На Пресне - Серафимович Александр Серафимович 2 стр.


Стало светать. Время ползло томительно медленно. Орудия гремели. Женщины, уткнувшись лицом, плакали. Детишки расширенными глазами молча глядели на непривычную обстановку.

– Пойдемте, посмотрим, – проговорил хозяин, бледный, с подергивающимися губами.

Нагибаясь, мы прошли в мою комнату и, прижавшись в угол, стали глядеть наискось в окна. Рассвело. С нашего пятого этажа улица и Пресненский мост, с которого стреляли, видны как на ладони.

– Да они расстреливают дома!..– вскрикнул хозяин, белый как полотно.

Действительно, каждый раз, как из жерла орудия вырывалась длинная огненная полоса, в одном из домов таял клубочек дыма, брызгами разлетались осколки, валились кирпичи, чернея, зияли бреши, и мертво глядели провалы вместо окон.

Под нашим полом раздался гул. Густое облако зеленоватого дыма проплыло, относимое ветром, заслонив на секунду все, мимо окна. Под нами, в квартиру четвертого этажа попала граната.

Как сумасшедший, я кинулся, уже не соблюдая никаких предосторожностей, схватил мальчиков и бегом бросился по коридору. За мной бежали хозяева с детьми, прислуга. Пули то и дело чокали, и сыпалась штукатурка. Надо было бежать по громадной, проходящей все пять этажей лестнице. Сквозные окна, освещавшие ее, были пестры от пулевых дырок. Громадные огни орудийных выстрелов, вспыхивающие на мосту, мелькали в глазах. Изо всех дверей квартир выскакивали полуодетые трясущиеся люди и бежали вниз. Дети, старики, женщины, мужчины – все смешалось в живом потоке.

Мальчики крепко обвивали мою шею, и я каждую секунду ждал, что эти ручонки разом обмякнут и тельце безжизненно обвиснет у меня на руках. Не разбирая ступеней, бешено мчался вниз, мелькая мимо безмолвно и страшно глядевших окон. Последняя площадка где–то далеко терялась внизу. Ноги подкашивались, стучало в висках.

Наконец выскочил во двор и облегченно вздохнула двор был закрыт зданиями и заборами. Но пришлось и отсюда бежать, – пули шуршали, дымясь снежком, по земле, по груде угля, наваленного у забора. На обывателя охотились с каланчи.

Я вбежал с мальчиками на руках в подвальное помещение.

Было темновато и сыро, и пахло мышами. Смутно виднелись силуэты сидевших, стоявших, прохаживающихся людей. Звуки выстрелов глухо доносились сюда. Страшная, никогда не испытанная усталость овладела, руки и ноги отваливались. Я сел на какой–то ящик. Надо было собраться с мыслями.

– Ня–яня!..– капризно протянул маленький.

– Тсс... тсс... – испуганно прошептала какая–то женщина, бросаясь к ребенку и зажимая ему рот.

Все говорили шепотом, ходили на цыпочках, как будто в доме был покойник и как будто это от чего–то могло спасти.

В самом деле, где же старуха? Она или убита, или забежала в подвал другого корпуса.

Среди шепота слышалось:

– О–о господи, за что наказуешь?..

Таким же придушенным шепотом кто–то молился в углу, и доносилось урывками:

– Боже правый... боже всесильный... в твоих руцех... избави и помилуй... от глада, труса и нашествия иноплеменников...

– Если разрушат верхние этажи – обвалятся, и нас тут раздавит...

Кто–то поднялся и стал щупать руками своды.

– Крепко.

– Да еще балки железные, пять домов выдержат.

– Да–а, выдержат!.. Если б люди строили, а то подрядчики...

– Не знали, что вы тут будете сидеть, а то бы прочно выстроили.

В другом отделении чернела громадная печь центрального отопления. Из–под колосников, дрожа, ложились на земляной пол красные полосы. Приходили и, протягивая, грели руки.

На кучке угля, сливаясь с темнотой, сидел кочегар, угрюмый и черный. Он был из Тульской губернии, ходил без места, и его из милости приютил управляющий. Он помогал около печки, и за это ему давали ночлег и кормили.

– Что, Иван, страшно?

– Все одно, – угрюмо послышалось из темноты.

– А как убьют?

