Открытые берега (сборник) - Ткаченко Анатолий Сергеевич 22 стр.


Яркий свет высветлил стену над кроватью, протянув раскосые лучи от окна. Евсюков приподнял голову, сощурился — в голове потемнело, и в следующую минуту понял: где-то над сопками сквозь туман пробилось солнце. Он не удивился, что лежит, но долго думал: когда, в котором часу он опять лег? От печки не веяло теплом, пахнущим сажей, кастрюля с супом, тарелки на столе тошно проквасили воздух. В щель между косяком и дверью сочилась морось, под мешком расползлась лужица, и кажется, кто-то входил, топтался у порога.

«Надо встать, пойти… Куда?.. Встать, пойти…»

Встал, пошел. На дворе, на метеоплощадке, над ближними лиственницами клубился туман, будто его подогрели снизу и он превращался теперь в облачный пар. Лучи подсвечивали белую пену, желтили, розоватили, и, падая в ущелья, в пропасти меж черными камнями обрывов, где-то там, глубоко внизу, вызванивали волнами моря.

Евсюков тряхнул головой, подставил ее солнцу. Беглое тепло коснулось лица, согрело глазницы, как бы наполнив их теплой водой. Но туман под черепом остался — тот прежний, глухой, с моросью. Евсюков больно потер пальцами виски, чуть стукнул кулаком по лбу. Туман, просветлев, тут же сомкнулся в глубине глаз.

«Я пойду… Это просто так… От плохой погоды…»

Он стоял на первой ступеньке Людиной лестницы, смотрел вниз. Гудела, билась о камни речка. За ней, на другой стороне склона, шевелился в елях лишайник — сквозь хлопья живого пара, — отогревался таежный космач. Справа, на твердом уступе, то четко виднелась, то затуманивалась могила Люды: цинковая пирамидка, звезда — капля крови. И кажется, пляшет, вьется над холмиком призрачная, как прохладный парок, душа Люды. А вот и сама Люда… Она вся в белом, легком, только волосы чуть темнеют… И глаза большие, впадинами. Жаль, не видно, какого они цвета. Говорили, что она маленькая, — она высокая, руки тонкие, опущены вдоль платья… Шея тонкая… Вроде она улыбается… И вся колеблется, словно отражение в неспокойной воде.

Евсюков протягивает к Люде руку, как бы желая поздороваться с ней, говорит:

— Люда, зачем ты жила здесь?

Она молчит, улыбается.

— Ты такая красивая… А здесь совы и мыши…

Она колеблется, пляшет, и теперь кажется, что немо хохочет.

— Люда, скажи, а?

Она отдаляется, светлеет, сквозь нее видны ветви деревьев, серый лишайник.

— Люда, подожди!

Евсюков срывается, бежит по краю обрыва, осыпая щебенку. Лапы стланика хватают его за ноги, срастаются у груди, хлещут по лицу. Он раздирает липкую хвою руками, ломает сапогами стебли; вырвав густую ветку, разгоняет перед собой туман, чтобы не выпустить из глаз мчащуюся впереди Люду.

Она помахивает рукой, вроде манит. До нее совсем близко. Она похожа теперь на голубой мерцающий дымок — будто кто-то курит папиросу.

Из-под ног Евсюкова выскальзывает камень, приминает мох, бьется о другие камни и тяжким грохотом взрывается во мгле белой пропасти внизу. И снова тишина. Пусто. Только рвутся о зубчатые, черные крыши сопок сырые, моросящие облака…

В аппаратной негромко играл джаз — далекий бурный, успокоительный. Где-то там, в городах и странах, составлялись синоптические карты, чтобы предсказать людям погоду на сутки вперед.

Что есть что?

Меня бросило к сидению шофера, машина легла набок, заглохла. Мы «надежно» ссунулись в кювет, залитый жидкой грязью, и на этот раз стало ясно даже мне — нам не выбраться на расхлябанную глину дороги. Грозно обозначились наружные звуки: тяжкий шум моря с одной стороны, шум буревой тайги — с другой, а посередине, где, остывая, пожуркивала радиатором наша машина, шумел, хлестал необыкновенной силы дождь. В желтом, ослабшем свете фар, впереди, в обманчивом отдалении проступил маленький, будто мерещащийся во сне, домик, в окне теплился красный огонек.

— Все, — скупо выговорил шофер. — На сегодня хватит.

Он подтянул повыше сапоги, выключил свет, сунул ключ в карман и вылез из машины. В колдобине мы постояли, присматриваясь к бушующей мгле, выбрались на осклизлую бровку дороги, пошли к домику.

