— Господа, — начал Крэнч, как всегда, без промедления приступая к делу, — вы все знаете, что мы пришли сюда, чтобы установить личность девицы, которая, — он на секунду запнулся, — до последнего времени находилась на попечении отца Педро, установить, что она является тем самым ребенком, которого пятнадцать лет тому назад нашла на этом берегу индианка Санчича. Вы все знаете, как этот ребенок здесь очутился и какое я имел к этому отношение. Я вам рассказал, как я выбрался на берег, оставив ребенка в ялике, предполагая, что его заберут люди, преследовавшие меня на шлюпке. Некоторым из вас, — он взглянул на отца Педро, — я рассказал, как три года тому назад я узнал от одного из матросов, служившего на том же судне, что отец так и не нашел своего ребенка. Но я никому не говорил, откуда я точно знал, что ребенка подобрали на этом самом месте. Я не помнил, где именно вышел на берег, потому что стоял густой туман. Но два года назад я пришел в эти места с компанией золотоискателей. И вот в один прекрасный день, копая яму неподалеку от ручья, я наткнулся под толстым слоем песка на что-то твердое. Это не было золото, господа, но нечто, имевшее для меня большую ценность, чем золото или серебро. Вот оно.
Он сделал знак алькальду, и тот отпер замок и распахнул дверцу. За ней оказалась яма, в которой лежал наполовину откопанный ялик.
— Это ялик «Тринидада», джентльмены, на нем и сейчас можно разобрать название судна. На его корме под шкотом я нашел полуистлевшие детские вещи, которые тогда были на девочке. Тогда я понял, что кто-то забрал ребенка, оставив одежду, чтобы нельзя было установить его происхождение. Похоже было, что в деле замешан индеец или индианка. Я начал потихоньку расспрашивать местных жителей и вскоре нашел Санчичу. Она призналась, что нашла ребенка, но сначала не хотела говорить, куда его дела. Но позднее она в присутствии алькальда заявила, что отдала его отцу Педро в миссию Сан-Кармел — и вот она стоит перед нами, бывший Франсиско, нынешняя Франсиска.
Он отошел в сторону, уступая дорогу высокой девушке, которая вышла из дома.
Отец Педро не слышал последних слов и не видел движения Крэнча. Его глаза были прикованы к слабоумной Санчиче — Санчиче, над которой небеса, словно в укор ему, сотворили чудо, вернув ей разум и речь. Он провел дрожащей рукой по лицу и отвернулся от индианки, и тут его взгляд упал на только что подошедшую девушку.
Эта была она. Пришла та минута, которой он так ждал и так боялся. Она стояла перед ним, хорошенькая, оживленная, оскорбительно сознающая свое новое очарование, свой непривычный наряд и жалкие побрякушки, которые заменили ей монашеское одеяние и которые она хвастливо перебирала тщеславными пальцами. Она была поглощена своим новым положением, и для прошлого в ее сознании не оставалось места; ее ясные глаза оживленно блестели в предвкушении будущего богатства и удовольствий. Это было само воплощение суетного мира, даже протягивая ему в полукокетливом смущении руку, она другой поправила складки на юбке. Прикоснувшись к ее пальцам, отец Педро вдруг почувствовал себя бесконечно старым, и его душу охватил холод. Ему было отказано даже в том, чтобы искупить свою вину болью расставания — он больше не чувствовал горести при мысли о разлуке. Он подумал о белом одеянии, висевшем в маленькой келье, но эта мысль не вызвала сожаления. Ему только было страшно при мысли, что когда-то оно одевало эту плоть.
— Вот и все, господа, — раздался деловитый голос Крэнча. — Дело законников решить, достаточны ли эти доказательства, чтобы объявить Франсиску наследницей состояния ее отца. Для меня же они достаточны, они дали мне возможность искупить содеянное зло, заняв место ее отца. В конце концов это была случайность.
— Это была воля божья, — торжественно произнес отец Педро.
Это были последние слова, которые он к ним обратил. Когда туман начал подбираться к берегу, ускорив их отъезд, он отвечал на их прощальные слова лишь молчаливым пожатием руки, не разжимая губ и глядя на них отсутствующими глазами.
