Гоголь вскочил со стула и, заложив руки за спину, зашагал из угла в угол.
Разве отнести к Смирдину? Он издает ведь поэмы Пушкина… Но потому-то как раз и не возьмется издать: «Будете Пушкиным — милости просим; а теперь не взыщите».
Нет! Чем бегать, кланяться какому-то толстосуму, который в стихах смыслит ровно столько же, как некое животное в апельсинах, лучше уж издать на свой страх. Талант так ли, сяк ли возьмет свое. Разослать по экземпляру всем корифеям: судите, рядите, господа! На досуге прочтут, расскажут другим собратьям, что вот, мол, «новый талант проявился: читали? Прочтите». Глянь, кто-нибудь в газете, в журнале и откликнулся добрым словом — и дело в шляпе: публика требует уже расхваленную книгу, книга пошла в ход! О, талант возьмет свое!
Давно уже ночь; давно молодой поэт лежит в постели и потушил свечу. Но ему не спится: мысли его, как стая легкокрылых птичек, порхают по редакциям, по типографиям, по книжным магазинам…
Была не была! Издавать так издавать, для осторожности хоть под псевдонимом. Что еще, в самом деле, медлить? Рукопись переписана; снести в типографию, условиться… Вот разве что предпослать маленькое предисловие, чтобы наперед несколько склонить в свою пользу читателя?
Гоголь зажег опять свечу, накинул халат, въехал в туфли и расположился у письменного стола сочинять предисловие. Задача тоже! Сколько извел он тут четвертушек бумаги! Но наконец-то предисловие было готово и могло быть перебелено на обороте заглавной страницы. Было оно очень недлинно:
«Предлагаемое сочинение никогда бы не увидело света, если бы обстоятельства, важные для одного только автора, не побудили его к тому. Это — произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить ни о достоинстве, ни о недостатках его и предоставляя это просвещенной публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере, мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта».
Дописав, Гоголь еще раз перечел написанное и тонко усмехнулся. Кому в голову придет, что сам автор гордится так «созданием» своего «юного таланта»! Гадай, «просвещенная публика», разгадывай, кто сей юный талант! Ах, скорее бы утро!
Глава четвертая
КОЗЫРНУЛ
Поутру Яким, заглянув в обычное время в комнату барина, был немало удивлен, что тот еще спит. Кажись, напился чаю, лег вовремя, а вишь ты!..
Когда он, спустя час, снова просунул туда голову, то застал Гоголя уже вставшим, но молящимся в углу перед образом с неугасимой лампадой. Доброе дело! Как-никак, а маменька-то благочестию с малых лет приучила.
Яким осторожно притворил опять дверь; но когда он, несколько погодя, растворил ее в третий раз, в полной уже уверенности, что теперь-то, конечно, не помешает, то, к большему еще изумлению своему, увидел барина все там же на коленях кладущим земные поклоны. Э-э! Что-то неспроста!
А тут, когда, наконец, барин крикнул его, чтобы подал самовар, то так заторопил, что на-поди, точно на пожар:
— Живо, живо, друже милый' Поворачивайся! Экой тюлень, право!
— Да что у вас на уме, панычу? — не утерпел спросить Яким, подавая барину плащ. — Молились сегодня что-то дуже усердно. Мабуть, затеваете що важное? Занюхали ковбасу в борщи?
— Занюхал, — был ответ. — Хочу козырнуть.
— Козырнуть?
— Да, и от этого козыря для меня все зависит: либо пан, либо пропал! Молись, брат, и ты за меня.
С разинутым ртом глядел Яким вслед: «От вырвався, як заяц с конопель!» — стоял сам еще как пригвожденный на том же месте, когда паныч его сидел уже на дрожках-«гитаре» и погонял возницу, чтобы ехал скорее. Об адресе лучшего типографа Плюшара Гоголь узнал еще месяц назад. Коли печататься, то, понятно, в первоклассной типографии: товар лицом!
Самого Плюшара не оказалось дома: принял Гоголя фактор.
— «Ганц Кюхельгартен. Идиллия в картинах. Сочинение В. Алова. Писано в 1827 году», — вполголоса прочел он на заглавной странице поданной ему тетрадки, перевернул страницу, заглянул и в конец. — Да ведь рукопись ваша не была еще в цензуре?