Залаяла собака как-то неожиданно свежо и незлобно. Широко распахнулась дверь сеней, в ее спасительно теплом и ярком проеме возникла крупная, немного скособоченная фигура, — и я сразу припомнил: «Так ведь это кордон «лесного философа», Ефрема Колотова!» Мне о нем рассказывали. Однорукий, долго жил одиноко, недавно завел молодую жену. Добрый, но слегка не в себе человек: пугает лесников заумными вопросами, непонятными словами. И хоть я никогда не видел Ефрема Колотова, тут же определил (по захватистому движению руки, сутуловатому и какому-то уж очень неуклюже просторному силуэту в двери): «Это он!»

— Тубо! — успокоил хозяин собаку, сошел с крыльца и, еще толком не видя нас, сказал: — Прошу, прошу. Как же! Всегда рад человеку. — Он узнал лесхозовского шофера. — А-а, Василий. С кем ты это гуляешь?

Шофер прошлепал вперед по доске, проложенной от калитки к сеням, что-то буркнул грубовато, со смешком: вот, мол, разве я человек — приходится мотаться в такую собачью погодку (раньше еще, в машине, я приметил, что он зол, и ему не хочется везти меня — не начальника, не представителя, просто какого-то писаку неизвестного; может быть, поэтому мы и не добрались до лесничества, свернули на кордон?). Он скрылся в доме, легко оставив меня наедине с хозяином — «Разбирайтесь сами!» — и я увидел протянутую ко мне, как-то неестественно вывернутую руку. Попробовал приловчиться к ней, чтобы удобнее пожать, но рукопожатия все равно не получилось: у Ефрема Колотова была единственная, левая рука, а жал я ее правой.

— Прошу, прошу. — Взял он меня довольно цепко за локоть — ощутилось все его большое, должно быть, необыкновенной силы тело. — Рад свежему человечку… Понимаю, сочувствую. Природа буйствует. А у меня в берлоге тепло, жинка ужин сготовит, погреемся… — Он помог мне подняться на крыльцо, подтолкнул в сени, провел, подталкивая, в прихожую.

— Дитятко! — негромко крикнул в комнату. — Чего-нибудь тепленькое человеку на ноги.

— Сам бери! — послышалось из-за неприкрытой двери. Голос был женский, но хрипловатый, больше напоминавший мальчишеский, и с заметным акцептом. Слова прозвучали как «Шам беры».

Ефрем хохотнул, крутнул сокрушенно-восторженно патлатой головой.

— Молодая, грубит. Власть показать хочет.

Он пошарил под вешалкой, достал байковые тапочки, подал мне, другие, попроще — шоферу, который блаженно жмурился, привалившись к печке, и курил.

— Грейтесь, прошу. — Ефрем широко повел рукой, как бы отдавая нам тепло всей комнаты. — А я сейчас, быстренько спроворю закусить. И Файка мне поможет. Дитятко, как ты, а?..

Из-за двери донесся тоненький смешок, зашипела и заиграла пластинка. Ефрем опять крутнул головой, подмигнул нам: «Смешно, правда?» — и вышел в сени, сказав:

— Это мы сейчас.

— Завсегда с запасцем, — кивнул ему вслед шофер, охотно намекая на выпивку. — Такой мужик. Завсегда…

Ефрем Колотов носил еду, раскрыв настежь дверь прихожей. Ловко прихватывал одной рукой сразу по нескольку кастрюлек, мисок, тарелок — прижимал к груди, животу. Маленькое ведерко с брусникой принес в зубах.

К потолку была подвешена большая лампа, она светила мягко, с легким керосиновым запахом, на полу от нее покачивалась круглая тень. И простая, грубоватая мебель: стол, табуретки, посудный шкаф, скамейка возле стены, — все казалось легким, смутноватым и оттого почти изящным. Ровно, глубинным теплом, грела печь, усыпляла. Из комнаты-горницы слышалась джазовая музыка. Она как-то мешала, была уж очень нездешней, и я жалел, что не могу встать и выключить патефон.

Потом с ветерком мимо нас пронеслось что-то яркое, округлое, запахло помадой. Я открыл во всю ширину глаза: это Фаина, жена Колотова, пробежала в сени. Оттуда зазвучал ее резковатый, мальчишеский говор, что-то загремело. Легким, долгим, застенчивым смешком отозвался Ефрем.

Меня тронули за плечо, слегка качнули, подняли под локоть.

— Прошу, человек, к столу. Как же!

