Норвежская новелла XIX–XX веков - Унсет Сигрид 16 стр.


Иногда на нашей лужайке паслась лошадь на привязи. А случалось, что там расхаживали коровы. Тогда, стоя на почтительном расстоянии от этих удивительных животных, мы пели:

Глупая ты телка,
Хвостик что метелка!
Вот охотник придет, он тебя заберет!
Ой, нет, ой, нет, ничего не выйдет,
Мама наказала мне не ходить на выгон!

Старшие ребята рассказывали, что однажды осенью на лужайке несколько дней бродило целое стадо овец. Но в это мы не очень верили и, уж во всяком случае, не ждали, что такое удивительное происшествие случится когда-нибудь еще. Потому что многие из нас вообще не видали живой овцы — ведь все мы были городские дети; а самые младшие из нас и в деревне-то никогда не бывали. Но мы висели на заборе, подманивая коров и вдыхая теплый, молочный запах скота, и думали о том удивительном мире, который начинался далеко-далеко, по другую сторону улицы Киркевейен. Туда нам одним ходить не разрешалось, а между тем были там и амбары, и хлева, и конюшни, и целая уйма лошадей, коров и овец, а может, даже и козлов!

Так вот однажды, в светлое и прекрасное майское утро, мне подарили кукольную колясочку и куклу Герду, На мне было белое платьице, которое я еще не успела замарать. И я везла кукольную колясочку по улице, которая, как принято было считать в Христиании, кончалась там, где по одну сторону улицы кончались и дома. Колясочка подпрыгивала на мелких и крупных камешках, оставляя такую славную колейку в грязи, а в лужах отражалось ярко-голубое весеннее небо, по которому неслись мелкие сверкающие облака. Через заборы, окружавшие особняки, свисали из садов тонкие ветки берез с только что распустившейся листвой, такой молодой и нежной, что она казалась чуть ли не вылепленной из воска. Улицу замыкала дача капитана первого ранга, окруженная стеной пышной зелени, густой точно лес. А солнце высекало искры отовсюду — из грязных луж на улице и из одуванчиков вдоль ограды; оно высекало тысячи мелких искр из молодых, клейких от весеннего сока листочков.

И тут я встретила двух своих маленьких подружек. Они рассказали, что на лужайке пасется лошадь, а ночью у нее родился жеребенок. Я собиралась показать девочкам колясочку и куклу, но тут мы забыли обо всем на свете и помчались на лужайку. В самом деле, все оказалось истинной правдой. Все ребята с нашей улицы собрались на лужайке и висли на заборе, обсуждая свершившееся чудо. Мы дивились длинным тонким ножкам жеребенка, на которых он уже мог ходить, и маленькой завитушке хвостика. И еще тому, что жеребенок совсем светлый, а мамаша его черная. Но когда жеребенок, сунув голову под брюхо лошади, начал сосать, нас бросило в жар, у нас даже дух захватило от того, что мы приобщились к великой и таинственной для нас природе.

Но когда пришла моя нянька и позвала нас пить какао, колясочка оказалась пуста, Герда исчезла. Куклу искали повсюду. Допрашивали детей, расспрашивали жителей соседних домов. Милли и Майя, уже большие и проворные девочки, хотели бежать за полицейским. Но им не позволили. Тогда вместе с моей нянькой они выступили в роли полицейских: подвергали Нину, которая пользовалась дурной славой, мучительному допросу до тех пор, пока она не завопила во все горло. Тогда на улицу выбежала ее мама и пригрозила пойти к родителям Майи и Милли, да и к моим тоже, и пожаловаться им… Но все было напрасно. Герда бесследно исчезла.

Ну, я, конечно, всплакнула, но тогда я не приняла это так близко к сердцу. Кукла побыла у меня всего несколько часов, так что я не успела еще к ней как следует привязаться. К тому же у нее не было настоящих волос, волосы были всего-навсего нарисованы на ее фарфоровой головке, а платьице было всего-навсего ситцевое, самодельное, сшила его мама. Правда, оно было белоснежное, в цветочек, с уймой кружев и шелковых лент. Но колясочка у меня осталась, и в нее я усадила свою самую драгоценную куклу, которая вынуждена была постоянно лежать в постели, так как голова у нее была вовсе лысая, а руки и ноги оторваны. И все только смеялись над ней. Я, наверное, давным-давно забыла бы куклу Герду, не случись то, о чем я теперь и расскажу.

