сама. Только, если Бершанская узнает о наших ночных вояжах, чур, тебе одной выговор получать. [154]
Так пришла к Кате Рябовой большая, настоящая любовь. Катюша заслужила ее, и я радовалась за подругу. Но иногда почему-то на меня находила грусть. Не от зависти, нет! Это была хорошая, легкая грусть, навеянная хотя и чужим, но близким мне счастьем, грусть, полная девичьих надежд и ожиданий того, что и твое счастье бродит где-то, может быть, совсем рядом.
Экипажи продолжали летать в сложных метеорологических условиях. Это был период максимального напряжения всех наших моральных и физических сил. В эти дни погибли наши подруги Тася Володина и Аня Бондарева. Многие машины получили повреждения. Но задания выполнялись до конца.
В одну из ночей в район Керчи вслед за нашим с Рябовой экипажем вылетела Паша Прасолова со штурманом Клавой Старцевой. Условия выполнения заданий были тяжелые. Мы с Катей очень беспокоились за своих молодых однополчанок. Все экипажи в ту ночь вернулись на свой аэродром. Не было только машины Прасоловой и Старцевой.
Как выяснилось позже, осколок снаряда попал в мотор их самолета. Применив все свое мастерство, Паша и Клава произвели вынужденную посадку на нейтральной полосе. Когда к самолету прибежали наши бойцы, они нашли обеих девушек в очень тяжелом состоянии: у Паши при медицинском осмотре было обнаружено семь переломов, у Клавы два. Санитарный самолет доставил их утром в Краснодар. В госпитале началась борьба за жизнь наших подруг.
Клава Старцева выздоровела довольно быстро и вернулась в родной полк. А Паше больше не суждено было летать. Почти два года пробыла она в различных госпиталях. С великим трудом врачи сохранили ей руки и ноги, но она осталась на всю жизнь инвалидом…
Вскоре после несчастья с Прасоловой и Старцевой меня постигло большое личное горе. Оно надолго выбило меня из колеи, сильно ожесточило сердце.
Это случилось в декабре. Ночь выдалась нелетная - на море бушевал шторм, плотные черные тучи низко ползли над оголенной землей. Не переставая шел крупный снег вперемежку с дождем. Мы о унылым видом сидели в землянке на аэродроме и предавались невеселым мыслям. [155]
Сквозь вой ветра донеслось тарахтение грузовика. Спустя несколько минут снаружи обрадованно крикнули: «Передвижка!» В полк привезли новый кинофильм «Два бойца».
В самой большой землянке на стене повесили простыню, установили киноаппарат. Всем хотелось попасть на первый сеанс, поэтому народу набилось столько, что яблоку негде было упасть. Передних совсем притиснули к экрану, а сзади все напирали.
- Да что землянка, резиновая, что ли! - ворчали счастливчики.
- Ничего, растянется! - задорно кричали в дверях. - Раз-два - ухнем!
После каждого такого возгласа еще два-три человека втискивались в землянку. Теснота была страшная. Но начался фильм, и сразу стало будто просторней.
Удивительное дело, сам воюешь и вроде бы не замечаешь войны. А вот со стороны все выглядит иначе, значимей, и удивляешься, и восхищаешься, и сердце щемит от того, на что обычно даже внимания не обращаешь. Искусство как бы очищает, просветляет твои мысли и чувства, пропуская их через свою волшебную призму.
Затаив дыхание, я смотрела, как мелькали на экране кадры знакомой фронтовой жизни, и сердце наполнялось благодарностью к простым людям, волей судьбы ставшим солдатами.
- Чечневу на выход! - раздался громкий голос в дверях.
Нехотя поднялась я со своего места, стала пробираться к выходу. Артист Марк Бернес только что взял в руки гитару и запел:
Шаланды, полные кефали,
В Одессу Костя приводил…
Лица Бернеса я уже не видела - его заслоняла притолока. Я различала только пальцы, перебиравшие струны, и слышала задушевно звучавший голос.
