С того дня на хуторе Мельбё только и делали, что караулили свою скотину. Даже поросенка одного не выпускали — тут же посылали подростка пасти его. А уж о телятах и говорить нечего, их пасла сама Берта, прихватив с собой вязанье.
Но вот вчера она оставила их на минуту без присмотра — пошла в дом поставить котелок на огонь, а они, ясное дело, забрались на поле к Уле Нербё. Берта прямо-таки в толк взять не могла, ведь они паслись смирнехонько, когда она уходила. Потом она увидела их лишь тогда, когда Ула гнал их со своего поля.
Целый день они ждали, когда за ними пришлют, чтобы они забрали телят, но никто так и не пришел. Под вечер они увидели, как Ула Нербё погнал их телят невесть куда. Не иначе, как к ленсману.
А сейчас Симен лежал и думал обо всем об этом.
Черт с ними, с телятами! Не станет он их выкупать! Раз попали в руки начальству, их заберут в уплату разных там расходов. И Ула тут не поживится. Хватит того, что Ула надул его с Лангмюреном!
Однако хлеба еще не совсем вызрели, еще могут померзнуть, и если погода постоит ясная, придется Уле распроститься с урожаем.
Только бы подул сиверко!
Симен еще весной обложил кучами сырых еловых лап все поля на Лангмюрене и межу, разделявшую обе полосы, — если поджечь их вовремя, так и мороз не страшен. Если подует с севера, полоса Улы замерзнет у него на глазах!
А если подует с юга? Нет уж, пропадай у него урожай, а ячмень Улы он не станет окуривать, хватит ему чужим добром пользоваться!
Если бы Ула не тронул его телят, тогда бы еще куда ни шло… Но он надеялся на погоду! Вчера-то вечером было пасмурно и тепло. А теперь он не даст этому сукину сыну ни одной веточки зажечь, земля-то его собственная.
Потом Симен заснул, спал он беспокойно, и снилось ему, будто он гонит по лесу телят со здоровенными ссадинами на хребтине.
Проснулся он оттого, что Бурман царапался в дверь, просился домой.
Да и пора уже было вставать — почти рассвело.
Он быстро поднялся с постели и глянул в окно, потом натянул сапоги на ранту, взял с печки пучок серных спичек, завернул их в бумагу, сунул в карман жилета и выскочил во двор.
Ну и холодина! Он невольно надвинул вязаную шапку на одно ухо.
На горушке он остановился и посмотрел на долину.
Звезды уже совсем поблекли, небо было довольно ясное, воздух чистый и прозрачный, а на вкус соленый, точно соль. Контуры ближайших предметов выступали теперь совершенно явственно, тонкие ветви деревьев таяли в воздухе. Все вокруг утопало в неярком золотистом свете, который далеко-далеко, у самого горизонта, принимал постепенно красноватый оттенок — совсем как в холодный зимний день.
Тусклая, бледная звезда покатилась к западу, разрезала небо пополам и исчезла. Бор на северном склоне горы, перемешанный кое-где с березняком, тоже посветлел, на опушке леса застыла узкая густая полоса тумана, тяжелая и белая. Она лежала, не двигаясь, — видно, ветра вовсе не было.
Он постоял и посмотрел на нее. Нет, туман все-таки ползет к югу, стало быть, дует с севера!
Он почти побежал вниз, в долину, колени у него подгибались, полы пальто широко распахнулись и болтались где-то за спиной, а Бурман так лихо прыгнул с горушки, что ударился носом оземь и перекувырнулся.
Проходя мимо картофельного поля, Симен заметил, что утренник уже прихватил ботву. Нужно поторапливаться, восход солнца — время самое опасное.
Он ступил на межу, разделявшую полосы Лангмюрена.
И какое же красивое было это поле! Он покосился на полосу Улы. Сейчас он спасет свой урожай. Между полосами у него были положены две кучи еловых лап. Их-то он сейчас и зажжет.
Он раскопал одну кучу с краю. Ветки были сырые. Тогда он пошел и набрал бересты на растопку. И скоро ветки загорелись.
Огонь затрещал в утренней тишине. Дым попытался подняться, но холодный воздух прижал его к земле, и постепенно, ровно, медленно синий туман пополз по полю, никуда не отклоняясь. Стояла полная тишь, ни малейшего ветерка.