Когда звук весел затих вдали, он велел Антонио отвести его и Санчичу назад к погребенной в песке лодке. Там он приказал ей встать на колени рядом с ним.
— Мы будем отбывать здесь свою епитимью, дочь моя, ты и я, — сурово проговорил он.
Когда туман мягко сомкнулся вокруг этой странной пары, закрыв море и берег, отец Педро прошептал:
— Скажи, дочь моя, все было вот так же в ту ночь, когда ты ее нашла?
Когда с невидимого в тумане судна донесся скрип блоков и канатов, он опять прошептал:
— И это ты тоже слышала тогда?
И так всю ночь он тихим голосом напоминал едва соображавшей, что происходит, старухе, как плескались волны, как шумели вдалеке буруны, как то светлел, то сгущался туман, как в нем возникали фантастические тени и как медленно пришел рассвет. А когда утреннее солнце рассеяло пелену, покрывавшую море и землю, за ними пришли Антонио и Хосе. Осунувшийся, но не согбенный, он стоял возле дрожащей старухи и, протянув руку к горизонту, где еще виднелся белый парус, посылал ему вслед свое благословение:
— Vaya Usted con Dios.
Перевод Р. Бобровой
ПОКИНУТЫЙ НА ЗВЕЗДНОЙ ГОРЕ
I
Сомнений не оставалось: прииск на Звездной вышел в тираж. Не иссяк, не истощился, не был выработан, а именно вышел в тираж. Два года пятерка его жизнерадостных владельцев переживала различные стадии старательского вдохновения: рылась в земле и витала в облаках, разведывала и разочаровывалась. Компаньоны занимали деньги с обманчивым чистосердечием вечных должников, брали в кредит с самоотверженным пренебрежением ко всякой и всяческой ответственности и бодро переносили разочарование своих кредиторов с тем светлым смирением, какое способна дать лишь глубокая вера в Прекрасное Будущее. Поскольку, однако, дать что-либо более ощутимое она была бессильна, досада местных лавочников сменилась резким недовольством, каковое вкупе с нежеланием продлить кредит в конце концов поколебало благодушный стоицизм владельцев заявки. Юношеский пыл, который на первых порах придавал видимость реального свершения всякой тщетной попытке, всякому бесплодному усилию, улетучился, оставив их один на один с унылой и прозаической действительностью: недорытыми шурфами, заброшенными выработками, бесполезными лотками, бесцельно изуродованной землей за стенами хижины на Звездной, а также пустыми мешками из-под муки и бочонками из-под солонины внутри этих стен.
Впрочем, они без труда мирились со своей бедностью, если под этим словом понимать отказ от всевозможных излишеств в еде и одежде, скрашенный к тому же упомянутыми уже деликатными покушениями на чужую собственность. Более того: отделившись от собратьев — старателей Красной Лощины, они стали единоличными владельцами маленькой долины в пяти милях оттуда, поросшей земляничными деревьями, и собственная неудача начала представляться им лишь неким свидетельством заката и падения всего их сообщества в целом, что в известной мере снимало с них ощущение личной ответственности. Им легче было объяснить все тем, что Звездная заявка вышла в тираж, чем признаться в собственной несостоятельности. А кроме того, им еще оставалось священное право бранить правительство, и каждый в душе ставил собственный разум не в пример выше слитой воедино мудрости своих компаньонов, испытывая отрадную уверенность в том, что не он, а четверо других целиком отвечают за судьбу их общей затеи.
В день 24 декабря 1863 года по всей Звездной заявке по-прежнему сеялся мелкий дождь. Он моросил уже не первые сутки и успел по-весеннему оживить хмурый ландшафт, бережно стирая следы разрушений, учиненных владельцами участка, и милосердно прикрывая от взора его зияющие раны. Рваные края ям на склонах каньонов постепенно сглаживались, исцарапанные, истерзанные склоны тут и там подернулись тонким зеленым покровом. Еще неделя-другая, и следы бесславных трудов на Звездной скроет пелена забвения. Сами же милые отщепенцы, решив, что подобная перспектива дает им моральное право считать себя свободными от своих обязанностей, с философским видом глядели в открытую дверь и слушали, как дождевые капли выбивают дробь по крыше их тесной хижины. Из пятерых компаньонов налицо были четыре: Первый Валет, Второй Валет, Грубый Помол и Судья.