Подавив вздох, я вышла из землянки в сырую промозглую тьму. Постояла немного. В ушах все еще звучал голос артиста, и представлялось спокойное, сверкающее под солнцем море, то самое море, над которым я летаю [156] теперь почти каждую ночь и которое сейчас яростно долбит обрывистый берег за кромкой аэродрома.
Как благодарна была я Марку Бернесу за ту простую песенку. Она поддержала меня в самую трудную минуту жизни, когда я читала в тускло освещенной комнатке штаба письмо, извещавшее о смерти отца.
Долго ли я стояла в оцепенении, не знаю. Но хорошо помню двойственность пережитых тогда ощущений. Словно далекое видение, мне представлялось, как в дымке «синело море за бульваром». И тут же рядом возникал темный, леденящий душу провал. За этим провалом не было ничего, кроме смерти самого дорогого, самого близкого на свете человека, который был мне не только отцом, но и товарищем, настоящим, большим другом.
Отец много видел и много знал, несмотря на то что был всего-навсего простым рабочим. Он гнул спину на богатеев, участвовал в Октябрьской революции, бил контрреволюционеров в гражданскую войну. Потом его же руки помогали расти Советской власти. «Нашей с тобой власти, Маринка», - как часто говорил он мне.
Нам не очень легко жилось, но я ни разу не слышала от отца слов недовольства. Помню, он страшно сердился, когда кто-нибудь жаловался, сетовал на трудности.
- Зачем ты его так? - иной раз вступалась я за человека, на которого рассердился отец. - Ему ведь действительно трудно.
- Возможно, что трудно. Но ты пойми, дочка, все эти разговоры не от трудностей, а от того, что многие еще по старинке живут. Натерпелись в нищете в свое время, а теперь, благо власть своя, хотят получить больше, чем она может пока дать. Это все равно что месячного ребенка заставлять ходить. Понимать ведь надо, котелком варить. Да и какие у него трудности? Я живу лучше, чем раньше, ты будешь жить еще лучше, а внукам и вовсе будет намного веселее нашего. Так, как жил я, никто больше жить не будет. Запомни это хорошенько, дочка!
Да, я хорошо запомнила твои слова, мой отец, друг и товарищ. Поэтому работала и училась, поэтому стала летать, поэтому пошла на фронт. Всегда и всюду я думала о тебе. Ты и миллионы подобных тебе крепко вели меня по земле, ты был моей самой большой любовью и радостью. И вот тебя не стало. И все же мы не расстанемся. Такие, как ты, и мертвые остаются живыми! [157]
…На фронте я очень много думала о Москве, вспоминала в подробностях довоенные годы. «А какая она сейчас, Москва? Как живет? Как выглядит?» Этот вопрос, по-моему, задавала себе тогда каждая из нас.
Письма на фронт шли долго. В конце декабря я получила весточку от своей подруги Лиды Максаковой.
С Лидой мы вместе учились в Ленинградском аэроклубе столицы, вместе закончили пилотское и инструкторское отделения, а перед началом войны обе в свободное время выполняли работу летчиков-инструкторов. Максакова была постарше меня и училась в МГУ на историческом факультете, а я еще ходила в школу. Но нас сдружил аэроклуб. Лида постоянно писала мне на фронт, сообщая все новости о Москве, об общих наших знакомых, о жизни в тылу.
В самом начале войны она была летчиком-инструктором. Рвалась на фронт, но так и не попала туда. Ее направили на работу в ЦК ВЛКСМ.
Милая моя Марина! - волнуясь, прочитала я, - ты представляешь, какая сейчас Москва? Заснеженные улицы. Декабрь 1943 года. На город спускаются сумерки. На улицах людно, но машин мало, и белая лента дороги видна далеко. От снега на улице светлее, и москвичи, привыкшие к затемнению в домах, к неосвещенным улицам, свободно ориентируются даже без электричества. Город живет деловой жизнью большой столицы, сражающейся и уверенной в своей победе страны. Четко работают заводы и фабрики, учреждения и магазины, городской транспорт и пригородные электропоезда. В городе много военных… Здесь главная Ставка всех фронтов, здесь правительство, здесь ЦК, здесь бьется огромное сердце страны.
