...Об этой истории в свое время говорил весь Харьков. Столько было гнева, возмущения, недоумения. Ну, представьте себе: группа ехала на экскурсию, автобус попал в аварию, погиб человек, один, а все остальные (их 27, и люди все не случайные, сослуживцы с одного завода, активисты) бросили погибшего на дороге, сели в другой, попутный, автобус и уехали. Экскурсия состоялась!
Двадцать семь раз подряд выслушала я эту историю от каждого из ее участников, пытаясь понять, почему люди, много людей (ведь разные ж они, но – все!) поступили одинаково безнравственно.
...Авария случилась при обгоне. Автобус занесло в сторону и перевернуло в кювет.
«...Мы выбрались из того автобуса, как из собственной могилы. Что с нами? Где мы? Потом кто-то поднял с земли часы. Часы Сергея! И тут мы только поняли... Бросились на дорогу, остановили «Жигули». Домкрат! Пытались приподнять автобус, но он весит больше пяти тонн...»
Вот. Не сразу ж они бросили Сергея. Сначала пытались действовать. «Эх, если б речь шла о спасении жизни, мы б Сережу на руках до Киева донесли». Но не о спасении его жизни, скорее о спасении их собственных душ шла тогда речь. Они этого – увы! – и сейчас не понимают.
Что происходило с группой там, на дороге, установить трудно. Здесь дружный хор голосов теряет стройность. Объяснения сбивчивы, противоречивы. Единственный общий мотив: «Виноват дорожный инспектор. Он подвел, дезинформировал, грубо...»
А инспектор, и не подозревающий о своей «вине», простодушно рассказывает, что, когда он прибыл к месту аварии, почти вся группа уже сидела в автобусе. Оставаться никто не собирался. Милиции всегда легче, если при погибшем кто-то остается. Но наставлять – не его право. Да и жалко было людей – сидели такие перепуганные...
Главным действующим лицом там, на дороге, и здесь, в разбирательствах на заводе, был и остается Владимир К. Он, секретарь комсомольской организации завода (это его заместитель погиб – Сергей Л.), был к тому же и руководителем экскурсии. Значился, правда, и второй руководитель – Виктор Иванович от месткома, но, будучи человеком нерешительным, тихим, он и тогда и сейчас пребывает в тени. А Владимир К. не терял самообладания даже в момент аварии. Как вспоминает группа, он сразу крикнул: «Разбить стекла! Скорее из автобуса!»
Владимир пришел на беседу со мной не один – в сопровождении Виктора Ивановича. Тот, нервно улыбаясь, вспоминал, как все было, а Владимир лишь вставлял реплики, отрешенно уставясь в окно.
Признаюсь, мне с первого взгляда не понравилось вельможно-брезгливое выражение его лица, самодовольство интонаций, жестов. Но мало ли как выглядит человек? Может быть, это защитная реакция. В этой самой комнате комитета комсомола совсем недавно он был хозяин, теперь – гость. Месяц назад здесь проходило горячее заседание, решавшее: быть или не быть Владимиру секретарем? Решили – не быть. Теперь он работает начальником одного из цехов. Неплохая, конечно, должность. А ведь человек так любил общественную работу! Если что нужно для коллектива, достанет из-под земли. Если воскресник или аврал какой – в считанные минуты три тысячи комсомольцев поднимет.
Почему же «прекрасный, оперативный организатор» не смог в те роковые полчаса «организовать» одного себя? Струсил? Боялся простудиться? Ну, оставил бы рядом с погибшим кого-то другого. Но дело, очевидно, в том, что ему, волевому, гордому, никак не хотелось признаться в своем малодушии. И вот явилась, как алиби, версия о неуступчивом инспекторе.
Значит, получается, что «подвел, дезинформировал» группу сам ее руководитель? Он – главный виновник и больше никто? Вернемся же на ту дорогу. Вспомним: там стоит двадцать семь человек. И каждый стоит перед выбором. «Мы находились в состоянии шока... Никогда раньше не приходилось попадать... Если бы только могли предположить...»