Сел на гладкую, прочную лавку у стены, рядом с шофером, проморгался. Напротив — Ефрем ухмыляется исподтишка, румяный от беготни; на крупном, слегка горбатом носу капельки пота. Фаина и сенях стоит над шипящим примусом. В рюмках водка, на тарелках большие куски рыбы.

— Ну, — сказал, приглядываясь ко мне, Ефрем, — погреемся.

Выпили, и я подумал, вздрогнув от морозца под кожей: «Водка — это ж как спасение здесь. От стужи, морской соли, всегдашнего тумана. Примешь ее как заботу, душевность. А сколько ее выпивается просто так, без надобности, без нужды?..»

— Главный вопрос: что есть что? — вдруг проговорил Ефрем, перестав усмехаться и вскинув, как жезл, большую, почерневшую от времени вилку. — Согласны?

— Пожалуй, — согласился я, поразмыслив.

— Еще по одной тогда, и поговорим.

— Вот дает! — глотнув и крупно, неразборчиво закусив, крикнул шофер. — Завсегда так. Одно слово — лесной философ!

— Что есть земля, небо, планеты? — спросил напористо, но спокойно Ефрем, опять воздев вилку. — Научным путем этого никогда не откроешь. Одно откроешь — другое будет неизвестно. А в душе человек может постигнуть… — Ефрем приложил к жесткому свитеру прямо-таки «могутную», бурого цвета пятерню. — В душе человек знает все, ему от возникновения вложена тайна. Потому главное — что есть человек? Как считаете?

Наслышавшись ранее о философствованиях лесника Колотова, его житейских странностях, я решил быть сейчас настороже, чтобы он не втянул меня в какой-нибудь бессмысленный, для потехи, разговор, подогретый выпивкой. Ответил уклончиво, больше напирая на последние слова Ефрема: да, мол, что тут скажешь, главное — человек.

Он наклонился ко мне через стол — как-то боком, опершись на руку, подмигнул вдруг проявившейся из-под колючей брови чистой голубизной, рассмеялся неслышно.

— Я член месткома, между прочим, характеристику по работе имею наилучшую. — Вошла с миской вареной картошки Фаина, низкорослая, тяжко беременная. Он повернулся к ней, оглядел пристально. — Вот тоже вопрос — что есть Файка?

— Да ну тебя! — вспыхнула всем широким, смугловатым лицом Фаина, толкнула Ефрема в пустой рукав и поставила на середину стола картошку. — Подвинься, страшной. — Села, глянула на меня, на шофера и еще больше закраснелась. Лицо у нее было в крупных коричневых конопушках, как бы всплывших от румянца, и на верхней губе, чуть тронутой пушком, проступили росинки пота. Взмахом головы она откинула за спину черную, довольно увесистую косу и пренебрежительно, насмешливо глянула на Ефрема.

— Болтать будешь — гости убегут.

Ефрем подвинул ей рюмку, насыпал в блюдце холодной, яркой брусники, нежно провел рукой по ее спине. Она фыркнула, слегка отодвинулась и, не стесняясь, легко проглотила водку.

— Ребенок, — сказал ласково и протяжно Ефрем. — Я слушаюсь ее. Ребенка надо слушаться.

Мне припомнилось: кто-то рассказывал, как познакомился и женился на Фаине лесник Колотов. Началось это весной прошлого года. Девчата-сезонницы приехали работать на рыбозавод. Поселили их в пустых бараках, как это обычно делается, и зачастили туда ухажеры, местные и наезжие, с гитарами, водкой. Шум, скандалы. Работы поначалу никакой не было — рыба еще не шла, и директор принялся раздавать «рабочую силу» соседним организациям, кому сколько надо, лишь бы прекратить развеселую барачную жизнь. К леснику Колотову попали по разнарядке шесть девчат — сажать лес. Одной из них была татарка Фаина. Пригляделся к ней Ефрем, поразмыслил, и впервые за десять лет одинокой жизни решил: «Возьму-ка ее в дом». Когда девчата, отработав свое, уезжали на рыбозавод, прямо предложил Фаине: «Оставайся. Будем жить хорошо. Жалеть тебя буду». Захохотала она в ответ: «Такой страшной, старый. Как одной рукой обнимать будешь?» Ушла с подругами. А Колотов не позабыл ее. В первую же поездку на рыбозавод нашел Файку на плоту, сказал: «Пойдем, не пожалеешь. Всякие там подъемные выплачу за тебя». Опять обсмеяла его татарка, да еще при всех пальцем на него показывала. Через месяц Колотов пришел к девчатам в барак, ему говорят: «Отстань, дядя, у нее ухажер старшина-пограничник, как с мужем живет». Отмахнулся, нашел Фаину. «Ну как, надумала?» На этот раз она не смеялась, но говорить не хотела, на прощание подала руку. Колотов выждал еще месяц, и поздней осенью, когда кончилась рыба и всякая, тем более, сезонная работа, приехал на рыбозавод на «газике», выпросил у своего директора. Нашел Фаину, показал в окно: «Собирайся, без тебя не уеду». Файла покорно собралась, молча села в «газик».

