Державин - Михайлов Олег Николаевич 2 стр.


– Ба! Стеша…

Максимов просиял и выкатился из-за стола:

– Управляйтесь без меня, братцы, я скоро вернусь.

Щекастый Блудов снова взялся за карты:

– Давай, дружок, на вексель какой банчок раскинем.

Державину давно уже открыты были все хитрые шильничества, в зерновых сборищах употребляемые, и он начал урезонивать ненасытного облупалу: хватит-де того, что почти сотню серебром выиграл, пора пожалеть парня. Но сам Яковлев просьбою прашивал игроков не бросать игру, вытащил из тощего кошеля бумаги – вексель в триста рублей, да ещё купчую в пятьсот на пензенское имение отца. Чтобы пуще разжечь юношу, Блудов стал притворно соглашаться с Державиным. Тогда, страшась, что ему не дадут отыграться, Дмитрий принялся кричать криком:

– Господа, нечестно! Не бросайте карты!

– Да что ты орёшь, словно тебя колесуют! Никто не мешает тебе и векселя спустить! – скороговоркою бросил ему Державин, а Блудову только сказал, слегка пришепеливая от волнения: – Ну и сквернодей же ты, братец! Истинно обессрамился ты, и обессрамился вовсе!..

– Постой, постой, Гаврило! – ничуть не смутившись, отозвался Блудов, да ещё подмигнул ему, точно своему дружку-обайщику. – Не мы, чать, карты выдумали, не нам их и обносить. Налей-кось лучше мне чарочку хлебного вина, да послухай… – и, закинув толстое лицо, зачастил:

Бес проклятый дело нам затеял:
Мысль картёжну в сердца наши всеял, –
Ту распространяйте, руки простирайте,
С радостным плеском кричите: реет!
Дверь на трактирах Бахус отворяет,
Полны чаши пуншем наливает:
Тем даётся радость, льётся в уста сладость;
Дайте нам карты: здесь олухи есть!..

И появившийся в дверном проёме со Стешей, словно лицедей на театре, согласно подхватил стихи Максимов:

Постоянники все нас ругают:
Авантажа в картах вить не знают.
Портной и сапожник давно б был картёжник,
Бросил бы шилья и иглы в печь.
Ни стыда, ни совести в нас нету –
Олухам-то здешним в примету:
Карты подрезные, крепом намазные,
Делайте их разом и нечет и чет.

Щекастый и облый Блудов опрокинул рюмку так, что она без бульканья пропала в его лужёной глотке. Затем, размахивая пустой рюмкой, дочитал вирши, в то время как несчастный Яковлев с ужасом внимал ему:

Мы в камзолах, хотя без кафтанов,
Веселее посадских брюханов.
Игру б где проведать – сыщем мы обедать,
Лишь бы попался нам в руки фатюй.
Стройтесь стены в тюрьмах магистратских –
Вам готовят дворян и посадских!
Радуйся, подьячий, камень те горячий,
Ты гложешь их кости после нас!
Нам не страшны никакие бедства,
Мы лишаем отцовска наследства:
В тюрьмы запираем, как их обыграем.
Пусть они плачут – нам весело жить!..

– Вот, Гаврюша, какие вирши-то писать надобно, – наставительно сказал Блудов, хрупая промозглым огурцом.

– Ну, господа, за дело! – потирая короткопалые руки, воскликнул Максимов.

– Нет уж, с меня хватит. – Державин вышел из-за стола.

– Что ж, вольному воля, – согласился Максимов. – А ты, душа моя, – обратился он к Стеше, – полюбезничай ужо с господином сержантом…

Девушка подняла глаза на Державина и залилась пунцовым румянцем. Картёж меж тем разгорелся с новою силой.

– Что ты стала редко ходить к нам, Стеша? – несмело спросил Державин, беря со стола распечатанную колоду и рассеянно перебирая в руках карты.

Она ответила не сразу. Нежно, но настойчиво принялась отбирать у него карты, а затем, найдя нужную, положила перед сержантом: туза с алым сердечком.