А ведь ситуация не требовала особого риска. И было среди них столько сильных, здоровых мужчин. Был человек, всю войну провоевавший на передовой в пулеметном расчете. Семнадцати лет ушел на фронт. Неужели испугался и он? Вздыхает в ответ: «На войне все по-другому, все ясно было. А в тот момент так все перекрутилось...» У других вырывается: «Сергея не поднимешь, а мы живые. Стоим, степь кругом...»
Делать им на дороге и действительно было нечего. Но неужели не найдется человек, который вопреки соображениям здравого смысла просто не сможет бросить погибшего, не сможет уехать? Спрашиваю это, и снова кажется: выбор колеблется, что-то еще можно вернуть... Спрашиваю и слышу:
«Эх, если бы выбор зависел лично от меня! Но все решало руководство», – говорит слесарь Евгений, в судьбе которого Сергей Л. принимал немалое участие.
«Нет, я не испугался, и мысль остаться была. Но нескромно было одному высовываться», – отвечает диспетчер Анатолий, тот самый, который, по свидетельству группы, всю дорогу до Киева навзрыд плакал, а потом никуда не вышел из гостиницы.
И «баянист Ваня», тот единственный из группы, кто осмелился после всего прийти к родителям Сергея, тоже повторяет: «Я там был человек маленький. Только теперь понимаю – стоило мне настоять, всем бы в сердце ударило».
Да, стоило одному... И не только Иван, Анатолий, Евгений, думаю, каждый из них, окажись в той ситуации один, поступил бы нормально, по-людски. Но – группа, «наша веселая, сплоченная группа»... И стыдно вынырнуть из толпы, «нескромно» проявить себя человеком. Общая ответственность, раскладываясь на много плеч, становится будто невесомой. Да разве нам самим, пусть в других, более легких ситуациях, не приходилось испытывать нечто похожее? Имею ли я право судить их? Но тут вспоминаю – экскурсия!
Они выбрали экскурсию. И ведь знаю же я: пока группа устраивалась в гостинице, отец Сергея, инвалид войны, добирался на попутках к месту гибели сына. Ему в одиночку пришлось разыскивать сына в морге чужого города, заказывать гроб и потом на поднятом из кювета автобусе (другого транспорта в праздничный день не нашлось) возвращаться с сыном домой. Автобус с выбитыми стеклами шел целую ночь. По салону гуляли снег и ветер, но отец этого не замечал. Неотвязно, вопреки логике думал об одном: холодно Сереже.
«Мы так намерзлись, пока ехали в Киев. В автобусе не работало отопление», – жалуется группа. Свой озноб, свои синяки и шишки они чувствовали больнее его смерти?
Они остались живы, и жизнь принадлежала им. Группа пробыла в Киеве два дня, как и намечалось, выполнила все мероприятия: ездили на обзорную экскурсию по городу, ходили в парк вечной Славы, к могиле Неизвестного солдата, осматривали метрополитен, посещали родственников и знакомых, делали покупки в магазинах, фотографировались у памятников.
«Хотели выезжать домой на следующее утро, но оказалось, что из Харькова за нами послан специальный автобус. Пришлось ждать». Получилось, оказалось, пришлось... Им, надо признать, «не везло». Жизнь будто проводила жестокий эксперимент, испытывая людей на человечность. Случай вытолкнул их на сцену, поместил под увеличительное стекло те качества, которых и не подозревали в себе они, считавшиеся «положительными, отзывчивыми товарищами».
Поздно. Не вернешься на ту дорогу. Не проживешь заново тот день. Но, может быть, горечь вины окупится пусть поздним, но все-таки искренним раскаянием?
...Группа сидела по одну сторону длинного лакированного стола, родители Сергея – с другой стороны, одни, как на острове. Встреча происходила в новом сверкающем Дворце культуры. Сначала разговор напоминал вежливую пресс-конференцию. Группа отвечала: да, выехали с опозданием, да, сначала погода была чудесная и дорога прекрасная. Обедали под Полтавой – «достали кто чем богат, по-семейному». Не выдерживает, встает отец: «Я под пулями, из горящего танка погибшего командира выносил, а вы бросили...» – «Не бросили, а оставили. И не врагам же, а представителю советской милиции», – парирует группа. И с этой минуты разговор уже напоминает поединок. Скоро у некоторых членов группы «не выдерживают нервы», и они покидают зал, хлопнув стеклянной дверью.