– И убьют – не откажешься.

И, помолчав, прибавил:

– Нас давно убивают, не в диковину.

– Как?

– А так. У меня в семействе, опрочь меня с женой, было восьмеро детей, а теперя – двое.

– Куда же те?

– Померли... с голоду... голодная губерния...

Опять в темноте постояло молчание. Дрожали красные полосы, и выскакивали, прыгая, раскаленные добела угольки. Все незаметно ушли в другое отделение. И мне вспомнилось, как бежал я по лестнице, прижимая ребят. И этот человек так же прижимал своих детей, и у одного за другим разжимались у них руки и обвисало исхудалое, изможденное тельце...

Я вышел, перебежал под пулями двор и стал подыматься по лестнице к себе на квартиру: надо было достать мальчикам потеплее одежду – в подвале было сыро.

Хрустя штукатуркой по полу в пустых комнатах, я прижался к стене и глянул в окно вниз.

Там, где еще час тому назад стояли громадные дома, полные детей, женщин, полные труда, забот и жизни, – бушевало море огня.

В раскаленных окнах среди ослепительно струящегося света безумно прыгало, металось, кроваво кивало острыми головами, хитро высовывалось и пряталось что–то неуловимо призрачное, и, дрожа, мелькали, появляясь и исчезая, светлые одежды. И столько было в этом необузданного, мелькающего, змеино–хитрого, что я иногда с ужасом видел живые существа. Торопливо, безумно весело играли в таинственно непонятную игру, и продолжалась необузданно дикая пляска.

Временами в раскаленной атмосфере разверзались черные провалы, и оттуда глядели обуглившиеся балки, и змеились перебегавшие искорки добела накаленного железа.

Это веселье и движение было мертво.

Огонь бушевал, пожирая целый ряд домов. На другой стороне тоже горело. За Средней Пресней подымался колоссальный столб дыма. Дома загорались разом во многих местах. Изо всех окон, дверей необыкновенно дружно выбивался дым, клубясь и застилая. Десятки языков со всех сторон лизали стены, крышу. Слышался треск, шорох, несло дым и искры. За Пресненским мостом море пожара. Крыши обрушивались, и уцелевшие почернелые трубы, как призраки разрушения, высились среди дыма и пламени.

Было что–то громадное, что–то непередаваемое, противоестественное. Было разрушение города.

Я оцепенело глядел на совершающееся, как вдруг сухой мгновенный звук цоканья заставил вздрогнуть: пуля, пробив стекло, расщепляя дерево, пронизала две двери и пропала в стене другой квартиры. Надо было уходить. Я взглянул в последний раз вниз и не мог оторваться. У бушующих пожаром зданий бегали торопливые фигуры.

Они прибегали откуда–то, молитвенно подняв руки вверх, подбегали к загорающемуся дому, бросались вперед головой, и в клубах густо валившего из окна дыма воровато мелькали ноги.

Несколько секунд тянулись мучительно медленно. В окнах молча крутился черный дым. Потом разом появлялась опаленная голова и вся закопченная фигура. Отбежав несколько шагов, задымленный человек, ловко вышибая ударом в дно ладонью пробку из сотки или полубутылки и далеко запрокинув голову, торопливо лил дрожащей рукой в рот весело колеблющуюся, кроваво искрящуюся на огне водку. Горела казенная винная лавка.

А кругом реяли пули, гудел пожар, лопались стены, проваливались крыши.

V

В подвале по–прежнему стоял гнетущий шепот. Пробравшаяся сюда няня рассказывала детям сказки:

– Вот серый волк и говорит Ивану–царевичу: "Иван–царевич, садись ты на меня, понесу я тебя через луга и леса, через горы и дубравы, через моря и реки...”

Детские глазенки широко глядят на морщинистое лицо.

– Няня, ты чего плачешь?

– Боже мой, неужели мы не выберемся отсюда? – шепотом, полным слез и отчаяния, говорит больная, неподвижно лежа на кровати.

– Не волнуйся, дорогая... тебе так вредно волноваться, – говорит, наклоняясь у изголовья, брат.

– Вредно волноваться, – горько усмехается она. Глухо доносятся теперь где–то дальше выстрелы передвинутых орудий.

– А серый волк откинул полено и пустился скоком...