— Нет.
— А без цензорской пометки, простите, мы не вправе приступить к печатанию.
— Цензор-то наверняка пропустит: содержание ничуть не вольнодумное.
— Почем знать, что усмотрит цензор: вон Красовский — так тот «вольный дух» даже из поваренной книги изгнал! Впрочем, условиться можно и до цензуры. Каким шрифтом будете печатать?
— А право, еще не знаю… Мне нравится самый мелкий шрифт…
— А я советовал бы вам взять шрифт покрупнее да формат поменьше: иначе книжечка ваша выйдет чересчур уж жидковата.
Перед молодым писателем развернулся огромный фолиант с образцами всевозможных шрифтов. У него и глаза разбежались. Как тут, ей-Богу, выбрать? После долгих колебаний выбор его остановился все-таки на излюбленном его шрифте — самом бисерном петите, формат же он принял предложенный фактором — в двенадцатую долю листа.
— Останетесь довольны, — уверил фактор. — Покупатель только взглянет — не утерпит: «Экая ведь прелесть! Надо уж взять». И будет разбираться экземпляр за экземпляром, как свежие калачи, нарасхват. Не успеете оглянуться, как все уже разобраны, приступайте к новому изданию. А вы, господин Алов, сколько располагаете на первый раз печатать: целый завод или ползавода?
Гоголь был как в чаду. С ним трактовали самым деловым образом, как с заправским писателем, предрекали уже второе издание… Только что такое «завод»? Черт его знает!
— Все будет зависеть от того, во что обойдется издание, — уклонился он от прямого ответа. — Не можете ли вы сделать мне приблизительный расчет?
— Извольте. Бумага ваша или от нас?
— Положим, что от вас.
— В какую цену?
— Да так, видите ли, чтобы была не чересчур дорога и чтобы все-таки вид был.
— И такая найдется; хоть и не веленевая, а вроде как бы.
Карандаш фактора быстро вывел ряд цифр.
— Рублей этак в триста вам станет, если пустить ползавода в шестьсот экземпляров. Но я на вашем месте печатал бы полный завод. Весь расчет в бумаге.
— А уступки не будет? Фактор пожал плечами:
— У нас прификс!
— Но я печатаю в первый раз, и средства мои…
— Переговорите в самим господином Плюшаром; но и он вряд ли вам что уступит. Наша фирма не роняет своих цен. Однако ж печатать-то мы можем во всяком случае не ранее разрешения цензуры. Угодно, мы отошлем рукопись от себя; но тогда она, чего доброго, залежится до осени.
— До осени!
— Да-с, время ведь летнее; цензоры тоже по дачам…
— Так что же, Боже мой, делать?
— А сами попытайтесь снести к цензору на квартиру. Оно хоть и не в порядке, но цензор Срединович, например, авось, не откажется прочесть вне очереди до переезда на дачу.
— Срединович? — переспросил Гоголь. — Но мне, кажется, говорили, что это старый ворчун…
— Ворчун-то ворчун, но вы не очень пугайтесь: не всякая собака кусает, которая дает.
Предупреждение фактора было не лишне. Один внешний вид цензора, который сам открыл дверь Гоголю, мог хоть кого запугать.
«Ай да голова! — сказал себе Гоголь, увидев перед собою голову с ввалившимися глазами и щеками и всю опутанную не столько густым, сколько запущенным бором волос. — Точно ведь дворовые ребята играли ею в мяч, пока не забросили на чердак, и пролежала она там в самом дальнем углу Бог весть сколько лет и зим в пыли, с разным старым хламом, и крысы ее кругом обглодали…»
— Ну-с? — сухо спросил владелец этой головы, окидывая молодого посетителя исподлобья враждебно-подозрительным взглядом и не пропуская его далее прихожей.
— Я имею честь говорить с господином цензором Срединовичем?
— Имеете честь! Верно, опять с рукописью?
— Да, но с самою маленькою…
— С маленькою или большою — не в этом дело. Извольте обратиться по принадлежности в цензурный комитет.
— Но в типографии меня обнадежили, что вы будете столь милостивы…
— В типографии! В какой типографии? Уж не Плюшара ли?