– Не люб мне этот пузан… – и быстро отвернулась. – Ты мне пригож!

Эх! Мечтал в своей бедности Гаврила о знатных боярынях, быстро сыплющих французскою речью, шуршащих шелками и сладко пахнущих ароматическими притирками и заморской водой. А в жизни всё попадались ему такие вот, как эта дьяконова дочка, доверчивые простухи. Но подняла Стеша на Державина серые свои глава, и он невольно залюбовался ею: оклад у личика мягкий, носик вздёрнутый, губки пухлые, стан прямый. До чего же пригожа!

Гаврила отобрал в колоде бубнового короля и даму, а когда Стеша взяла эти две карты, задержал её маленькую горячую ручку в своей:

Я страстию к тебе пылаю,
Твои оковы я ношу,
Тебя люблю и обожаю
И сердце в жертву приношу…

– Это кто ж сочинил столь складно? – удивилась Стеша.

– Неужто понравилось? Мои вирши…

– А не вракаешь ты, Гаврюша? Не верю я чегой-то.

Он ответил стихами:

А ты, владея сердцем страстным,
Не хочешь сжалиться с несчастным
И вздохи томны прекратить;
Моей смягченна быть тоскою;
Не хочешь дать ты мне покою,
И жар любовью заплатить…

Яковлев уже расстался с векселем и теперь поставил на кон купчую, когда заслышались явно дальние крики и брань.

– Никак стряслось что! – громко сказал Державин, отвлекаясь от маленьких знаков нежности.

Однако увлечённые игрой Максимов с Блудовым отмахнулись: мол, почудилось, а Яковлев так даже и ухом не повёл – не до того.

– Я пойду, пожалуй, – встала, поправив ситцевый расстегайчик, Стеша и тише: – Гаврило, дружок, проводи меня…

Державин с готовностью поднялся, хотел было первым выйти из горницы и едва не расшиб лба о низкую ободверину. Дверь распахнулась, и на пороге предстал дворовый Блудова – рожа расквашена, рубаха из посконины изодрана в лоскуты:

– Беда, батюшка барин!

– Да что там такое за передряга? В чём дело? – враз подскочили Блудов с Максимовым.

– Вышла у нас драка с бутошниками…

– Откуда же они взялись? – побледнел Максимов, поглядывая на Стешу с Державиным.

– Увидели мы, батюшка, что бутошники заугольно кого-то поджидают… – обстоятельно начал дворовый, утирая юшку. – Спросили их. Они отвечали грубо, и вышла брань. А как со двора на подмогу сбежалось обедов твоих, осударь, боле, нежели подзорщиков было, то мы их и поколотили…

– Ой, мамочка родная! – всплеснула руками Стеша. – Не мои ли то родители бутошников подговорили? Крут мой батюшка… И подозревал меня сегодня быть у вас в гостях. Надо мне итить…

– Вот и хорошо, душа моя, – быстро согласился Максимов. – А Гаврила тебя проводит. Не подыматься же мне от карт.

Вся Поварская улица во мрак погружена – хоть глаз коли. Стеша жмётся к рослому сержанту, тот ласково успокаивает её. Вон и церковь святых Бориса и Глеба. Пошли вдоль ограды, заросшей густою, в рост человека крапивою.

– Кто там, Гаврило! – только крикнула девушка.

Из крапивы высыпало с десяток молодцов, мигом подхватили Стешу, а Державина так саданули по зубам свинчаткой, что он, уже поверженный, мог только слушать удаляющийся низкий рык дьякона:

– Небось под плетьми всё расскажешь!.. До всего дознаемся!..

Державин поднялся, почесал обстрекавшиеся ноги, сплюнул кровь и побрёл восвояси…

Блудов с Максимовым делили за столом выигрыш, меж тем как вконец обессиленный, упившийся вином Яковлев спал на лавке.