Симен вздохнул, подул на руки и спрятал их в карманы брюк.
Солнце уже показалось из-за горы — вызолотило узкую полоску неба над верхушками сосен. Теперь пусть светит, ему оно уже не страшно.
Он постоял немного и поглядел на дым. Губы его искривила ехидная усмешка.
Пусть теперь Ула пройдется да поглядит на его, Симена, поле. А его дымом он не согреется.
Симен машинально нагнулся, подобрал остатки коры и побрел дальше.
Да! И вправду красивое поле!
Он сорвал колосок и стал его рассматривать.
Ость добрая, и зерно круглое, наливное! Такое зерно немало потянет — по восьми мэле на бочку, если по весу считать, никак не меньше. Сейчас солнце взойдет, и у этого сукина сына зерно, наоборот, полегчает!
Он медленно шел вдоль поля. По старой привычке он осторожно поднимал ногой стебельки, склонившиеся на межу, чтобы не наступать на них, брал в руки колоски и ласково пропускал их между пальцами, то и дело поднимал сучок или камень и швырял их в канаву.
Симен не успел оглянуться, как уже стоял возле большущей кучи веток у северного конца полосы. Он остановился и поглядел на полосу соседа. Ячмень стоял, склонив тяжелые желто-зеленые колосья, словно угадывая свою судьбу.
— Гм, гм… — Он покачал головой. — Экая благодать пропадает! Сколько было бы корма и людям и скотине!
Симен стоял долго, потом решительно почесал за ухом.
— А, черт! Дар божий есть дар божий, кому бы он ни достался. Ула и так будет в убытке, тем паче если суд затеет.
Не сознавая толком, что делает, Симен мигом разгреб кучу веток, сунул туда бересту, чиркнул спичкой и поджег.
Минуту спустя потянулся дым, плотный и густой.
Симен долго стоял и смотрел, как дым стлался над полем соседа, потом, как бы очнувшись, пробормотал сердито сквозь зубы:
— Гм, гм… такой уж я есть, вечно всем уступаю.
— Гав-гав-гав-ав!
Бурман поднял голову и с громким лаем помчался к дороге, разделявшей земельные участки двух хозяев.
Симен поглядел ему вслед.
— Что за черт! — Он заслонил рукой глаза от солнца. Никак это его телята? И Ула с ними. Неужто одумался или холодов испугался?
Он медленно пошел к дороге. Ула стоял, опершись обеими руками на изгородь. За ним стоял теленок и жевал полу его пиджака. На лице Улы играла широкая улыбка — он видел, как Симен спас его поле.
— Ты что это, нынче зерно окуриваешь?
— А ты, гляжу, телят пасешь.
— Да вот… не твои ли это телята? Забрели они вчера на мое поле, так я сперва погнал их по дороге, а потом думаю: может, это твои, еще заплутают, чего доброго.
— Хорошо, что не угнал, мои это телята.
Наступило молчание.
— Добрый ячмень уродился у тебя нынче на Лангмюрене, Симен.
— Да уж, обижаться не приходится. Неплохой нынче год, вот кабы еще картошка уродилась.
— Да, пожалуй, так оно и будет.
— Кто его знает, не нравится мне, что пятна какие-то на ботве.
— Пятна?
— Ты в этом деле разбираешься, не взглянешь ли, коли есть минутка; я думаю, может это сухая гниль?
Ула медленно перелез через изгородь и подошел к Симену.
Солнечная полоска пробила себе дорогу вниз по склону холма. Вот она коснулась стелющегося дымка. С первыми лучами солнца подул утренний ветерок, он закружил дым, погнал его дальше, вскоре дымом запахло по всей долине.
Теперь солнце добралось и до картофельного поля. Ботва, которая только что была сочной и зеленой, вдруг поникла.
Наступили заморозки.
Длинный синий дымок потянулся из трубы на хуторе Мельбё.
— Пойдем-ка, Ула, я вижу — моя Берта котел на огонь поставила.