– Что такое полено? – звенит тоненький голосок.

– Тише. Это волчий хвост.

Никто ничего не ел. Детей поят холодным чаем.

– Нет, это невозможно. Надо же отсюда выбраться.

– Да вот подите и узнайте.

– Куда же я пойду – стреляют... Подите вы.

– Я бы пошел, да ведь... дети. Что они будут делать, вдруг... понимаете...

– Я бы тоже пошел – мать у меня... в Туле... единственный кормилец...

– Надо дворника. Яков!

– Чего изволите?

– Сходи узнай, – можно нам отсюда выбраться?

Все дружно накидываются на дворника.

– Ведь это же невозможно...

– Не сидеть же нам тут, пока расстреляют или сожгут...

– Черт знает что такое... Надо же меры принимать, чего же ты ждешь?..

Дворник уходит.

– А я вот что скажу, – слышится глухой ровный голос, – я вот что скажу: пожар подбирается и к нам...

– Ах, оставьте, оставьте, пожалуйста... Терпеть не могу, когда начинают...

– Какой там пожар?.. Куда подбирается?.. За десять верст от нас...

– Слава тебе господи, наш дом громадный, кирпичный и стоит отдельно...

– Вы – вечно!..

Его ненавидят. А он, помолчав, так же ровно и глухо говорит:

– Отдельно!.. А ведь заборы–то тянутся к нашему. А возле забора у нас, сами знаете, какая громада угля... Загорится – косяки, двери, полы начнут гореть. А то – кирпичный!.. Ну, а тогда не выскочишь, ход–то один, мимо угля, а полезем в окна в переулок, – в первую голову расстреляют, сами понимаете...

Все понимают – он говорит правду, но его продолжают ненавидеть, отворачиваются, перестают говорить. Входит человек в картузе и фартуке.

– Вы кто такой?

– Приказчик из мелочной лавки.

– А–а, это которая горит... От гранаты загорелась?

– От гранаты! – злобно говорит приказчик.– От гранаты бы не загорелась. Ни один дом от гранаты не загорелся. После стрельбы, когда весь квартал очистили от дружинников, пришли солдаты. Ну, мы обрадовались, – значит, успокоилось все. Входит офицер и говорит: "Уходите все из дому". Мы рот раскрыли. "Уходите сейчас, жечь будем". Стали просить. "Некогда нам дожидаться, сейчас же уходите". Насилу хозяин на коленях умолил, – четыре ящика товару позволили взять. Солдаты сейчас же облили керосином и зажгли в пяти местах. А сколько квартирантов, – битком, и у всех имущество.

Что–то слепое, холодное и липкое заползало, постепенно наполняя подвал... Точно чудовище с громадным мокрым тяжелым брюхом улеглось и бессмысленно глядело на нас невидящими очами, глядело безумием жестокости.

– А сейчас подожгли дом с угла, возле вас; видят – ветер в ту сторону, ну и подожгли, чтобы весь порядок...

– А–А!!.

У всех разом охрипли голоса.

– Господа... сию минуту... надо завесить... Ведь генерал–губернатор... И тише... ради бога, тише...

И окна завесили, и все ходили на цыпочках, и опять говорили шепотом. Стало совсем темно, только на потолке, пробиваясь сквозь щель окна, ложилось отражение зарева. И эта кровавая полоса то разгоралась, то бледнела, и все с замиранием следили за ней.

– Да где же дворник?.. Боже мой, где же дворник?..– разносился истерический шепот.

– Яков, что же ты пропал? Что ж ты не узнаешь, когда нам можно отсюда выбраться?

– Да, узнаешь... Подите да узнайте. Я вон высунулся, а солдат мне отмахнул. Я говорю: "Дозвольте объяснить", – а он как ахнет – так угол у ворот и сколол.

Тихий, покладистый и услужливый Яков сейчас говорит, держит себя свободно и независимо: он уже не дворник, он теперь ровня всем, кто тут есть, ибо подвергается одинаковой опасности сгореть заживо или быть расстрелянным.

Ночь или день – трудно различить; должно быть, ночь, и полоса на потолке становится кровавее.

– Да мне одно ведро!..– звонко и дерзко, нарушая, как искра темноту, напряжение и оцепенелость, раздается среди подавленности, тишины и мертвого шепота мальчишеский голос.