Едва ли есть надобность говорить, что ни один из перечисленных титулов не имел ничего общего с подлинным именем его обладателя. Первый и Второй Валеты были братья, а прозвища их в веселую минуту заимствованы были из юкра, излюбленной здесь карточной игры, показывая соответственно, который из двоих слывет на заявке более ценной фигурой.
Что касается третьего партнера, то как же было удержаться и не окрестить его Грубый Помол, если он однажды взял да залатал себе штаны старым мешком из-под муки с четким фирменным клеймом! Ну, а четвертый, уроженец штата Миссури, человек нерассудительный и совершенный невежда в вопросах юриспруденции, был в знак насмешки, с полным основанием наречен Судьей.
Но вот Грубый Помол, который до сих пор восседал на пороге, невозмутимо выставив одну ногу наружу, не в силах побороть лень и шелохнуться, наконец убрал с дождя свою пострадавшую от ярости стихий конечность и встал. Этот поступок, заставивший остальных компаньонов слегка потесниться, был воспринят с холодным неодобрением. Примечательно, что, несмотря на свой явно цветущий вид, молодость и завидное здоровье, все до единого держались как немощные и дряхлые калеки. С трудом совершив несколько телодвижений, они поспешили опуститься на койку или табурет и застыть в прежней позе. Второй Валет вяло поправил повязку, которую без всякой видимой причины носил на лодыжке вот уже несколько недель; Судья с нежной заботой углубился в созерцание давно поджившей царапины на руке. Жизнь в затворничестве превратила их в апатичных ипохондриков — последний довершающий штрих и без того нелепого и жалкого положения.
Непосредственный виновник переполоха почувствовал, что необходимо дать объяснения.
— Нечего было так грубо вторгаться со своей ногой в чужую личную жизнь, — заявил Первый Валет. — С таким же успехом мог бы посидеть и снаружи. Тем более что от твоих титанических усилий солонины в бочонке не прибудет. Вон долтонский бакалейщик говорит… Что это он там говорил? — лениво обратился он к Судье.
— «Видимо, — говорит, — заявка на Звездной вышла в тираж, а… мне и так хватает, благодарю покорно!» — безучастно воспроизвел Судья, как если бы речь шла о чем-то постороннем и для него лично не представляющем ни малейшего интереса.
— Я к этому типу сразу потерял доверие, как только Гримшо с ним заимел делишки, — сказал Второй Валет. — У этих двоих вполне хватит совести сговориться нам насолить. — На Звездной прочно утвердилось мнение, будто им со всех сторон строят козни.
— Скорей всего эти новички из Форка рассчитываются с ним наличными, вот он и зазнался, — вставил Грубый Помол; пытаясь обсушить ногу, он то брыкал стену хижины, то терся об нее лодыжкой. — С этой публикой стоит раз оступиться — и всех утянешь за собой.
Ответом на это невразумительное умозаключение была гробовая тишина. Все были настолько захвачены своеобразным методом оратора сушить ногу, что совершенно отвлеклись от первоначального предмета беседы. Объявились советчики; охотников помочь не нашлось.
— А кому бакалейщик это сказал? — спросил Первый Валет, возвращаясь наконец к основной теме разговора.
— Да Старику, — отозвался Судья.
— Ну, само собой! — саркастически фыркнул Первый Валет.
— Само собой! — в один голос подхватили и остальные компаньоны. — Это на него похоже. Чего еще и ждать от Старика!
Что именно было похоже на Старика и почему, никто не уточнял, просто вообще было ясно, что он один повинен в вероломстве бакалейщика. Несколько более внятно высказался по этому поводу Грубый Помол:
— Видите, что получается, когда его туда отпускаешь! Посылать Старика — это же самим себе яму рыть. С ним кто хочешь даст себе волю. Ему ничего не стоит подорвать репутацию самих Ротшильдов!
— Это уж точно, — вставил Судья. — А вы гляньте, как он работает. Ведь вот на той неделе две ночи напролет зазря долбил породу при луне, и все по чистой дурости.
— С меня лично, — вмешался Второй Валет, — уже того довольно, как он на днях — ну, вы помните — предложил заняться обыкновенной промывкой, чтобы заработать «хоть на жратву», точно мы китайцы какие-нибудь. Сразу видно, много ли стоит в его глазах заявка на Звездной.
