Когда открылось метро – в пять или шесть утра, у меня не было часов, поэтому определить время я не мог, – я спустился на «Набережную», так как надеялся, что там будет теплее. Забавно, правда: если бы я спустился на платформу Северной линии, меня, вероятно, здесь бы сейчас не было, я был бы мертв. Я же выбрал Кольцевую, потому что на ней поезда ходят по кругу, и можно сидеть в вагоне целый день, а он будет катать и катать тебя, и все за билет в шестьдесят пенсов, другой я вытрясти из автомата не смог. В тот момент я не думал о том, чтобы убить себя, хотя у меня были другие идеи. Я думал, что, проехав через «Кенсингтон-Хай-стрит», и «Пэддинтон», и «Фаррингдон», и «Ливерпуль-стрит», и «Темпл», и снова через «Кенсингтон-Хай-стрит» пару раз, я согреюсь и смогу что-то предпринять. Например, украсть что-нибудь у кого-нибудь так, чтобы меня арестовали, и тогда у меня будет койка в тюремной камере на следующую ночь.
Но будет ли? Может, на одну ночь. Меня приволокут в суд и дадут условное освобождение или отсрочку наказания – и отправят назад, к Маме и Папе. В наши дни единственно верный способ попасть в тюрьму, да и то не наверняка, – это убить кого-нибудь. К тому моменту я уже стоял на платформе, и народу вокруг было немного. Час был ранний.
Приехал поезд, но я в него не сел. Семь или восемь человек сели, а я остался один. Толкнуть кого-нибудь под следующий поезд – как насчет этого? Я сидел на скамье под одним из тех расписаний, на которых указывается время прибытия первого и последнего поезда, потом встал и подошел к краю платформы. Я встал на расстоянии трех дюймов от края и в нескольких футах от зева тоннеля.
Кто-то вышел на платформу. Я обернулся, чтобы посмотреть, кто это. Мужчина на несколько лет старше меня, темноволосый, худой, с вытянутым лицом, лицом хищника, и черными голодными глазами. Неужели я действительно тогда все это увидел? Не знаю. На нем были джинсы и джинсовая куртка, подбитая грязной овчиной. Я был бы рад сказать, что с первого мгновения понял, какую роль он сыграет в моей жизни, что сразу увидел в нем своего лучшего друга, но это было бы неправдой. Я не ощутил ничего, только подумал, что этот человек будет свидетелем.
Дело в том, что мое отношение поменялось. Край платформы манил меня, темный зев тоннеля затягивал меня, свет, который переключился на зеленый, вызывал во мне трепет. Я все еще не слышал ни звука и не ощущал движения воздуха, но знал, что поезд будет здесь – через сколько? Через тридцать секунд? Я передвинул стопы еще ближе к краю. Я представлял, как весть дойдет до Мамы и Папы, и это доставляло мне что-то вроде причудливого удовольствия. А вот о том, что весть дойдет до Тилли, мне думать не хотелось. Мыски моих кроссовок уже сдвинулись за край.
Я слегка наклонился вперед. Свесил голову. Опустил рюкзак на платформу. Я думал: «Я не могу никого убить, но я могу убить себя». Только дальше этого, заметьте, я думать не стал. Я не достиг той точки, когда мог сказать: «Я это сделаю, я убью себя, вот так, прощай, белый свет». Мама часто плакала и повторяла, что я всегда отличался непостоянством, а Папа заявлял, что у меня «кишка тонка».
Сандор говорит, что я собирался совершить самоубийство. Я не спорю с ним. Все равно он лучше знает, он все знает лучше меня, тут нет сомнений, он же образованный. Я стал значительно лучше, чем был раньше, за то время, что мы вместе, потому что он многому научил меня, но тогда я был абсолютным невеждой и в половине случаев не понимал, что делаю. Так что Сандор, наверное, прав, когда говорит, что я собирался броситься под поезд. Не знаю. Как бы то ни было, воспоминания о том моменте скрыты своего рода дымкой. Я не знаю, о чем думал или что собирался сделать; помню только то, что мои ступни наполовину выдвинулись за край платформы и мое тело клонилось вперед.
Прошла вечность, прежде чем появился поезд. Я почувствовал, как подгоняемый им ветер шевелит мои волосы. Я услышал глухие раскаты в тоннеле. Я не видел свет, потому что не смотрел. Мою голову заполнил приближающийся гул, так что, думаю, там не было никаких мыслей, их прогнал летящий поезд. И тут я ощутил шеей жаркое дыхание, почувствовал у себя на талии теплые ладони, даже не теплые, а обжигающе горячие. Они были твердыми, как подошва утюга, и они ухватили меня за талию и оттащили от края, и я упал, и мы откатились к стене, когда поезд вырвался из тоннеля.