Несколько месяцев спустя нянька взяла меня с собой в Балкебю. Не знаю, ходила она туда по делу или же в гости к знакомым. Мы подошли к двухэтажному деревянному домику, стиснутому со всех сторон хотя и довольно новыми, но уже обветшалыми и запущенными кирпичными строениями, у которых был совсем убогий вид. Дома эти теперь, разумеется, уже снесены — я пыталась найти их, да не смогла; но я уверена, что стоило бы мне их увидеть, как я тут же узнала бы их. Они были грязно-бурого цвета, и краска на них облупилась; помню, что слой краски держался в виде нескольких забавных нашлепок, в которых я проковыряла дырки, пока нянька что-то покупала в молочной лавке. В первом этаже, кроме молочной, были еще две другие лавки и маленькая сапожная мастерская. В сапожную мастерскую мы потом и вошли.

На низенькой табуретке сидел сапожник в синем переднике. У него было изжелта-серое лицо, словно вылепленное из теста, и мне он показался сердитым. Нянька обменялась с ним несколькими словами, и мы вошли в боковую комнатушку. Там я некоторое время вместе с нянькой сидела на диване, покрытом клеенкой. Это было страшно интересно, потому что по клеенке можно было съезжать с дивана вниз и снова взбираться наверх. Так я и делала, пока нянька не попросила меня сидеть тихо и прилично. Я уселась на диван и стала оглядывать крошечную каморку.

Воздух был сырой и спертый, а сама комната показалась мне странно чужой и непривычной. Там стояли две кровати, каких я никогда в жизни не видела: выкрашенные в красный цвет и с горой подушек и одеял. Я никак не могла себе представить, как это люди ухитряются влезать на такую высокую гору, когда им нужно ложиться спать. Сверху вместо покрывала была постелена простыня. Перед зеркалом висел ярко-красный тюль, а на комоде стояли две вазы; издали они казались серебряными, а на самом деле были, конечно, стеклянные.

Через некоторое время в комнату вошла женщина с ребенком на руках. Я и сейчас отчетливо помню ее: почти беззубая, с желтым лицом. Рукава ее платья были засучены, а руки и грудь — очень белые, ослепительно, почти мертвенно белые, испещренные синими жилами, которые, точно толстые темные шнуры, вздулись под кожей.

Елена, моя нянька, немного поболтав с хозяйкой, спросила:

— Ну, а как Сольвейг?

Не помню, что ответила женщина, но Елена рассказала мне, что в семье сапожника есть еще маленькая дочка, как раз ровесница мне. И спросила, не хочу ли я пойти и поболтать с ней. Я послушно поднялась и пошла к Сольвейг.

Она лежала на кухне. Невозможно описать, какой спертый там был воздух, на душе у меня стало жутко и неуютно. В углу стояла большая кровать, и там лежала маленькая бледная девочка с льняными волосами. На девочке была ярко-красная ночная сорочка.

Я спросила девочку, как ее зовут и сколько ей лет, хотя прекрасно знала, что зовут ее Сольвейг и что она как раз мне ровесница. Она не спросила, как зовут меня, и это показалось мне странным.

— Ты очень больна? — спросила я.

— Да. У меня белкулез в костях, — слегка оживившись, даже с гордостью ответила Сольвейг. — Из-за этого меня два раза оперировали в больнице.

— Боже мой! — сказала я. — Страшно было?

Сольвейг не ответила, да и я не нашлась, что сказать.

Обхватив ногами ножки стула, я сосала резинку своей соломенной шляпы. Спертый воздух мучительно давил мне на сердце; в кухне стоял смешанный запах кожи и вара, — дверь в мастерскую была открыта, — а еще пахло кофе, который варила жена сапожника. Она все время ходила взад и вперед с ребеночком, лежавшим неподвижно на ее увядшей, покрытой синими жилами груди. Но это не был запах комнаты, где спят люди. Мне кажется, воздух был такой тяжелый из-за «белкулеза» в костях у Сольвейг, которую два раза оперировали в больнице. Я чувствовала, как меня душат слезы, а о чем я плачу, я не знала, но чувствовала, что плачу от горя.

В конце концов мне показалось, что дальше молчать нельзя, и я спросила:

— А тебе не скучно всегда лежать?

Прежде чем ответить, Сольвейг вытащила что-то из-под подушки.

— Это мне подарил папа, — сказала она.

Это была маленькая, выкрашенная в зеленый цвет ботанизирка на ремне.

— А это мне мама подарила.