— Именно Плюшара.
— Так я и знал! Вечно та же история! Они меня изведут… Надо положить этому предел!
— Но мне, господин цензор, уверяю вас, ужасно к спеху, и потому только я осмелился…
— Всем господам авторам одинаково к спеху!
— Но иному, согласитесь, все же может быть спешнее? Ваше превосходительство! У вас, верно, есть тоже матушка?
Цензор с недоумением уставился на вопрошающего.
— Что-о-о?
— Матушка у вас ведь есть?
— Странный вопрос! У кого же ее нет?
— Но жива еще, надеюсь? Живет даже, может быть, с вами?
— Хоть бы и так; однако…
— Дай Бог ей долгого веку! Вы ее, конечно, любите, почитаете тоже, как подобает примерному сыну?
— Но, милостивый государь! — нетерпеливо перебил цензор. — Я решительно не понимаю…
— Сейчас поймете, ваше превосходительство, сию минуту! Поймете святые чувства, одушевляющие такого же сына. У меня тоже есть мать, отца — увы — я лишился еще четыре года назад, и я у нее одна надежда и опора. До сих пор, до окончания мною учебного курса, она имела от меня одни заботы; теперь я оперился и хотел бы представить ей в том наглядное доказательство, хотел бы показать, что могу обратить на себя внимание тысячи образованных людей, подобно… не говорю Пушкину, а все же…
Мрачные черты цензора осветились, как мимолетным лучом, снисходительной усмешкой.
— Лавры Мильтиада не дают спать Фемистоклу! — проговорил он. — Вы еще нигде не печатались?
— Как же: в журналах… но пока без подписи.
— Зачем же без подписи? Одни искусственные цветы дождя боятся. Верно, стишки?
— Да. И это вот у меня тоже стихотворная поэма.
— Так, так. Нет, кажется, на свете грамотного юноши, который не садился бы раз на Пегаса. Но из сотни этаких всадников один разве усидит в седле. Впрочем, если журналы действительно не отказывались вас печатать, то кое-какие задатки у вас, пожалуй, есть. Так и быть, сделаю для вас исключение. Рукопись с вами?
Гоголь подал рукопись и рассыпался в благодарностях.
— Хорошо, хорошо. А адрес ваш здесь показан?
— Да… то есть на обороте вот показано, у кого обо мне можно навести справку.
Цензор прочел написанное на обороте: «Об авторе справиться у Николая Васильевича Гоголя, по Столярному переулку, близ Большой Мещанской, в доме Иохима».
— Но нам нужен ваш собственный адрес. Вас зовут, я вижу, Аловым?
Гоголь покраснел и замялся.
— Н-нет… это псевдоним.
— Что ж, свое имя вам слишком дорого для этих стихов, или стихи эти слишком хороши для вашего имени? Я надеюсь, что вы не скрываетесь от полиции?
Гоголь принужденно рассмеялся.
— О нет! Я готов назваться вам, если без того нельзя, но только вам одним. Меня зовут… Гоголем.
— Николаем Васильевичем?
— Николаем Васильевичем. Цензор опять улыбнулся.
— У вас же, значит, о вас и справиться? Улыбнулся и Гоголь.
— У меня: чего уж вернее? Так когда разрешите зайти?
— Зайдите в конце той недели.
— Ой, как долго! Ведь тетрадочка совсем, посмотрите, тоненькая, да еще стихами… нельзя ли завтра или хоть послезавтра?
— Так скоро не обещаюсь…
— Ну, так дня через три? Будьте великодушны! Вам даже прямой расчет: скорее развяжетесь с надоедливым человеком.
— Хорошо; но вперед говорю: не отвечаю.
— И за то несказанно благодарен! Но у меня к вашему превосходительству еще одна просьбица, маленькая, малюсенькая, ничуть для вас не обременительная.
— Что еще там? — с прежнею резкостью проворчал цензор, снова нахмурясь.
— Будьте добры передать вашей досточтимой матушке заочный поклон от неизвестного ей юноши, который имеет вдали, в глухой провинции, столь же любимую матушку, денно и нощно воссылающую также молитвы к Всевышнему о здоровье своего первенца.