Вышло чудно. Не Державин утешал Максимова, а Максимов его:

– Эх, душа моя! Женский быт, всегда он бит. Не тужи понапрасну. Как старики-то говорят – ждала сова галку, да выждала палку. Найдём себе другую грацию. А ты, душа моя, не гнушайся, выпей-ка за карточную нашу викторию да махнём в кабак, на Балчуг!

Державин не токмо вина, но и пива и мёду не пил, так пригубливал. Но тут сам потянулся к рюмке. Вместе с добрым глотком он почувствовал необычайную лёгкость в теле и какой-то тонкий звон, словно весь сделался стеклянным. Он уже не слушался рассудка, не помнил ни о своих, ни о Стешиных бедах и с радостию снова наполнил рюмку хлебным вином. Хмель сильнее отурил его, и, напрягшись всем своим сильным молодым телом, Державин выскочил на середину горницы:

– В кабак, братцы! Его ведь ни днём ни ночью не затворяют! Вы же у меня истинно художники, ибо худо или зло творите! Да зато с вами, право, не соскучишься!

– Вот это, братец, по-нашему! – подкатился к Державину толстомордый Блудов. – Едем! А как раб божий Митька Яковлев проспится, вытолкать его взашей!

2

Сколь дивна пресветлая и преславная Москва, древняя столица России! И хоть правит империей Питербурх, её холодный и беспощадный разум, живым, горячим и пульсирующим сердцем страны остаётся Москва. Со всех концов естественным током стекается в неё новый люд, словно приливает свежая кровь. Из далёкой южной украины, от самой Астрахани шёл сюда пешком, без гроша в кармане дьячков сын Василий Тредиаковский. А с Крайнего Севера, из Архангельска, за обозом с мороженой рыбой прошагал до Москвы черносошный мужик Михайло Ломоносов. Всё здесь русскому любо: древние храмы, видавшие Дмитрия Донского, да Ивана Калиту, да Ивана Грозного, да нижегородского мещанина Кузьму Минина-Сухорукого, и новые, на французский и италианский манер дворцы в ожерелках пышных садов. И милое московское «аканье», воспетое Ломоносовым: «Великая Москва в языке толь нежна, что А произносить за О велит она…». Вольготно и просто – не то, что щепетный Питербурх – раскинулась и первопрестольная на семи своих холмах.

И под стать ей жители – весельчаки и чудесники.

Взять хотя бы знаменитого заводчика Прокофия Акинфиевича Демидова. Никогда не позабудет Державин виденного им небывалого чуда: в одно погожее июльское утро на трёхвёрстной аллее, соединявшей подмосковное имение сего богатея с почтовым трактом, словно снеги белые легли. А это Демидов вздумал прокатиться средь лета красного в санях; велел для того скупить на Москве всю соль, да и покрыть ею дорогу. То-то было радости бедному люду, сбежавшему с бадейками и полотняными кисами. Дорогая соль по его проезде делалась их бесплатным достоянием.

Но хоть Москва, сей Вавилон новый, и тянет его неодолимо к себе, подобно горе магнитной, сам Державин всё ж любит больше поглазеть на чужое веселие, чем участвовать в оном. Особливо если соединяется оно с забиячеством и непростительными шалостями.

Карета, запряжённая четвертнёй, пронеслась Арбатскими воротами и, подпрыгивая на бревенчатой мостовой, повернула в сторону Тверской улицы.

Державину вспомнилось, как определён он был в ямские подставы надзирать исправность наряженных лошадей для шествия в Москву императрицы и всего её двора. Начальником же его назначили подпоручика Лутовинова, который, как и его брат, капитан-поручик, оказался умным и очень расторопным в своей должности, но весьма и весьма развращённых нравов.