Это была кукла с льняными волосами, нарисованными на фарфоровой головке. Хотя кукла была очень грязная, я тотчас узнала белое ситцевое платье в светло-голубой цветочек и шелковые ленты. Это была Герда.

Я ужасно покраснела, и мне сдавило горло. У меня было чувство, будто я совершила какой-то ужасный проступок; я не смела поднять глаз, не смела вымолвить слова.

В эту минуту вошла жена сапожника. Увидев мое пылающее лицо, она быстро забрала куклу.

— Нашла что показывать девочке из господского дома, — сказала она, пытаясь улыбнуться. — У тебя, поди, куклы почище этой найдутся.

Я бросила на нее мимолетный взгляд. Глаза ее бегали, и она так странно сжимала губы над беззубым ртом! А потом уже совершенно другим голосом — слащавым и вкрадчивым, — который заставил меня содрогнуться от смутного ужаса и отвращения, она сказала:

— Да ты, верно, совсем другими куклами играешь, а бедняжке Сольвейг и эта хороша. Потому-то я и сторговала эту куклу за две кроны у Вольмана.

И женщина начала рассказывать о том, как и когда она купила эту куклу. Я чувствовала, что ее бегающий взгляд то и дело останавливался на моей склоненной голове.

Помню, как она повела меня потом пить кофе в свою комнатушку. Мне не помогли никакие заверения в том, что мама не разрешает пить кофе. Мне пришлось выпить целую чашку и съесть две невкусных булочки, которые Елена купила в молочной лавке. А хозяйка все заставляла и заставляла меня есть.

По дороге домой я вдруг неутешно заплакала. И не хотела сказать почему. Но Елена сказала: я, мол, должна быть благодарна за то, что мне так хорошо живется. Вот пришлось бы лежать, как Сольвейг! Да, не худо иногда поглядеть, как трудно приходится другим маленьким девочкам. Я плакала все сильнее и сильнее. Тогда Елена испугалась, пообещала мне леденцов и строго-настрого запретила говорить маме, что мы ходили в Балкебю.

Утешилась я, строя по дороге планы, как буду навещать Сольвейг. Чего только я не собиралась приносить ей!

Представив себя в роли благодетельницы, я повеселела, и постепенно у меня стало легче на душе.

Тем не менее ничего из моих благих намерений не вышло. Во-первых, я располагала в то время лишь семью эре. Во-вторых, про все узнала мама, потому что я снова ужасно расплакалась, когда легла спать, а в этот момент вошла мама прочитать со мной вечернюю молитву. Но о кукле я никому и не заикнулась. Елена получила страшный нагоняй, а мне раз и навсегда запретили ходить к Сольвейг из Балкебю, у которой был «белкулез».

Однако если бы даже мне не помешали, вполне вероятно, что из моих прекрасных планов ничего бы не вышло.

Но то была первая в моей жизни встреча с бедностью. Спустя несколько лет мама сказала мне однажды, что мы и сами бедны… Вспоминаю, какое парализующее чувство ужаса охватило меня тогда, вспоминаю, каким огнем запылали мои детские щеки… Неужели и мы обречены теперь жить в душной комнате, и пресмыкаться перед людьми, и смотреть на них испуганными, бегающими глазами, и разговаривать униженным, слащавым тоном.

Я стала взрослой девочкой, а потом и девушкой. И все больше и больше познавала жизнь. И бедность тоже.

Но самое ужасное в бедности — это то, что я почувствовала ясновидящим инстинктом ребенка: унижение, которое постоянно угрожает беднякам. Самым ужасным в жизни был для меня тот день, когда я почувствовала себя маленькой преступницей. Это было, когда жена сапожника взяла и спрятала куклу Герду.

Перевод Л. Брауде

Девочки

Сив Сельмер и Эльна Якобсон жили на одной улице, но однажды осенью Эльна переехала на другой конец города.

Улица, о которой я рассказываю, это даже не улица, а тихий переулок, однако он соединяет между собой две крупные магистрали, ведущие от центра города к окраинам. Улочка эта темная, неуютная; нет на ней ни травинки, ни листочка; большие серые доходные дома зияют черными подворотнями на фоне еще более серых задних дворов. Но в самом конце улицы стоит высокая, красивая липа перед домом — старинным, низеньким, уютным и красивым зданием, случайно сохранившимся среди новых уродливых деловых построек из камня и зеркального стекла. А выше, там, где начинается улица, у площади, окружающей церковь, возносит свои зеленые кроны к голубому небу старая кладбищенская роща.