Один или два человека сошли с поезда. Наверное, они подумали, что мы пьяные. Мы встали, я подобрал свой рюкзак, и мы сели на скамейку. Мы смотрели друг на друга без улыбок, просто смотрели не отрываясь, и глаза наши были огромными. У меня в голове захлюпала маслянистая вода, а потом началась икота, и вода вытекла через штепсельное гнездо в мозгу. Вся до последней капли, и то место, где она была, осталось чистым.
– Ты кто? – сказал он. – Что ты тут делаешь, ну, если не считать, что ты хотел убить себя?
Я рассказал ему, кто я такой. Я рассказывал ему о себе глухим голосом и невнятно, глядя на свои руки. Когда я дошел до спанья на кушетке (в тот момент он не поправил меня и не назвал кушетку диваном) и до их слов о том, что все это временно, я заплакал.
Он сказал:
– Лучше будет, если ты пойдешь со мной. – А потом, когда пришел следующий поезд и мы сели в него: – Я спас тебе жизнь, так что теперь твоя жизнь принадлежит мне.
– Ладно, – сказал я.
Глава 3
На самом деле Тилли мне не сестра. Но когда я задумываюсь об этом, выходит, что «моих» у меня нет. Мама мне не мама, Папа не папа, а Сандор не друг. Где-то у меня есть родители, которые по-настоящему мои, то есть они дали мне свою кровь, свои гены и все такое прочее, я получился после их секса, и я знаю их имена, в этом нет никакого секрета. Но если бы они встретили меня на улице, они не узнали бы меня, да и я их – тоже. Я попал в приют, когда мне было четыре, а потом, когда мне было семь, меня передали на воспитание Маме и Папе. Тогда у них уже была Тилли, ее взяли на воспитание за год до меня в возрасте одиннадцати лет.
Все это выглядит очень сентиментально, как в одном из тех голливудских фильмов тридцатых годов, где снимались дети-кинозвезды, но и в действительности случается, что приемные дети, оказавшиеся в одной семье, проникаются друг к другу глубокой любовью просто потому, что им больше некого любить. Мама никогда не дотрагивалась до нас, не целовала – об этом не могло быть и речи. Не говорила нам ласковых слов, не называла нас «солнышко», не хвалила нас, не рассказывала нам, как это положено делать приемным родителям, что выбрала нас специально и взяла к себе потому, что захотела именно нас. Не могу сказать, что она никогда не обращалась к нам по именам – обращалась, но очень-очень редко, наверное, когда была вынуждена звать нас и не было другого способа сделать это. Она была проворной, чопорной и исполнительной. Мы оказались в ее доме, потому что в этом был ее долг.
Папа ходил на работу, возвращался домой и смотрел телевизор, заходил в букмекерскую контору и ездил на рыбалку, ложился спать, и вставал, и шел на работу. Иногда он довольно скверно подшучивал над нами – например, подкладывал в кровать дохлую лягушку или подменял вареное яйцо сырым. Апрельский День дурака превращался в кошмар. Но он никогда не прикасался к нам – ни в хорошем, ни в плохом смысле. Он никогда не усаживал Тилли к себе на колени. Только один раз почти усадил. Он читал что-то, а она заглядывала ему через плечо и слегка оперлась на него, и он поднял руку и перетащил ее к себе на колени. Тогда ей было лет двенадцать. Мама тут же схватила Тилли за руку и отвела в сторону, а потом что-то возмущенно зашептала Папе на ухо – я не расслышал. Это было еще до того, как со всех углов стали говорить о совращении малолетних, но Мама, думаю, именно это имела в виду.
Я помню родную мать. Она, разумеется, не была замужем за моим отцом. Я помню разных мужчин, и один из них, возможно, был им – не тот ли, который много курил и иногда разговаривал со мной? Думаю, мать никогда не била меня и вообще ничего плохого мне не делала, однако она запирала меня в нашей комнате на целый день, а сама уходила на работу, и в конечном итоге меня забрали у нее. Меня назвали Джозефом, потому что она была ирландкой и католичкой. Тилли – это сокращенно от Матильда. Это было типично для Мамы и Папы – то, что они отказались называть ее Тилли, когда она попала к ним, потому что это было необычное сокращение от Матильды, нетрадиционное, а нетрадиционно вести себя нельзя, нельзя вести себя так, чтобы привлекать к себе внимание. Так что они звали ее Мэтти. Естественно, они практически не обращались к ней по имени, но когда обращались, то называли Мэтти.
