– Кажется, – сказал я, – это было в передаче о природе по телику.
Мой ответ вызвал у него смех.
– Тогда ты помнишь ее чешуйчатую морду, крохотные выпуклые глазки и жирное тело с розово-черными бородавками. Она очень красиво называется на латыни, эта ящерица. Heloderma horridum. Наш Принц выглядел именно, как H. Horridum, но Принцесса все равно вышла за него. Это тот же случай, что с Красавицей и Чудовищем, только это чудовище никогда не превратилось в прекрасного юного принца. Он уже был принцем – ведь он носил титул князя, – а для превращения, видишь ли, нужно нечто большее, чем женитьба. Предполагается, что нужна любовь, но я думаю, что там ее не было.
– Именно ее и похитили? – сказал я.
– О да, но пока ее еще не похитили. До этого еще несколько лет. – Сандор прикурил еще одну сигарету и несколько мгновений молчал. Я решил, что это конец первой серии, поэтому для меня стало почти шоком, когда он снова заговорил, на этот раз каким-то резким, грубым голосом. – У них было три дома. Один в Париже. Еще у них была большая квартира в Риме и дом на тосканских холмах недалеко от Флоренции. Принцу уже было семьдесят, у него сдавало сердце, но он все еще являлся большим боссом в бизнесе. Все еще был председателем – или как называется эта должность в парфюмерной империи Пиранезо – и имел офисы в Риме и Флоренции и магазины в Лондоне, Нью-Йорке, Париже, Амстердаме и один, естественно, на Виа Кондотти, на улице Похищений. Он находился там, в Риме, когда все случилось, когда ее похитили.
Я спросил, кто и когда похитил ее. Какие-то калабрийцы, сказал он. Знаю ли я, что из калабрийцев получаются лучшие похитители? Это общеизвестный факт в Италии. А я даже не знаю, что такое калабриец – для меня это звучит похоже на ядозуба. Но я всего этого не сказал. Я попросил, чтобы он продолжал, и Сандор сказал:
– Пока хватит. Продолжение следует.
– Ты бы записывал свои истории, – сказал я. – Из тебя, Сандор, мог бы получиться писатель.
Его лицо вдруг стало грустным, и он покачал головой: – У меня нет дара своеобразия. – А потом он сказал нечто лестное, нечто такое, что пробудило во мне желание прижаться к нему, чего я, естественно, сделать не мог. – Жаль, что у меня нет твоего воображения, малыш Джо.
Но он иногда все же что-то пишет. Он пишет письма. У него очень красивый почерк; линии, направленные вверх, он выводит тонко, а вниз – с нажимом, и буквы у него заостренные и очень ровные. Сандор послал меня купить бумагу и конверты, но был не очень доволен тем, что я принес. Написанное письмо он отправил сам, а потом пошел в библиотеку. В библиотеке Сандор пробыл долго-долго, он сам мне так сказал, хотя не признался, зачем туда ходил.
Мы никогда не получали писем. Это не совсем правда, потому что иногда, не очень часто, Сандор получал письмо от матери. Она живет в Норидже. Когда от нее приходит письмо, он открывает его не сразу, и его лицо становится пустым, когда он его читает.
– Я, малыш Джо, человек на довольствии, – однажды сказал он, прочитав очередное письмо матери. – Знаешь, что это такое? – Тогда я не знал. – Это человек, которому семья платит за то, чтобы он держался подальше от дома. Как ты думаешь, твои согласились бы платить тебе, чтобы ты не возвращался? Стоит попробовать.
– У них нет денег, – сказал я, но мой ответ не означал, что они отказались бы платить, если бы деньги были. Если б можно было получить грант, чтобы превратить своего сына в человека на довольствии, они бы первыми заполнили заявление.
Кроме писем от матери Сандора, больше никакой корреспонденции мы не получали. Слышали, как приносят почту, но не утруждали себя тем, чтобы специально спуститься за ней вниз, и забирали по пути. Однако после того, как Сандор написал первое письмо, он стал следить за тем, когда приносят почту. Вряд ли он ждал ответа, хотя я могу и ошибаться. Потом, в течение длительного срока, он написал еще несколько писем и только в марте сказал, что собирается переезжать. Не «мы», а «он».
– В Восточную Англию, чтобы быть поближе.