В глазах взрослого эта улица скучна, но ребенок может играть там ничуть не хуже, чем в любом другом месте. Ребенку каждая темная подворотня кажется какой-то особенной. В подъезде у Туры лучше всего прыгать через скакалку, а в подъезде у Сив, там, где начинается лестница, есть широкая площадка, которая словно нарочно сделана для того, чтобы на ней играть в камешки. В первом этаже дома, где живет Ингеборг, есть квартира с ужасно злющей хозяйкой. Стоит детям поднять шум в подъезде, как она выбегает и начинает ругаться. Дразнить ее ужасно интересно и весело. А во дворе у Мозеса всегда пахнет свежими венскими булочками из пекарни в подвале, пахнет так вкусно, что сразу начинает сосать под ложечкой. Во дворе у Лилли живет такая маленькая болонка, она просто прелесть, и иногда ее выпускают из дома…

Под домами — темные подвалы. Самые что ни на есть обыкновенные подвалы — прачечные, хозяйственные, угольные и дровяные. Но для детей это таинственный подземный лабиринт с помещениями, которые либо всегда закрыты на висячий замок, либо стоят открытые, зияя пустой темной пастью. В стенах попадаются бог весть зачем сделанные ниши, где ребенок может спрятаться и где его невозможно найти во время игры в палочку-выручалочку. Существует предание о том, что одна хозяйка пыталась держать в этих подвалах кур, до сих пор там находят перья — разумеется, из распоротой перины, но это только подтверждает, что в сказке есть и доля правды. Хозяйки жалуются, что из подвалов несет сыростью. Но детей влечет к себе непонятно влажный и гнилой запах подвала, они наслаждаются его таинственностью, возбуждающей в них ужас. Потому что этот запах, должно быть, идет от подпочвенных вод кладбища.

Для взрослого все, что окружает его на этой улице, говорит о жизни образованного и бедного среднего сословия, ведущего безрадостную борьбу за то, чтобы сохранить остатки своего достоинства. В комнатах посветлее, с окнами на улицу, не живут; по праздникам служанка проводит туда гостей. В темных клетушках, с окнами на двор, ютится, ест и спит вся семья; там стучит швейная машинка матери, и там же зубрят уроки дети. Лавчонки на этой улице влачат жалкое существование. Ведь покупатели дрожат над каждым эре! Для детей же эти лавчонки полны всевозможных соблазнов, на которые они зарятся, из месяца в месяц мечтая купить что-нибудь в следующий раз, когда получат деньги за хорошие отметки: плитки шоколада в молочной лавке, книжки в глянцевой обложке у фрекен в лавке, где они покупают тетрадки для сочинений, ручки и скрепки. Прочитав и забыв с тысячу томов, мы до сих пор помним чудные картинки на обложках — «Чингаруру — тень девственного леса», «Лорд Стэнфорд, вор-джентльмен», — которые мы так никогда и не купили и о которых сами сочиняли необыкновенные истории.

Неправда, что душа ребенка не может пустить корни в каменной мостовой большого города. Дети пускают корни повсюду, лишь бы знать, что именно с этим местом связано их будущее. Причем это будущее может быть очень коротким, — например, летние каникулы, — потому что для ребенка даже неделя представляет собой отрезок времени, достаточный для того, чтобы заглянуть вперед. Стоит детям несколько дней походить в школу по одной и той же дороге или несколько раз по поручению матери сбегать в одну и ту же лавку, как они уже осваиваются и заводят свои топографические знаки — горшок с цветами в окошке, куст в палисаднике, рекламу маргарина у входа в лавку — все это становится частицей их жизни. Они мечтают об этих цветах, о кусте, о рекламе, любят их, жаждут владеть ими, видят в них нечто сказочное. Одна беда — городских детей часто вырывают из родной почвы и перевозят в другое место, где они снова пускают корни. Ребенок редко испытывает боль разлуки; напротив того, приспосабливаясь к атмосфере новой жизни, он радуется. Большинство детей испытывает утонченную, артистическую радость, вдыхая эту атмосферу. Иной раз, сами того не понимая, многие дети — и таких гораздо больше, чем думают взрослые, — радуются сознательно. На долю городских детей часто выпадает слишком много такого рода удовольствий. И задолго до того, как они вырастут, они научаются жить жизнью, состоящей из ряда пестрых эпизодов.

Назад Дальше