Но и в расстроившемся хоре бывает слышна солистка. И вот она, пышная рыжеволосая женщина, представляется: «Все знают, какая я хорошая певунья, могу быть душой любого коллектива, недаром руковожу общественностью десять лет...» Сообщает, что и у нее – а как же? – есть дети, сын и дочь, чудные ребята. При этом обращается к матери, называя ее, встреченную впервые, почему-то просто «Женя» и «ты». Вдруг подносит к глазам платочек и как по заказу разражается слезами: «Мы за Сережу, может, не меньше вашего переживаем, но в чем, в чем мы виноваты?»
Я смотрю на мать, которая сидит с неестественно спокойным лицом. На отца с его виноватой, будто извиняющейся улыбкой. Повисает недоуменное молчание, и в комнату врываются все шумы, голоса Дворца культуры, живущего своей обычной жизнью, – близкие звуки рояля, далекий стон гобоя, и топот, и смех за стеклянной дверью. Невыносимо!
...На той темной дороге они находились в состоянии шока, сейчас большинство из них находится в состоянии «группового гипноза». Общая вина – как круговая порука: раз нас так много и виноваты мы все – значит, не виноват (в отдельности!) никто. Защищаясь, теряют слух, зрение, все необратимей превращаются из людей в «попутчиков».
Запущенная вина, как известно, мстит человеку всю жизнь.
Слепо оттолкнув прошлое, не осознав своей, пусть невольной вины, не испытав горечи раскаяния (не перед кем-то, а прежде всего перед собственной совестью), человек обрекает себя на духовную неполноценность, несостоятельность чувств в будущем.
Когда приходит критический момент, нам только кажется, что мы выбираем, как поступить. На самом деле выбор предрешен всей прожитой до сих пор жизнью. Вот почему жизнь важна и значительна во всех своих подробностях. Ничто не проходит бесследно, все отбрасывает тень в будущее, даже тайная мысль, мелькнувшая когда-то и не осознанная... К подвигу нельзя специально подготовиться, и вместе с тем подвиг не бывает случаен. Поступки, обратные подвигу, – также.
Война
– вооруженная борьба между государствами или общественными классами за осуществление их экономических и политических целей, продолжение политики насильственными средствами.
Сын. Ты говоришь, отец, что я не знал войны и потому живу бездумно, как трава на обочине. (Ты любишь этот наивный образ.) Что я не ценю, не считаю священных минут жизни, подаренных мне судьбой. Да, я не знал войны. Это беда моя или мое благо? Но каждый день жизни, сколько я себя помню, я слышу о войне. О той, которая закончилась почти за 20 лет до моего рождения. И о той, которая еще может быть.
И мне хотелось бы услышать от тебя – твое поколение соприкоснулось с войной, – почему я так часто слышу о войне. Это что – память о прошлом или «воспоминание» о будущем?
Отец. Ты слышишь о прошлой войне потому, что мы, представители старших поколений, не можем забыть о ней. Не было у нас события более трагического, чем начало войны, и не было у нас события более торжественного, чем Победа. В День Победы мне было немногим меньше, чем тебе сейчас. И я помню отчетливо, как все мы – юноши, девушки, дети, старики, солдаты, мужики и бабы, простые люди и люди знаменитые – плакали от счастья, от разрывающей души тоски по тем, кто не дожил до этого дня. Все мы были как одно целое, как один организм – израненный, обессиленный, могучий, торжествующий. Такого чувства я не испытал больше никогда.
Сын. Старик! Я слышал много раз,
Что ты меня от смерти спас...
Отец. Твоя ирония бьет мимо цели: не я спас тебя от смерти. Это меня спасли от смерти солдаты, когда они вытащили мать, отца и меня, несмышленыша, из уже прихваченного огнем горящего вокзала и перебросили через борт вагона, загруженного почти доверху металлическими чурками. То был последний эшелон, который вышел с обреченной станции. Ну, тем самым солдаты, конечно, спасли и тебя. Вряд ли появилась бы какая-то другая структура, которая произвела бы тебя на свет...