Ханс Кинк
Маленькая белая дама
Долина Ёстландсдален поднимается высоко вверх и оканчивается горой, плоская голая вершина которой видна издалека, она ведь покрыта только серовато-белым оленьим мхом, елям сюда не подступиться. Высокая горная пустошь опоясывает долину, примыкая к самой горе, но из долины пустошь не увидишь, она словно нависла над головами жителей. Ниже темной широкой полосой тянется ельник. Еще ниже расположились усадьбы и дома. Обветренные непогодой, они словно по ступенькам лестницы спускаются по зеленым склонам. Одни черные, как уголь, другие серые, как валуны. Они держатся кучками, многие покосились, словно люди, опершиеся плечом о холм и упрямо стоящие на ногах, несмотря на только что обрушившуюся на них лавину. А некоторые спустились совсем вниз, к почтовой дороге в самом русле долины.
На хуторах в долине живут дачники. В Скоруме — хуторе под холмом, поросшим еловым лесом, — поселился начальник канцелярии с супругой и пятилетней дочкой. Раньше здесь городские жители не бывали. Они живут в отдельной горнице. Около дома небольшой сад, в нем пышно разросшиеся яблони без яблок, а в одном из углов сада — домик, типичный для жителей долины. Когда ветер дует с той стороны, он приносит зловоние. Тоненькие хилые гвоздики никак не могут подрасти на тощей земле, но все же на участке и в саду царит летний покой, пронизанный жужжанием насекомых; есть даже сиреневая беседка.
Хозяева дома — пожилые люди, с ними живет дочь — молодая девушка, она готовится к конфирмации, она же заботится о пятилетней гостье, играет с ней.
А в конце участка — изгородь, отделяющая его от соседнего хутора. Изгородь к приезду дачников выкрасили в красный цвет. За ней, подальше на холме, низкий домик с крошечными окошками и удивительно высокой трубой на торфяной крыше. Кажется, что она взлетела вверх и вытянула шею, собираясь закукарекать. Высота ее объясняется необходимостью хорошей тяги для открытого очага. А наверху, на шиферной крышке трубы поместился острый камень, уставившийся в небо, словно петушиный гребень. Его задача — не дать ветру снести шифер с трубы.
В Сёристуа живут бедные люди. Они перебрались сюда с горного хутора в соседнем поселке и купили этот участок. Он обошелся дорого, и они выплачивают за него из года в год. Каждую осень заходит речь о том, как бы банк не забрал хутор за неплатеж. Во владении хуторян нет леса, и поэтому с наличными деньгами туго. Но хуторяне — молодые люди, им немногим больше двадцати. Муж женился в семнадцать лет, и в нем все еще есть что-то мальчишеское, он несколько полноват. Жена, Марен, года на два старше. По вечерам слышно, как они весело смеются, вернувшись с полевых работ. У них трое детей. Грудного она, идя в поле, несет на спине, муж крепко привязывает его платком. А когда ребенок засыпает, она завертывает его в платок и кладет на сено. Второму мальчику два года, старшему — четыре.
Оба парнишки похожи друг на друга. У обоих выцветшие от солнца волосы, но кожа под ними черная от грязи, поэтому волосы не кажутся светлыми. У них высокие лбы, маленькие рты и крепкие, тесно поставленные передние зубы. Оба они доверчивые, не завистливые.
На обоих одинаковая одежда из выцветшей красной домотканой материи — жилетки на пуговицах и юбочки на черных помочах. Летом так же одевается и их мать.
В день приезда дачников мальчики отказались идти в поле. Они стоят, высовывая головенки из-за угла дома, и смотрят сквозь красную изгородь на усадьбу Нористуа. Когда первое изумление улеглось, старший прислоняется к стене дома и начинает петь… Это не пение, а скорее однотонный хрипловатый крик. Но глаза на худеньком личике не отрываются от нарядной белой девочки там, на усадьбе Нористуа.
Он стучит камнем по стене дома так, что стук отдается во всем доме вплоть до торфяной крыши. Младший находит камень и тоже начинает стучать.
Постепенно глухие носовые звуки переходят в возбужденное щебетание. Это щебетание слышится до позднего вечера. Кажется даже, что там что-то белеет в окне. Но утверждать это трудно, поскольку стекла почти все разбиты и окна заклеены бумагой.