Москва тоже сражается. В столице проходят важнейшие совещания и международные антифашистские митинги, печатаются всесоюзные газеты, издаются книги. Заводы столицы дают для фронта танки, самолеты, бомбы, оружие, снаряды!…
Не случайно тщательно охраняются воздушные подступы к Москве. Налеты редки и малорезультативны, фронты далеко, но линия войны проходит и здесь.
И все же по вечерам москвичи считают уместным пойти в театр, в кино, на концерт. Это тоже черточка жизни города, и немаловажная… [158]
Закончив читать письмо подруги, я невольно взгрустнула: так захотелось хоть на миг увидеть родную Москву. Прошло два с половиной года, как я покинула ее. Сколько событий случилось за этот небольшой и в то же время тяжелый, длинный срок!
И когда же мы наконец свидимся, мой любимый город?!
…Незаметно подошел новый, 1944 год. В ночь на 1 января мы совершили только по три вылета и закончили боевую работу до двенадцати часов. Отбомбившись в третий раз, я повела самолет к Пересыпи. В запасе мы имели более сорока минут, но Катя торопила меня.
- Понимаешь, - возбужденно говорила она в переговорную трубку, - сегодня приедет Григорий. Нужно привести себя в порядок. Ты уж, Маринка, постарайся выжать из нашего старикашки все возможное.
И я выжимала. Все равно ресурсы мотора были на исходе, самолет предстояло перегонять в капитальный ремонт. Приземлившись, быстро зачехлили машину. Направились на КП. В поле снег перемешался с непролазной грязью. И когда Катя вдруг поскользнулась и упала, то перемазалась основательно.
- Ну вот, ну вот! - обиженно сказала она. - Во всем виновата ты. Теперь за неделю не отмоешься.
- Ладно, будет ворчать, иначе скажу Григорию, какой у тебя сварливый характер.
В общежитие мы заявились минут без пяти двенадцать, когда все расположились за столом. На самых почетных местах сидели несколько незнакомых морских офицеров во главе с контр-адмиралом. Комнату украшали три небольшие елочки, неизвестно где раздобытые Женей Жигуленко. Запах хвои, знакомый с детства, напоминал о забытом домашнем уюте.
Катя Рябова сидела рядом с Григорием Сивковым и счастливо улыбалась. В ту новогоднюю ночь слово «война» не фигурировало в наших разговорах. Говорили о родных, о близких, о милых сердцу пустяках. Кто-то вздохнул о быстрых каблучках и вспомнил первый школьный вальс, первое свидание. А за окнами все крепчал морозный ветер, ухали пушки, неподалеку от общежития разорвался снаряд.
Те, кому не досталось кружек, пили вино из консервных банок. Под нестройный веселый говор мы сдвинули [159] разом наши «бокалы», чокнулись, выпили, и новогодний праздник вступил в свои права.
А в следующую ночь нам пришлось работать с двойной нагрузкой. Противник вдруг предпринял несколько контратак. Вот мы и летали на бомбежку его войск и огневых точек на передовой. В темноте по вспышкам выстрелов без труда можно было определять местонахождение вражеских орудий и пулеметов. Прицельное бомбометание с малой высоты было эффективным и действовало на гитлеровцев угнетающе. Дошло до того, что, как только в воздухе раздавался гул наших самолетов, противник тотчас прекращал обстрел. А так как действовали мы с минимальными интервалами, то фактически заставили его почти все время молчать.
* * *
Как- то уже после войны я встретилась с бывшим членом Военного совета Азовской флотилии контр-адмиралом Алексеем Алексеевичем Матушкиным.
Мне было интересно узнать, как оценивали моряки действия нашего полка.
- С прославленными летчицами женского авиаполка ночных бомбардировщиков я встретился впервые в канун нового, 1944 года, - начал контр-адмирал. - До этого, правда, много слышал о них… А произошла эта встреча в рыбачьем поселке Пересыпь. Помню, я ехал с несколькими офицерами на «Кордон Ильича». Оттуда должны были начать движение десантные корабли. Моряки готовились к большой десантной операции на Керченский полуостров, чтобы расширить плацдарм, захваченный Отдельной Приморской армией в начале ноября 1943 года.