– Тссс!.. Тише!..– шипят все, выскакивая, и машут руками.– Тише... ради создателя, тише!

Мальчуган лет одиннадцати, краснощекий, с круглым лицом, скаля веселые белые зубы, ловко подставляет под кран ведро, и струя, пенясь, наполняет шумом угрюмое помещение.

Его обступают.

– Да ты откуда?

– А во, наискось, из белого дома...

– Значит, по улице ходить можно?

– С превеликим удовольствием... куда угодно.

Разом распадается давившая тяжесть, чудовище исчезает. Все шумно, наперебой говорят, торопливо и радостно.

– Ну вот, я же вам говорил: не звери же они. С какой стати они будут жечь и расстреливать больных, детей, женщин... людей, совершенно ни к чему не причастных.

– Слава тебе господи... слава тебе, царю и создателю... – безумно–радостно крестится, приподнявшись на локте, больная, подняв глаза к потолку.

Слышатся счастливые всхлипывания.

– Дети, одевайтесь!

– Иван Иваныч, куда вы мои калоши дели?

– Значит, не стреляют?

– Стреляют! – весело бросает мальчишка, заворачивает кран, и мгновенно наступает мучительная, давящая тишина.– Двоих зараз подстрелили. Лупят и по переулку, и по улице, и из Зоологического.

– Как же... как же ты?

– Да хозяин грит: "Чайку хоцца... Сбегай, грит, Ванька, принеси ведро..." У нас водопроводу–ти нету, водовозы боятся, не ездиють... А хозяин–ти с хозяйкой в погребу сидят, со страху рябиновку тянут, как пуговички... – мальчишка заразительно хохочет, подхватывает ведро и исчезает.

Снова давящая тишина, снова шепот, снова покойник в доме.

Ребята бегают между наваленным хламом, ссорятся, плачут, смеются, визжат, и взрослые, останавливая, поминутно шипят на них.

VI

– А пожар–то больше, – слышится спокойный, ровный глухой голос.

– Да вы откуда знаете?! – злобно и с ненавистью накидываются на него.

– А вон!

И все подымают глаза к кровавой полоске на потолке. Она яркая. Потом понемногу тускнеет, тускнеет. И все жадно тянутся к ней воспаленным горячечным взором.

– Ну, вот видите, тухнет.

– Боже мой, неужели же!

– Деточки... дорогие мои... родные мои... вы спасены...

Все подымаются, и все, даже дети, глядят в одно место на потолке.

– Да это дымом заволокло, – угрюмо слышится все тот же спокойный глухой голос.

– А–а, оставьте!.. Каркает ворона на свою голову...

Но на потолке становится опять светлее, и кровавая полоса, мигая и шевелясь, равнодушно смотрит, как приговор.

Все опускают головы. Что–то чудовищное по своей нелепости охватывает душу. Иногда кажется, все – сон, и хочется проснуться. Я гляжу в пол и прячу преступную мысль: все сгорят, а я останусь с детьми цел.

И я торопливо и беспокойно бегаю воображением по двору, заглядываю в сарай, за заборы, – ищу маленькой дырки, в которую бы можно пролезть. Взять детей и проползти на животе через Зоологический сад – но там особенно усердно расстреливают и расстреляли сегодня служителя, который шел кормить зверей. С другой стороны колышется пожар. По переулку свистят пули... Выхода нет...

Я с усилием дышу стесненной грудью. Подымаю голову, встречаюсь с злобно сверкающими глазами и в них ловлю ту же мысль: все сгорят, а он один останется.

– Гм... дымком отдает...

И хотя его ненавидят, ненавидят его глухой голос, но не возражают; и в горле у всех щекочет горечью, а глаза ест. Дыма на самом деле нет, так как ветер пока клонит его в другую сторону, но все чувствуют его.

Кровавая полоса разгорается. Глухо отдается выстрел: кого–то еще?.. А те, кого прикалывают штыками?.. Ткнут в сердце, другого, третьего по порядку, – спокойно и без хлопот.

– Ночь бесконечна.

– Который час?

– Должно быть, около трех.

– Боже мой, еще четыре часа муки!..

Я достаю часы, гляжу, протираю глаза, опять гляжу.

– Восемь часов!

Назад Дальше