Я спросил его, поближе к чему. Сандор не любит, когда его о чем-то расспрашивают; он разрешает задавать вопросы только, как он говорит, на академичные темы. И еще – когда он, рассказывая историю, делает паузу и слегка приподнимает брови. Он не любит, когда его просят объяснить, что он сказал, но при этом сам, кажется, провоцирует на вопросы. Тогда он мне не ответил.
– Мне нужна машина. Где мне взять машину?
– Можешь купить ее или украсть, – сказал я.
– Или одолжить. – Сандор пристально смотрел на меня, и в его глазах таилась усмешка. – Что это с тобой? Почему у тебя так вытянулось лицо?
– А как же я? – сказал я. – Что будет со мной?
– Ты, естественно, поедешь со мной.
Вот тогда я впервые увидел те особые вещи, которые Сандор возил с собой: его собственность, движимое имущество. У него была дорожная сумка, набитая автомобильными номерами, и «дипломат», полный вырезок из газет. Ну, не только вырезок, там еще хранились фотографии и целые журналы. «Дипломат» случайно открылся, вот так я и узнал.
– Это личное.
Сандор произнес это хриплым, резким тоном, который я ненавидел. Но он успокоился, когда я закрыл «дипломат» и запер его, и рассказал мне историю о некоем князе Личникоффе, которого во время революции повесили на фонарном столбе. Неудивительно, что я иногда не чувствую разницы между выдумкой и правдой. В старой сумке, похожей на портфель, я нашел его паспорт. Он опять читал и не видел, как я рассматриваю документ. Новость, что его на самом деле зовут не Сандором, а Александром, стала для меня своего рода потрясением. В паспорте было много печатей, главным образом итальянских, но самая последняя – четырехлетней давности.
Мы уехали из Лондона на следующий день, прихватив все наши пожитки, в основном вещи Сандора, потому что у меня практически ничего не имелось. Я был нагружен ими, как осел, – или как лакей-дуралей.
– Похоже на название паба на Мейфэр, – сказал Сандор. – «Счастливый дуралей», Брутон-стрит, Запад-1.
– Ну да, я действительно счастлив.
Он улыбнулся:
– Это я должен быть счастлив.
С Ливерпуль-стрит поезд привез нас в Эссекс. Я никогда не путешествовал, практически нигде не бывал. Естественно, у меня не было паспорта, я даже не получал водительские права, хотя умел водить машину не хуже других. Дело в том, что я не из тех, кто способен выполнить тест, ответить на экзаменационные вопросы или пройти через другие испытания, не говоря уже о том, чтобы сдать их. На сельские просторы опускалась темнота, хотя еще не наступил вечер. Все вокруг выглядело серым, продуваемым ветрами и недружелюбным.
В Колчестере нам нужно было делать пересадку, и мы прождали полчаса.
– Это самый холодный вокзал во всей Восточной Англии, – сказал Сандор. – Серьезно, это общеизвестный факт.
Он рассказал мне историю; она была, по его словам, из «Тысячи и одной ночи». В ней говорилось об одном восточном дядьке, который хотел защитить свою дочь от мужчин, поэтому запер ее в коробке, коробку спрятал в ларец, ларец – в сундук, а потом выбросил ключ от сундука в море. Но ей все же удалось выбраться, и она встретила своего возлюбленного, и они убежали и жили счастливо до конца дней. Сандор сказал, что главная мысль истории в том, что, как бы тщательно людей ни запирали, они все равно выберутся, если очень этого захотят. Я ничего не сказал, но усомнился в том, что на практике такое возможно. Если бы все было так просто, никто не сидел бы в тюрьме.
Пока мы там стояли, проехал нориджский экспресс. Он идет от Лондона до Нориджа без остановок, и у него скорость под сто миль в час. Мы узнали об этом от голоса, который сообщает о прибывающих поездах. Голос сказал: «Пассажиры второго перрона, просьба отойти от края платформы. Отойдите дальше от края платформы».
А потом мимо вихрем пролетел поезд. Только этими словами не описать, на что это было похоже; сомневаюсь, что я вообще смог бы это описать. Он с ревом прогрохотал мимо, и платформа содрогнулась. Толпа отшатнулась, как волна, и самое удивительное было в том, что все улыбались друг другу. Сандор улыбался, и я тоже. Не знаю почему – может, потому, что в этом экспрессе было нечто торжествующее, нечто необыкновенное и радостное, то, что открывало дорогу в новые миры, прочь от заурядного старого города, где жила мать Сандора.