— А знаете что, — снова подал голос Грубый Помол, — я вот до сих пор все молчал, но только в тот раз, когда к нам сюда приходил поглядеть участок парень с Мэттисона, так это Старик его отвратил, никто другой. Чуть ли прямо не признался, что здесь еще труда непочатый край, покуда заявка начнет себя оправдывать. Не пригласил даже зайти в дом и по-приятельски перекинуться в картишки; заграбастал его, если можно так выразиться, целиком себе, да и все тут. Ну, на Мэттисоне, естественно, и раздумали покупать.
Наступила тишина, лишь дождь барабанил по кровле, изредка просачиваясь в широкий глинобитный дымоход и капая на тлеющие в очаге уголья, которые в ответ сердито шипели и брызгали искрами. Первый Валет с внезапным приливом энергии придвинул к себе пустой бочонок и, вытащив из кармана засаленную колоду карт, принялся раскладывать на нем пасьянс; остальные довольно безучастно следили за ним глазами.
— Загадал на что-нибудь? — поинтересовался Грубый Помол.
Первый Валет кивнул. Судья и Второй Валет, которые до сих пор полулежали каждый на своей койке, приняли сидячее положение, чтобы лучше было видно. Грубый Помол медленно отделился от стены и склонился над пасьянсом. В томительно-напряженном молчании Первый Валет открыл последнюю карту и драматически-выразительным жестом с размаху шлепнул о днище бочки.
— Сошлось! — благоговейно выдохнул Судья и, понизив голос почти до шепота, спросил: — На что раскладывал?
— Хотелось узнать, стоит ли, как мы уговорились, сматывать удочки. Пятый раз за сегодняшний день сходится, — продолжал Первый Валет тоном мрачным и многозначительным. — Причем и легло-то все сначала — хуже некуда.
— Я, конечно, не верю в приметы, — объявил Судья, излучая наивный и суеверный страх каждой черточкой своей простецкой физиономии, — но только идти наперекор таким знамениям — это искушать судьбу.
— Разложи-ка еще разок, посмотрим, Старику тоже уходить или нет, — предложил Второй Валет.
Предложение было принято благосклонно, и трое зрителей, затаив дыхание, сгрудились возле бочки. Снова были тщательно перетасованы и разложены в таинственных сочетаниях вещие карты — и снова с тем же роковым исходом. Тем не менее все, казалось, вздохнули свободнее, будто стряхнув с себя бремя ответственности, и Судья благочестиво склонил голову пред столь недвусмысленным изъявлением воли провидения.
— Итак, джентльмены, — невозмутимо резюмировал Второй Валет, словно ему только что огласили бесстрастное решение некой законодательной инстанции, — мы должны полностью отмести от себя всякий сентиментальный вздор и подойти к этому вопросу как деловые люди. Единственный разумный шаг — немедля собраться и уходить с заявки.
— А Старик? — осведомился Судья.
— Старик… Тихо! Он идет.
В дверном проеме, заслоняя свет, возникла легкая, быстрая фигура. Это и был пятый компаньон, известный под прозвищем Старик. Стоит ли добавлять, что это был зеленый юнец лет девятнадцати, с едва пробивающимся пушком над верхней губой!
— Ручей так вздулся, что пришлось взобраться на иву и перемахнуть на эту сторону по воздуху, — проговорил он с заразительным смехом. — Но все равно, ребята, будьте уверены: от силы час — и погода прояснится. Над Лысой горой тучи редеют, а на пике Одиноком уже блестит солнце на снегу. Глядите-ка! И отсюда видно. Точь-в-точь будто Ноев голубь только что сел на горе Арарат. Это доброе предзнаменование.
С приходом Старика все — просто так, по привычке — на мгновение повеселели. Однако при последней фразе, этом беззастенчивом проявлении постыдного суеверия, они вновь исполнились справедливой суровости и обменялись красноречивыми взглядами.
— Таких предзнаменований у нечистого пруд пруди, — с безнадежным видом буркнул себе под нос Грубый Помол.
Однако Старику не терпелось договорить, и он не обратил внимания на этот недобрый прием.