Сын. Прости, я не хотел задеть тебя. И я больше других счастлив, что тебе выпало жить...
Отец. Да, мне странным образом выпало жить – я принадлежу к первому послевоенному поколению. Всем нам выпало жить в промежуточную пору, когда не было пожара войны, хотя и постоянно мелькали ее зарницы. И если бы я верил, что это может кому-то помочь, я каждый день поминал бы тех, кто возложил свои жизни на алтарь Победы.
Сын. Я часто слышал и читал о «большой тройке» – о Рузвельте, Сталине, Черчилле, о том, как они собирались вместе – в Тегеране, Ялте, а затем «тройка» собралась уже в ином составе в Потсдаме и решала судьбы войны и мира. Они решали, как жить последующим поколениям: и твоему и моему. Иногда я думаю, что это были какие-то гиганты...
Отец. Почему гиганты?
Сын. Потому что они вершили судьбы миллиардов людей.
Отец. Я не верю в гигантизм. Но история действительно вознесла «большую тройку» на неслыханную высоту.
Сын. А ведь говорят, что нельзя впрячь в одну телегу коня и трепетную лань...
Отец. Вряд ли среди этой «тройки» кто-то играл роль трепетной лани... Сам факт общения, столкновения, контакта этих политических утесов высекал искры, высекал молнии.
Сын. Какой же мир они оставили человечеству?
Отец. Что ж, мир оказался удивительно устойчивым. Когда я перечитываю Ялтинские соглашения, я удивляюсь не тому, как много произошло перемен – они огромны, – а как много было завоевано Победой. Ялта была торжественным мигом сотрудничества непросто разных характеров – разных социальных систем.
Сын. Но вот эти гиганты... Иногда они мне кажутся просто слепцами...
Отец. Почему слепцами?
Сын. Потому что они не видели будущего. Например, бомбы... и ее роли.
Отец. Какой бомбы? Атомной?
Сын. Я не знаю другой бомбы. Есть еще, правда, водородная, а говорят, и нейтронная. Но это все едино.
Отец. Да, у нас было другое ощущение бомбы. Те, которые падали на наши дома, были другими.
Сын. А что ты испытал, когда услышал об атомной бомбе?
Отец. Я прочел краткое сообщение о Хиросиме и Нагасаки.
Сын. И что же?
Отец. Я был потрясен. Мне часто потом по ночам снился сон: весь мир, вся планета взрывается, превращаясь в огненный шар, и я просыпался в ужасе...
Сын. Мне это не снится. Мы с детства слышим о бомбе, привыкли.
Отец. Мне это непонятно.
Сын. Я говорю не о своем ощущении. Я этого не испытывал. Я говорю о том, что должен испытывать. Я должен отнестись к бомбе как к реальному делу. Если я останусь живым после взрыва, я должен буду не размазывать слюни, а делать что-то конкретно: спасать выживших, давать отпор врагу.
Но я хотел говорить, прости меня, не о наших чувствах. Мне очень хотелось бы узнать вот что: как отнеслись Рузвельт, Черчилль и Сталин к атомной бомбе? Смогли ли они предвидеть ее значение для войны и мира, для всей последующей жизни человечества?
Отец. На это нельзя ответить с абсолютной достоверностью. Рузвельт организовал Манхэттенский проект, что привело к созданию атомной бомбы.
Сын. Колебался ли Трумэн бросать бомбу?
Отец. Ни секунды. Он выдвигал два мотива. Первый: бомба – плата за Пёрл-Харбор. Второй мотив касался СССР. «Если только она взорвется, – говорил Трумэн еще в момент испытания бомбы, – а я думаю, что это будет именно так, – я получу дубину, чтобы ударить по этой стране». Он имел в виду вовсе не Японию, а Советский Союз.
Не колебался и Черчилль. Бомба привела его в восторг. «Что такое порох? Чепуха! Электричество? Бессмыслица! Атомная бомба – вот второе пришествие Христа!» – восклицал Черчилль.
Сын. А как отнесся Сталин к бомбе?
Отец. ...После одного заседания «большая тройка» собралась в парке, примыкавшем к дворцу, в котором происходила конференция, Трумэн подошел к Сталину, а Черчилль наблюдал их разговор издали.