– Это великий поезд! – сказал Сандор, вернее, проорал, перекрикивая рев.
Наш поезд тащился к другому перрону. Контраст был разительным, это напоминало шутку, и люди тоже заулыбались. Сандор устремил на меня осторожный взгляд.
– Это не вызвало в твоей памяти нечто, что ты хотел бы забыть? – сказал он.
– Нет, – сказал я, – не вызвало.
Хотя на самом деле вызвало.
Глава 2
Сандор спас мне жизнь. Вот так мы и познакомились.
Я долго хворал. Не хворал, сказал бы Сандор, а болел. Ты же не американец. Так говорят американцы, для них это правильно, но ты-то англичанин. В общем, я болел, хотя слово «хворать» лучше отражает то, что со мной было. Я периодически лежал в больнице, и это длилось годами.
Люди говорят, что они в депрессии, когда подразумевают, что чувствуют себя плохо, без сил, подавленно. Они не знают, что их угнетает. Настоящая депрессия – это совсем другое. Это когда у тебя ничего нет, когда все уходит: желания, потребности, воля, привязанность, надежда, страсть. Не смейтесь – страсть! Это когда ты больше не можешь принять решение, причем любое, например, вставать и идти в ванную или нет. Или взять чашку и отпить чаю или просто сидеть и смотреть на нее. Это когда ты не хочешь ничего и ничего не можешь делать и при этом не желаешь, чтобы в тебе поднялось нечто противоположное нежеланию, что бы это ни было, и ты не испытываешь ни гнева, ни страха, ни даже паники.
И это не самое плохое. Ты погружаешься глубже. Ты погружаешься туда, где не видишь цветов и не слышишь, как люди обращаются к тебе, и в твоей голове что-то плещется, когда ты двигаешься. Это вода, там целый бак воды, грязной от машинного масла, плавающего на поверхности радужной оболочкой. Это единственные цвета, которые ты можешь видеть, радужные круги масла на грязной воде, плещущейся у тебя в голове.
Но нет смысла продолжать об этом. Ничего из этого у меня не повторялось после того, как я познакомился с Сандором, хотя наблюдались другие явления. Как бы то ни было, в больнице мне становилось лучше. Медленно, но я поправлялся. Депрессия – единственная из головных болезней, с которой врачи могут справиться, а справляются они с помощью наркотиков. Говорить о так называемых специалистах, невропатологах, психиатрах и прочих, более чем бесполезно. А вот наркотики действительно помогают. Для меня проблема заключалась в том, что они выписывали меня до окончания лечения. Все из-за сокращения выделяемых средств, естественно. Фондов не осталось, и они закрыли четыре палаты.
Нет, они всего этого не говорили. Это Сандор объяснил мне насчет сокращений. Они сказали, что я подошел к тому этапу, когда все зависит от меня, что они сделали все возможное, и теперь я должен принять от них эстафету и помочь самому себе. Местные социальные службы окажут мне всестороннюю поддержку. Я спросил, что они подразумевают под местными? И они сказали, что у меня есть дом и родители, не так ли? Вот туда я и отправлюсь.
Забавно: если уж ты не проявил никаких особенных талантов, друзья любят тебя сильнее, когда ты оказываешься неудачником по жизни. Потому что теперь им нечему завидовать и не с чем соперничать. Для родителей все наоборот. Родители хотят иметь успешных детей с кучей дипломов и высокими зарплатами. Сандор говорит, что это потому, что они через детей заново проживают свою жизнь и хотят видеть собственный успех. Субсти… не помню, как дальше; в общем, он использовал примерно такое слово. Человек не может завидовать самому себе и быть собственным соперником. Как бы то ни было, Маме и Папе я оказался не нужен. Естественно, они этого не сказали. Они аж наизнанку выворачивались, чтобы продемонстрировать свое понимание и стремление помочь – во всяком случае, пока дома был соцработник.