Когда я подрос и узнал, что в родном доме ее звали Тилли, я так и стал называть ее. Мама не простила мне этого. Она держалась со мной так, будто я ворую в магазинах, или проклял Господа, или кокнул старушку. Когда я звал Тилли так, она резким голосом приказывала мне замолчать, заткнуться, больше не произносить это имя, а потом часами со мной не разговаривала.
Когда люди спрашивают меня, где я родился и вырос, я отвечаю: в Лондоне. Если так ответить иностранцу, он решит, что ты имеешь в виду Гайд-парк или Почтовую башню. Большинство из тех, кто вырос на окраинах, совсем не знают Лондон, они годами не ездят в город. Вернее, ездят в конце учебного года, чтобы посмотреть какое-нибудь рождественское представление или «Мышеловку» и закупить рождественские подарки на Оксфорд-стрит.
Сандор показал мне Лондон. Он много мне о нем рассказал. Мы ходили смотреть, и он рассказывал, и не только истории о парфюмерных империях, но и о местах, о которых я слышал и которые никогда не видел. Иногда я спрашивал себя, а что, если мы наткнемся на Маму, ведь близится Рождество, но мы с ней так и не столкнулись. Не столкнулись мы и с Тилли, хотя я на это очень надеялся. Страна, в которой мы сейчас живем, – это закрытая книга. Это то, что ты видишь по телевизору, в научно-познавательных программах. Сандор говорит, что они сбивают меня с толку, эти самые программы, причем до такой степени, что, идя по Саффолк-лейн, я ожидаю встретить носорога, а корова, глядящая на меня поверх забора, олицетворяет для меня целое стадо топочущих бизонов.
«Рейлуэй-Армз», вот где мы сейчас живем, в центре маленького городка. Кто-то думает, что это рядом с вокзалом, но до него еще добрых полмили. Наверное, здесь когда-то и в самом деле был вокзал. Мы шли пешком, неся в руках наши пожитки. Сандор говорит, что выбрал эту гостиницу, потому что она не выглядит респектабельно – в жизни не слышал более забавного повода для выбора чего-то. Мы прошли мимо нескольких домов с вывесками, предлагавшими ночлег и завтрак, мимо бунгало с милыми садиками и отполированными до блеска дверными молотками из латуни. Сандор сказал, что такие обычно устанавливают в провинции, но их можно увидеть и в окраинных районах Лондона. Единственным признаком того, что в «Рейлуэй-Армз» сдаются комнаты, было объявление в окне бара с надписью: «Свободно». Не «Свободные места», а «Свободно», и, зайдя внутрь, мы обнаружили, что у них всего одна комната.
Было поздно, я проголодался. У Сандора были сигареты, они ему заменяли еду, поэтому я спустился вниз, в зал, и купил то, что у них было: два корнуолльских пирожка с мясом – только от нас до Корнуолла было далеко, как до луны, – два пакетика чипсов и сэндвич, который столько раз грели в микроволновке, что он совсем скукожился. Когда я вернулся наверх, Сандор лежал на кровати. Покрывало на кровати было из той же серии, что и в «Шепардз-Буш», таким же розовато-серым.
– Может, где-то поблизости есть магазин, где все это покупают, – сказал я. – Магазин непригодной мебели и предметов обихода. Хит продаж: столы с ампутированными ножками.
Он рассмеялся и сказал что-то насчет моего воображения. Но что-то хорошее, не обидное.
– А вот тот магазин, о котором я сейчас тебе расскажу, он совсем другого сорта, – сказал он, – вернее, его владелец другого сорта.
И тогда я понял: нам предстоит вторая серия о Принце и Принцессе. Сандор похлопал по кровати рядом с собой, и я подошел и сел, потом, подумав секунду или две, подтянул ноги, но постарался близко не придвигаться к нему и держал руки на коленях. Шторы не были задернуты, но за окном стоял непроглядный мрак, на фоне черного неба и такой же черной земли под ним виднелись крохотные, с булавочную головку, огоньки. Я расстелил между нами газету, разложил на ней еду, открыл пакетики с чипсами. Сандор закурил.