Когда мать к ночи возвращается с маленьким на спине, оба брата лежат на скамье под окном и спят. Она переносит их в постель. А утром, когда она уходит и ребята снова не хотят пойти с ней, она говорит им:
— Не смейте подходить к маленькой белой даме!
Как это обычно бывает в деревне, над дачниками из города устанавливается строгая опека, хозяева знакомят гостей лишь с теми, кто, по их мнению, может представлять поселок и его культуру, — ведь рассказывать об этом событии будут еще долго после того, как кончится отпуск и чужаки вернутся в город. Поэтому в Нористуа просто не замечают обитателей Сёристуа и даже частенько утверждают, что они — вообще-то совсем из другого поселка. А хозяйская дочь все лето ревниво наблюдает, чтобы белая девочка не вышла за изгородь. Двум братьям, как только те подходят к изгороди, она кричит, чтобы они отправлялись домой.
Лето идет. Каждый погожий день братья стоят около дома, бьют камнями по стене и смотрят на усадьбу.
— А может быть, у них вши, — переговариваются хозяева соседнего дома и их гости, чтобы усилить запрет.
И маленькая белая девочка никогда не подходит к изгороди.
Кончается самая жаркая пора, луга на склонах горы пожелтели, дачники из Нористуа собираются обратно в город.
Однажды днем маленькая белая девочка подходит вплотную к красной изгороди. По другую сторону — худенькие личики двух братьев. Детей тянет друг к другу, они как ручейки, стремящиеся слиться. На усадьбе этого никто не видит.
Сначала они смотрят друг на друга через изгородь, приседая на корточки. Сидят на корточках, прижимаясь к земле, как будто над ними нависла тяжелая балка, и смотрят.
— Иди сюда! — говорит она.
Но старший молчит и не трогается с места.
— Иди же! — кивает она снова.
Он молчит.
Тогда она подходит к калитке, снимает крючок и сама выходит к мальчикам.
— Как тебя зовут? — спрашивает она.
Старший громко смеется и прыгает так высоко, как только может. Он бежит к зарослям крапивы, обжигается, бежит обратно, смотрит на девочку и смеется.
Но она не смеется. Она словно взрослая, словно мать, лицо у нее снисходительно серьезное. Она ведь догадалась, что он прыгал и обстрекался ради нее.
— Нарвать тебе цветов? — спрашивает она.
Он молчит.
Она начинает рвать. Рвет те, что ближе к ней, не глядя. Это щавель. Протягивает ему.
Щавель растет по всей усадьбе Сёристуа, даже на каменном заборе, даже на крыше.
Старший не может издать ни звука, берет щавель в свои онемевшие детские ручонки. Держит охапку щавеля, далеко отставляя ее от себя, словно несет освященную восковую свечу.
Братишка стоит сзади. Маленькие рты обоих становятся такими кроткими, нежными.
Она чувствует их благоговение и сама почти верит в то, что это дорогие цветы, она рвет и рвет их и отдает старшему. В его кулачках уже огромная охапка.
Видя, что больше ему не удержать, она протягивает щавель младшему, и тот старательно хватает растения обеими ручонками.
Дочка хозяев Нористуа, ухаживающая за маленькой гостьей, наконец обнаружила троих ребят, она бежит к ним и кричит, что Лиллемур должна немедленно вернуться домой!
И шепчет таинственно:
— Может быть, у них вши…
Мальчики остаются одни с охапками щавеля, сидят на корточках, смотрят сквозь изгородь.
Потом бегут домой. Бегут и прыгают, держа щавель перед собой. Их ножки, перебираясь через порог, стараются не отстать от охапок щавеля.
Вбежав в дом, они взбираются на скамью под окном, и старший снова запевает своим хриплым голоском:
Песня слышится до позднего вечера. Но теперь она звучит так бесконечно грустно и медленно, как будто забралась на большие неподвижные крылья и парит на них где-то в синем небе, как будто в ней поется о счастье жизни и о смерти. Песня заражает двухлетнего, он тоже поет и тоже о счастье жизни и о смерти.
Вернувшаяся мать находит обоих спящими на скамье под окном. Под мышками у них огромные охапки щавеля. Она переносит их в постель.
А щавель несет свиньям в хлев.
На следующее утро старший с худеньким личиком, в красной юбочке стоит за высокой изгородью и ждет. На ну, та ту!