— Предлагаю за хозяюшку, — сказал шофер, сам наливая рюмки. Он уже держал себя в доме по-свойски, слегка нагловато (ведь это он привез тогда Фаину на кордон), считал лесника немного обязанным себе. Я чувствовал, что и на меня он не сердится, больше того — благодарен даже мне: не выставил бы, пожалуй, Ефрем столько выпивки и закуски ему одному. — Предлагаю, что же… — несколько сбавил он, видя, что никто не спешит, а Фаина, глянув на каждого в отдельности, зевнула, прикрыв рот ладошкой, и, буркнув что-то вроде: «Да ну вас к богу…» — пошла ставить пластинку.

Шофер выпил один, хохотнув стыдливо, — не мог человек не воспользоваться таким приятным случаем, да в такую собачью погодку, — и пока он медлительно, с выбором, закусывал, а Фаина перебирала пластинки, наступила минута тишины. За окном взревывал и затухал, как большой костер на ветру, тайфун, по стеклам водяными всполохами бил густой дождь. Но вот заиграл джаз — крикливо, улюлюкая и гикая; приглохли таежные звуки, и дом, будто приподнятый, переместился в другие земли и края.

— Дурочка, — проговорил тихо и нежно Ефрем. — А вот люблю… Смешно?

— Нет.

— Лучше смейтесь. В смехе всегда смысл имеется… Но я о другом думал. Можно?

— Конечно.

— Вот вы ехали сюда, в наше лесничество. Вам сказали: философа не позабудьте навестить. Со смешком сказали, правда?

— Пожалуй, так.

— А я и взаправду философ. Думаю. Всему хочу место определить: птице, растению, человеку. Главное — человеку. В последнее время, от весны будет, думаю: может человек быть человеком?

— Постой, постой, как это? — ввязался шофер, совсем уж разгоревшийся от водки и еды и захотевший, видимо, «душевно» поговорить. — Конкретно давай.

— У нас не собрание. Я в принципе…

— Нет! Конкретно, логически!

— Хорошо. Возьмем нашего директора.

Шофер привстал, молча и насуплено обвел нас взглядом, будто перед дракой примериваясь к каждому в отдельности, кашлянул громко в кулак и, слегка покачиваясь, выговорил:

— Не тронь. — Он сунул руку во внутренний карман пиджака, нащупал там что-то, подержал, с большей твердостью повторил: — Не тронь при мне хорошего человека.

— Тьфу, — жалобно и длинно протянул, сокрушаясь, Ефрем. — Да я же не сказал, что он плохой. Потому и хотел в принципе, отвлеченно…

— Не отвлекай, не на того попал!

— Расскажешь, что ли?

— Понадобится — не спрошусь, хоть ты и того… — Шофер приставил к виску палец.

Ефрем уронил голову на ладонь, как бы опасаясь, что она отвалится от смеха, потом сразу затих, смахнул согнутым пальцем сырость под глазом, тоже привстал.

— Вась, — сказал он по своему обыкновению ласково, будто неустанно беседуя с ребятишками. — Иди-ка ты спать.

— И пойду! — выпрямился во весь небольшой рост шофер. — С чокнутым не желаю…

— Вот и хорошо. Выпил, закусил. Можно и посошок…

— Очень даже благодарю!

— Ну и ладно. Приятных сновидений. Фая, детка, постели человеку.

Шофер вышел во двор, побыл там, вернулся с мокрым от дождя лицом, сторонкой, словно боясь заразиться, обошел нас, молча скрылся за дверью комнаты, в которой все еще стонал, рыдал и захлебывался джаз.

— Не хотите? — Ефрем щелкнул ногтем по бутылке.

— Нет.

— Я тоже — только для разговора. Когда еще в лесу промокну. Боязно, как бы она начальницей не сделалась. — Ефрем стиснул в кулаке горлышко бутылки, как бы перехватив горло живого существа. — Отправимся дальше?

Назад Дальше