– Их загородный дом стоял в местечке под названием Руфина, – сказал он. – Вокруг там сплошные зеленые горы, поросшие деревьями. Не такие, как здесь, здесь вообще похожего нет. Деревья – оливы и кипарисы, а горы – высокие округлые холмы. Там в долине есть городок и железнодорожная станция, через которую идет поезд на Флоренцию. Вилла называлась «I Falci». Это значит «Соколы». Когда на Флоренцию опускался туман и город становился серым и мрачным, в «Соколах», над облаками, всегда было солнечно.
Принцесса жила там, а старик пропадал то в Риме, то в Милане. У нее для компании были две служанки и собака, коричневый спаниель, натасканный на то, чтобы отыскивать в лесу трюфели.
– Я думал, трюфель – это то, что внутри шоколадной конфеты, – сказал я.
То был один из тех случаев, когда прерывать было нельзя.
– Господи, – сказал он, – мне иногда кажется, что ты ненастоящий. – Я ничего не сказал. Я научусь, со временем. – Так, где я остановился? Ах да… Конечно, она иногда выбиралась из дома. Не во Флоренцию. Забавная ситуация с этой Флоренцией: люди, которые живут в окрестностях, ненавидят ее и не ездят туда, а туристы со всего мира не могут насладиться ею. Обычно Принцесса навещала своих соседей, у нее были друзья в Руфине. Однажды она ехала вниз с горы, там серпантин, который вьется по склону, и за одним из поворотов увидела, что поперек шоссе стоит машина.
Не знаю, заподозрила она что-нибудь или нет. Она не была итальянкой, поэтому, наверное, ничего не поняла. Увидев, что не может проехать дальше, Принцесса стала разворачиваться, чтобы вернуться обратно, но в это время сзади подъехала еще одна машина и заперла ее. В передней машине был один человек, в задней – двое. Они связали ее, и кто-то из них предложил запихнуть ее в багажник. Им предстояла долгая дорога, они ехали в Рим и не хотели, чтобы она видела их лица. Для этого они натянули высокие воротники свитеров почти до самых глаз.
Из троих двое были итальянцами, а один иностранцем. Итальянцы были отец и сын, студент мединститута. Он-то и решил проблему, сделав ей укол в руку и тем самым выключив ее на четыре часа. Никто из них не был тем, кого называют профессиональным похитителем. Они были дилетантами, а дилетанты гораздо опаснее, потому что у них нет опыта, они не знают, каковы ставки по выкупам в том или ином районе, и склонны к панике, если возникают сложности. Похитители, когда паникуют, убивают своих жертв.
Хотя эти трое не были профессионалами, они все же имели определенное представление об этом бизнесе, они читали газеты, один даже изучил эту тему для газетной статьи. Они, к примеру, знали, что самым разумным будет требовать выкуп в сумме от восьмисот до девятисот миллионов лир.
– Сколько это в фунтах? – сказал я.
– Четыреста-пятьсот тысяч фунтов. Но до переговоров еще было далеко. Они привезли Принцессу в один дом в двадцати милях от Рима. Они арендовали этот дом через туристическую фирму и в одной из комнат поставили палатку. Так что она не видела не только дом, но и комнату, в которой ее держали. Она видела только внутреннее пространство палатки.
Я спросил у Сандора, что мешало ей выбираться из палатки. На его лице появилось своеобразное выражение. Как будто он собирался сказать нечто, что не хотел говорить, но не говорить не мог. Он закусил нижнюю губу. Его плечи едва заметно приподнялись в пожатии.
– Ее приковали цепью к стене, – сказал он. Пока длилась короткая пауза, я осмысливал все это. – Это была длинная цепь, одним концом она крепилась к кольцу на щиколотке, другим – к балке над камином и проходила через ткань палатки. Она не была туго натянутой. – Сандор внимательно смотрел на меня. Почему-то ему очень хотелось, чтобы я в это поверил, насчет цепи. – Целых три метра, нетяжелая, не калечила ногу. После долгого путешествия в машине – почти все это время она была без сознания – Принцесса ни разу не видела лица похитителей-итальянцев, зато слышала, как они разговаривают. А вот похитителя-иностранца она увидела – правда, он был в маске и в капюшоне.
Пока она была без сознания, старший из итальянцев обстриг ей ногти на руках. У нее были длинные ногти, покрашенные бледно-золотым лаком. Он обрезал их очень коротко, как у детей или у мужчин, и отослал обрезки князю Пиранезо.