Прошло много времени с тех пор, как я жил дома. Папа превратил мою спальню в темную комнату, а в спальню Тилли они пустили жильца. Я спал на кушетке – прости, Сандор, на диване, – в гостиной. Я, собственно, не возражал; бывало, я спал и на полу, и в гараже. Едва мы трое оказались одни, они сразу расставили точки над «i». Например, меня выдворили на диван.
– Для тебя, Джо, диван вполне сойдет, пока ты не подыщешь себе собственное жилье.
Что она имела в виду? Пока я не получу ипотеку? Пока я не найду работу топ-менеджера и прилагающийся к ней дом? Я бы переехал к Тилли, если бы мог. Если бы у нее была хотя бы одна комната, она разделила бы ее со мной, я знаю. Но Тилли и ее приятель уехали на кемпере в Бельгию, не знаю зачем. Я не знаю, что она там нашла – или он. В родительском доме ее имя никогда не упоминалось. Она покинула его, чтобы жить с мужчиной без брака, и этого было достаточно. Они не знали, что с тех пор она жила с еще двумя, а сейчас, с последним своим приятелем, обитала в каком-то кемпинге. Мама четко выразилась на этот счет:
– Когда Мэтти образумится, решит вести достойную жизнь и начнет уважать саму себя, тогда она сможет вернуться, и мы всегда будем ей рады.
Я все еще сидел на своих таблетках и, возможно, из-за этого больше не погружался в маслянистую воду. Большинство называет депрессией то состояние, что было у меня тогда: апатия, безразличие ко всему и ощущение, что ничто не имеет значения. Я ни с кем не общался, кроме Мамы, Папы и жильца. Все мои друзья куда-то разъехались. Жилец, студент старших курсов колледжа, изучавший нечто под названием «натуропатия», сказал, что у меня шизофрения из-за неправильного питания, в котором недостает сырой пищи. Думаю, он боялся меня. Он обычно подскакивал, когда я входил в комнату.
Однажды Папа сказал:
– Полагаю, мы все знаем, что пришло время тебе, Джо, сдвинуться с места. Даже если бы ты был нашим родным ребенком, мы сказали бы то же самое. – «Даже если бы ты был нашим родным…» – В жизни любого человека наступает момент, когда он должен встать на ноги.
Они не могли вышвырнуть меня из дома. Не могли, если я не хотел уходить. Разве только вызвав полицию. Если оглянуться назад, они вполне были на это способны.
Ну, уж коли быть абсолютно честным, на самом деле я не думал о самоубийстве. Ну, не до такой степени, чтобы сказать себе: «Я сделаю это вот таким-то способом, в четверг, в такое-то время, я напишу записку и сделаю». Все было совсем не так. Я действительно чувствовал, что все безнадежно. Да, я так себя чувствовал – мне все было безразлично; я мог перейти улицу, не поглядев по сторонам, проглотить все оставшиеся таблетки и посмотреть, что из этого выйдет. Но все же я этого не делал. Я ушел. Однажды во второй половине дня я вышел из дома, никому ничего не сказав и не зная, куда иду. В кармане у меня было около восьми фунтов. Сандор говорит, что в тот момент я стал стереотипом человека, которого Министерство здравоохранения, вышвырнув из психиатрической больницы, превратило в нищего.
Стоял ноябрь, было очень холодно. Побродив какое-то время, я пожалел о том, что не прихватил отцовскую куртку, которая висела на вешалке. Папа ушел на работу в плаще с утепленной подкладкой. В нашей семье зимнюю одежду не надевают до декабря и носят до мая. Это одно из правил. Я жалел, что не взял ее, но вернуться не мог. Я не знал, куда направляюсь, я не мог придумать, у кого бы переночевать. Мне казалось, что нужно найти таких же, как я, и остаться с ними.
Таких я нашел на Набережной. Никто ничего мне не сказал. Они готовились к ночи, кутаясь в газеты, старые пальто, одеяла. Одна старуха забралась в картонную коробку из-под посудомоечной машины. Я не был экипирован для того, чтобы провести ночь на улице, и подумывал о том, чтобы податься куда-то еще, но идти было некуда. Потому что худшим из всего был холод. Я нацепил на себя все, что нашел в своем рюкзаке, но этого оказалось мало. Ранним утром я купил себе чашку чаю и датскую булочку, но никак не мог развернуть целлофан, в который была упакована булочка, – так у меня замерзли пальцы. Пришлось рвать его зубами.