Сии офицеры гвардейские постоянно упражнялись в пьянстве, карточной игре и в обхождении с непотребными ямскими девками в известном по распутству селе Валдаях. Там проводили они иногда целые ночи в кабаке, наезжая с пряниками-жмычками, цареградскими стрючками, калёными орехами, маковой избоиной и другими вкусными заедками и никого посторонних, кроме девок, не впущая. И хотя целую зиму с ноября по последние числа марта в таком распутстве провели, однако самого Державина со всеми принуждениями до того довесть не могли, чтоб он их жизнь делил. Только в карты мало-помалу играть начал. Хотя бы в памфил, но нет – в самые разорительное фаро и кинце…

И если время дозволяло, продолжал своё кропание стихов. Тихонько от товарищей читывал книги, глотал всё подряд – Клейста, Гагедорна, Гелларта, Гадлера, Клопштока, а из отечественных – «Способ к сложению российских стихов» господина Тредиаковского, лёгкие вирши Сумарокова и, конечно, оды великого Ломоносова.

В обществе Гаврила стеснялся себя – говорил некрасно, и всё срыву, часто пришепеливал. Но сейчас хмель непривычно туманил голову, и, откинувшись на сиденье, Державин в пылком своём воображении представил, как произносит речь о Ломоносове в рассуждении его великолепия и громкого слова, всегдашнего сладкогласия и вкуса.

«Ломоносов! с кем сравнить, кому уподобить его безмерный и могучий талант? Воистину лишь с деяниями общего нашего отца Петра Великого. Что Пётр Первый совершил в отношении государства Российского, то сделал Ломоносов для нашей литературы. Он взошёл на российский Парнас не тяжело ползущим парением, но дорогой прямой и открытой. Пламенные творения его полны мыслей, накопление которых, подобно стеснившейся при запруде воде, вдруг прорывается и с шумом начинает своё стремление. Дрожи от восторга, понятливый читатель, внимай высокому беспорядку в ломоносовских стихах. Сей беспорядок происходит оттого, что восторженный разум поэта не поспевает стройно расположить быстротекущую мысль. Взгляни же, сколько тут ума и красот! Какое многообразие величественных, ужасных и приятных картин, звуков, чувств и изветий!

О, ты, что в горести напрасно
На бога ропщешь, человек!
Внимай, коль в ревности ужасно
Он к Иову из тучи рек!
Сквозь дождь, сквозь вихрь,
сквозь град блистая
И гласом громы прорывая,
Словами небо колебал,
И так его на распрю звал:
Где был ты, как передо мною
Бесчисленны тьмы новых звёзд
Моей возжённых вдруг рукою
В обширности безмерных мест
Моё величество вещали!..

Словно и впрямь само небо заговорило! В слоге своих од и гимнов – твёрдом и благородном – слов площадных или простонародных он никогда себе не дозволяет и средь вышнего полёта, словно задумавшись, вдруг обращается к чему-то занимательному, чтобы придать стихам ещё более блеска, жизни и величия. Как научиться следовать за ним, как разгадать тайну его смелого пера?..»

Державин не сдержал улыбки: смеху достойно тщание Сумарокова уничтожить ныне сатирою первого российского пиита!

Сам Державин не сразу постиг мощь и глубину ломоносовских стихов. Всего же боле нравился ему по лёгкости слога князь Фёдор Алексеевич Козловский, приятный стихотворец и автор комедии «Одолжавший любовник». Упражняясь по примеру его, научился он цезуре или разделению александрийского ямбического стиха на две половины. С Козловским и спознакомился Державин в Москве, да только как!

Сержант наклонился к опускному окну кареты: не дом ли Василья Ивановича Майкова на Тверской проезжаем? Подлинно, он.

По долгу своему хаживал Державин частенько с приказами вечером или даже ночью с Никитской, где рота стояла, на Тверскую, Арбат, Ордынку, что за Москвою-рекою, а раз так чуть не потонул в снегу на Пресне и едва отбился тесаком от бродячих собак. Так вот, велено было ему доставить приказ князю Козловскому, состоявшему в третьей роте прапорщиком и остановившемуся на Тверской, в доме славного стихотворца Майкова, написавшего ирои-комическую поэму «Игрок ломбера».

Назад Дальше