Цензор зорко заглянул в глаза молодого провинциала: что он, издевается, что ли? Но выражение лица юноши было так простосердечно, что складки на лбу цензора сгладились, и он протянул наивному провинциалу руку.
— Передам, извольте. Вы, верно, малоросс?
— Малоросс.
— По всему видно. Сюжет у вас тоже из малороссийского быта?
— Нет, из немецкого.
— Что такое? Вы, может быть, побывали уже в Германии?
— Нет еще, но собирался…
— И изучили немцев по книгам? Этого мало, слишком мало. Удивляюсь я вам, право! Когда у вас под рукой такой богатый, нетронутый источник, как Малороссия с ее своеобразными обычаями, поверьями; только бы черпать… Впрочем, навязывать автору сюжеты не следует; пишите о том, что вам Бог на душу положит. До свиданья.
Что значит иной раз случайно брошенная, но плодотворная мысль! На доброй почве она, как семя, может взойти пышным колосом, а там, год-другой, глядь, засеется от него и целая нива. Брошенная цензором мысль пала на такую добрую почву.
«И в самом деле ведь, — рассуждал про себя по пути домой Гоголь, — чем немцы взяли перед хохлами? Клецками, что ли, и пивом? А где у них наши бесподобные „вареныки-побиденыки“, где малороссийское сало, которое во рту так и тает, что помадная конфетка, но в котором они, дурни, даже вкуса не смыслят? А наливки вишневые, черносмородинные, сливовые, персиковые и черт знает еще какие? А парубки и дивчины с их звонкими песнями и раскатистым смехом, с их играми и колядками? А казацкая старина и всякая народная чертовщина? А степь раздольная, неоглядная, украинская лунная ночь, дивно-серебристая, теплая и мягкая, сказочно-волшебная?..»
Спавшие где-то в глубине памяти юноши чувства, свежие впечатления детства внезапно проснулись, оживились, и в тот же день неотосланное еще письмо к матери дополнилось следующими строками:
«Теперь вы, почтеннейшая маменька, мой добрый ангел-хранитель, теперь вас прошу сделать для меня величайшее из одолжений. Вы имеете тонкий наблюдательный ум, вы много знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому, я знаю, вы не откажете сообщить мне их в нашей переписке. Это мне очень, очень нужно. В следующем письме я ожидаю от вас описания полного наряда сельского дьячка, от верхнего платья до самых сапогов, с поименованием, как все это называлось у самых закоренелых, самых древних, самых наименее переменившихся малороссиян; равным образом названия платья, носимого нашими крестьянскими девками, до последней ленты, также нынешними замужними и мужиками. Вторая статья: название точное и верное платья, носимого до времен гетманских. Вы помните, раз мы видели в нашей церкви одну девку, одетую таким образом. Об этом можно будет расспросить старожилов: я думаю, Анна Матвеевна или Агафья Матвеевна много знают кое-чего из давних лет. Еще обстоятельное описание свадьбы, не упуская наималейших подробностей. Об этом можно расспросить Демьяна (кажется, так его зовут? прозвание не помню), которого мы видели учредителем свадеб и который знал, по-видимому, всевозможные поверья и обычаи. Еще несколько слов о колядках, о Иване Купале и о русалках. Если есть, кроме того, какие-либо духи или домовые, то о них подробнее, с их названиями и делами… Все это будет для меня чрезвычайно занимательно… Еще прошу вас выслать мне две папенькины малороссийские комедии: „Овца-собака“ и „Роман и Параска“…
Просить ли также о деньгах на печатание „Ганца“? Всего два дня назад ведь пришел от нее денежный пакет, да с жалобой, что едва-едва собрала столько. Нет, зачем огорчать ее, бедную, преждевременно, без крайней нужды? Обождем до последней минуты; ну, а там, если не будет уже другого исхода… Посмотрим сперва, что скажет цензор.
Цензор разрешил зайти за рукописью через три дня: ровно через три дня в тот же час Гоголь был опять у его двери. Отворила ему на этот раз горничная.
— Вам барина? Они на службе в комитете.
— Но не оставил ли он для меня рукописи?
— А ваша фамилия? Гоголь назвался.
— Кажись, есть что-то. Сейчас вызову старую барыню.